Рассказ написан в приближении к фактической стороне событий, как они изложены в трудах классиков исторической науки. Все отклонения не выходят за пределы, отличающие литературу от истории.
1
У дверей в царскую опочивальню шепотом пререкались отроки.
— Ни в жисть первым не пойду. Больше всего достается, — ожесточенно зашепелявил первый.
— Как схватит за волоса! Ты, говорит, чей? Из Бурцевых, отвечаю. Он глаза призажмурил и тихо эдак вымолвил: «Еще, кажись, ни в чем не замечены»,— подхватил другой.
— Лишь возьмет за волоса — запоешь на голоса, полетишь на небеса,— по-скоморошьи зачастил третий.
Внезапно и требовательно зазвенело за дверьми серебряное било. Ребята только что лбами не стукнулись у порога, споров словно и не бывало.
Двери приняли того, кто из Бурцевых. Как ни силились оставшиеся мальчишки услышать хоть полслова, ни звука не донеслось до них из-за дубовых створов. «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его», — завздыхали они.
Вдруг двери раскрылись от резкого пинка ногой, и Петька Бурцев на вытянутых руках вынес ночную посудину.
— Ишь напрудил! — почтительно произнес один.
— Ца-арь! — восхищенно протянул другой.
Оба бросились вприпрыжку за Петькой:
— Ну что? Ну как?
— Чудеса! — ответствовал тот. — Истинно говорю, чудеса!..
Чудеса начались с того, что юнец бухнулся на колени возле царева ложа и воззрился, трепеща, на государя. Этого мгновения мальчик боялся до умопомрачения. Да и кто не страшился того лика?
Царь Иван Васильевич лежал, вперив очи в синие с золотыми звездами своды. На устах его светлела улыбка. Не грозилась, не змеилась, не язвилась, но вправду светлела. Широкий покляпый нос завершал ее благодушным всхолмием. На желтом, со вдавленными висками лбу расправились морщины. «Господи, — подумал мальчик с ужасом, — уж не преставляется ли царь-государь?» Но царь-государь и не думал кончаться. Жив-живехонек оказался Иван Васильевич. В утверждение сего выпростал из-под жаркого, гагачьего пуха одеяла тощие длинные ноги и спустил на медвежий мех, постланный возле ложа.
— Какой сон я видел, Вася!
«Хоть чертом зови, да жалуй»,— мгновенно вспомнил повеселевший Петька дворцовую поговорку. Возражать он, помилуй боже, не стал.
А снились царю и великому князю вещи преудивительные. Будто сидит он посреди властителей земных и ведет с ними философическую беседу. Одесную от него римский кесарь, ошую аглицкий король-вьюноша, напротив султан турецкий, наискось не то польский, не то шведский, но тоже король. Иван Васильевич добр, ласков, благостен. Пусть могучие владыки собрались, а перед ним они дети малые, неразумные. Говорит им царь московский: «Все у вас хорошо, и люди вы честные, и царствами править умеете, одно только худо…» «Что такое, что такое?» — всполошились собеседники. «Одно, говорю, худо: вера у вас поганая». Расстроились все четверо, закручинились, запечалились. Возражать стали, особенно султан. «Не такая уж она, — говорит,— и поганая». «Чего лучше,— укоризненно вздыхает Иван Васильевич, — хоть вина не пьете, зато женским блудом занимаетесь. Сколько вон у тебя жен? Небось тысяча?» Застеснялся султан, не знает, что ответить. Тут аглицкий король-вьюноша голос подает: «Мы сызмальства к своей вере приучены». «Ты помолчи-ка, младшенький,— вразумляет его царь-государь.— Слушай, что старшие скажут». Тут римский кесарь вмешался: «А как же нам быть-то теперь?» Возвеселился Иван Васильевич, услышав такие речи, возрадовался вопрошению. «Да перемените вы веру поганую на истинную, и вся недолга». Возликовали все четверо, как просто дело-то оборачивается, улыбаются, смеются. У короля-выоноши не голос, а серебряный колокольчик. Звенит он им в радости, остановиться не может. Султан толстым своим носом поводит, кряхтит огорчительно, бабенок, наверно, жалеет. «Ты не кручинься,— шепчет ему Иван Васильевич,— не согрешишь, не покаешься, а у меня такой исповедник есть…»
Сон хороший прервался, но на душе по-прежнему было светло и тихо. «Эх, кабы наяву жизнь таким прямиком пошла»,— с пронзительной тоской подумал было царь, но защитно удержал себя на той зыбкой грани, где сон не перешел еще в трезвое бодрствование.
Не так прост был Иван Васильевич, чтобы принять милое видение даже за отдаленное подобие истины. Однако султан с толстым носом и Едвард — серебряный колокольчик до того сжились с ним за ночные часы, что расставаться с ними он временил.
Сон тоже не возник на пустом месте. Пытливым книгочием был царь всея Руси, и последнее время испытующий взор его все чаще останавливался на древних пергаментах, на коих были записаны дела первых вселенских соборов. Неожиданным толчком, оживившим любознательность государя, оказался приезд на Москву аглицкого посла-путешественника Ричарда Ченслера. Ушлый британец через бури и непогоды пробился в Белое море, бросил якорь в двинском устье, правдами-неправдами достиг Вологды, а потом и стольного града. Иван Васильевич обласкал смельчака, подробно расспросил его о нравах и порядках дальней державы, пожаловал многими привилегиями. Из сообщений Ченслера запомнился ему рассказ об аглицких университетах — Оксфорде и Кембридже. Остановил царское внимание ученый спор, называемый диспутом. «Диспут приводит к установлению справедливости,— пояснил посол.— Велми занимательно происходит сие прояснение истины». «Кто же ту справедливость устанавливает, ту истину проясняет?» —поглядел в корень Иван Васильевич. «Совет докторов». «Ну а ежели король восхощет на место того совета стать, аки римские кесари на вселенских соборах?» «Таких примеров до сих пор не бывало,— улыбнулся англичанин, — но полагаю, что препятствий бы не возникло». Ченслер сказал это из придворной вежливости, ничего не помня об университетских уставах и статутах. Иван Васильевич спрятал до времени Ченслерово сообщение в своей прихотливой памяти.
Память великого государя была воистину прихотлива. Она легко выстроила в один ряд соборные словопрения и университетские диспуты, объединив Эфес и Оксфорд, Никею и Кембридж. На греческой образованности государь был воспитан и, естественно, несколько византизировал аглицкие порядки. Тысячелетние дистанции никак не смущали царственного философа.
Советники Избранной рады — хранитель печати скорых и тайных дел Адашев и протопоп Благовещенского собора Сильвестр затревожились. По неуловимым признакам они определили, что подвижный разум Ивана Васильевича уготовился к неожиданным поступкам. Такого брожения всегда следовало опасаться.
— А не пожелал бы ты, Гриша, поехать на Бычий брод, сиречь Оксфорд, понабраться уму-разуму у аглицких докторов? А может, и поспорить с ними? А может, и одолеть их, приумножив тем славу Руси великой? На диспутах! — Иван Васильевич поднял голос. — На дис-пу-тах, — раздельно повторил он полюбившееся слово.
Отрок никак не выразил своего отношения к заманчивому предложению. Глазыньки его остановились на предмете, ради коего он явился пред царские очи. Самодержец всея Руси с неудовольствием проследил направление его взгляда.
— Ничегошеньки не понимаешь ты, Коля. Бери-ка свою глупую ношу и ступай.
Отрок Коля, он же Гриша, он же Вася, он же Петька Бурцев, не стал дожидаться второго приказа. Вдогонку ему прозвучал протяжный вздох Ивана Васильевича.
Спустя полтора часа краснощекие синеглазые рынды в снежно-белых кафтанах и таких же снеговых шапках откинули на караул серебряные алебарды, пропуская из дубовых, окованных медными полосами дверей В Троице славимого государя, царя и великого князя всея Руси Ивана Васильевича. Титулование его включало десятки наименований, и за каждым из них стояли разные земли и страны, грады и веси. Самым недавним и желанным был титул царя казанского. Много чести прибавил он московскому самодержцу. Золотая Орда, некогда могучая и крепкая, отдала свою память и наследие властелину всея Руси. Астраханское царство вскоре должно было последовать за Казанским, и тогда вся Волга от истока до Хвалынского моря вновь становилась русской рекой. В серебряном сиянье государева караула каждый удар посоха в руке Ивана Васильевича подтверждал оные действия и намерения.
2
Прослушано было много дел. Приустали даже наторелые и опытные Челяднин, Курбский, Сильвестр, Адашев. Царь внимал с нескрываемым благодушием, кивками подбадривал советников, кроткими словесами выражал согласие. Адашев и Сильвестр обменялись взглядами: уж больно все гладко идет.
Наконец государь соизволил зевнуть, что показывало близость полдника. Четко перекрестив редкозубый рот, Иван Васильевич с лязгом сомкнул его и с некоторым удивлением воззрился на Избранную раду. Ну будто в первый раз увидел.
— Так, слуги верные мои,— неспешно вымолвил В Троице славимый, — слуги верные мои, а может и хозяева, ась?
Опершись на широкие, обитые парчой подлокотники малого трона, оглядел притихших советников. Помолчав, продолжал:
— Яз человек добрый. Сам дивлюсь, откуда во мне такая доброта. Зря люди наговаривают, будто я злой. Намеднись у меня под носом кот сливки сожрал, так я его токмо слегка за ухо оттрепал. Пущай мои ненавистники скажут, почто они меня недобрым зовут. Лихо мне, бедному. — Иван Васильевич пригорюнился. — И, будучи человеком добрым, желаю показать всю щедрость свою людишкам моим в Московском государстве.
Во всем этом было нечто новое — и ни шум и ни гул, избави боже кому звук проронить, а некий неслышный призрак того шума и того гула прошел над собравшимися.
— Почто бы на Руси по примеру еллинов и римлян, а такожде теперешних народов не учинить прю словесную, сиречь диспут, а яз на том диспуте стал бы высшим судией?
Долгое-предолгое молчание встретило умную речь царя. Иван Васильевич насладился молчанием. Насладившись, спросил с тихим вежеством:
— Ну что же, слуги мои верные?
Вызвался Курбский:
— О чем, великий государь, речь на том диспуте держать, кого судить будем?
— Небось, княже, в любезном тебе Кракове или на Бычьем броде, сиречь Оксфорде, тако не вопрошают, — ответствовал, усмехаючись, Иван Васильевич. — Мне по-латыни и на других языках, не как тебе, иуды Шуйские учиться не давали, невежу хотели на московском престоле вырастить. Одначе и яз, малоученый, известен, что спорят на диспутах знающие мужи хотя бы о строении Земли, кто прав — Птоломеус альбо Косьма Индикоплов, а то и о мировом порядке, правда ли Москва есть третий Рим и бысть ли четвертому. Да мало ли о чем мудрый разговор завести можно. Моей малоучености тоже хватит, дабы и тебе, ученому, ответ дать и кого другого усовестить. Так-то.