Не успел великий государь повеселеть, поставив на место Курбского, как поп Сильвестр вскинул бороду:
— Церковные альбо державные нужды рядить станем?
Иван Васильевич чуть принахмурился. Толстоносый Сильвестр неприятным образом напомнил ему султана, примстившегося в сновидении. Да и вся Избранная рада странно повторила лики земных владык, явленные ему в ночном мареве. Адашев сильно смахивал на пухлощекого и по-барсучьи рыжего кесаря Каролуса V. Курбский со своей прыгающей походкой и закинутой назад головой — на шведского короля Густава Вазу, скорого на похвальбу и быстрого на решения. Челяднин — живые мощи — на Жигимонта Польского, известного своей худобой. Не было только Едварда — серебряного колокольчика, и государь неловко заерзал на просторном троне. Ан и он объявился! Младший дьяк Федя Писемский, обученный многим языкам, подручный в посольском приказе, весь в темном тонком сукне, белолицый и волоокий, выглядел как сущий король-вьюноша. На нем лишь и глаз отдохнуть может, все остальные — примелькавшиеся злыдни.
Принахмурился государь не зря. Почувствовал он в вопросе Сильвестра злонамеренное желание отнять у государя неотъемлемую честь его высшего судейства. Ведь коли церковные дела выйдут наперед, начальное и завершительное слово могут получить иереи. Всегда знает, куда и где укусить, злоехидный змий!
Не дал разыграться гневу самодержец всея Руси.
— Здесь уж вы, милостивцы мои, должны умом раскинуть, великое ли, малое, церковное ли, державное дело на стол класть пред государевы очи. Порядок, одначе, как вести прю словесную, сиречь диспут, установлю сам.
Здесь государь покосился на Сильвестра, но толстоносый супротивник глазом не повел, будто не он чинил препоны царской воле.
Пришло время полдника. Иван Васильевич, благословив раду, ушел из покоев, но советники не торопились расходиться.
— Государь все был тих, а нынче будто обнаруживать себя начал,— испытующе заметил Андрей Михайлович Курбский. Был он щекаст и глазаст, завитые русые кудри расчесаны ото лба надвое, бородка в колечках подстрижена на немецкий манер. Пряничной своей красоты знаменитый воевода несколько стеснялся, но холить себя не переставал, сие было выше его мочи.
— Он еще припомнит нам прошлогоднюю присягу, — проскрипел Челяднин,— особливо тебе, отче, понеже самым близким человеком к государю был, — поворотился он к Сильвестру.
— О себе, боярин, лучше вспомни, как ты к князю Владимиру с заднего крыльца бегал,— взъярился Сильвестр.— А то все в мою голову!
— Полно препираться! — пресек начавшуюся ссору Адашев.— Диспут, поглядишь, не хуже, чем в Кракове либо Болонье, у нас возгореться может. Пойти, что ли, порадовать государя: все, мол, готово для словесной при — и спорщики налицо и о чем спорить знают.
— Жестоко шутишь,— сказал побледневший Челяднин.
— Тогда лучше обдумаем, как подойти к сему трудному делу, — не выпускал Адашев нити из пальцев.
— Есть у меня один человек на примете,— раздумчиво произнес успокоившийся Сильвестр. — Надо только побольше выведать о нем.
— А кто такой? — спросил Курбский.
— Некий Матвейка Башкин, сын боярский. Умствует, слышно, над Писанием, людишек своих на волю отпустил, кабалы их изодрал,— уточнил протопоп.
— А спорить-то он горазд? — посомневался Адашев.
— Яз и говорю, узнать о нем следует.
На том до времени и порешили.
Царь и великий князь всея Руси находился в сей час на женской половине дворца. Государыня царица Анастасия Романовна все не могла успокоиться после нежданной-негаданной смерти первенца, царевича Димитрия. При посещении Кирилло-Белозерского монастыря — надо быть такому греху! — мамка поскользнулась на сходнях с причалившей ладьи и уронила младенца в воду. Откачать несчастное дитятко не удалось, царицыно горе выглядело сокрушительным.
Происшествие было очевидным, розыску не вели, мамку выдрали батогами и прогнали со двора. Пора лютых казней еще не приспела, осьмиглазая подозрительность открыла пока лишь одно око, молодой царь едва пробовал свою силу. Да и не решался он после недавней суматохи вокруг присяги трогать кого-никого из противной стороны. Она оказалась гораздо сильней, чем предполагал государь. А тут обезумевшая от горя царица прямо винила мать Владимира Старицкого, открытого соискателя царского престола, в злейшем умысле. И теперь она, распустив прекрасные свои волосы, с искаженным, но даже в отчаянье дивным красотой лицом бросала-кидала гневные упреки притихшему Ивану.
— То Офросинья-ведьма наколдовала бедному Митеньке гибель скорую-нежданную! — охрипшим от рыданий голосом говорила-кричала государыня.— Не зря старец Максим упреждал меня не возить младенца с собой, да и самой не ехать. Поехала-повезла, баба глупая, неразумная. А Офросинья, колдунья злая! Ворожила она — донесли мне — над восковым подобьем сынишки моего, Митюши ненаглядного. Над чашей с водой ворожила, кикимора! Воск-от всплывет, а ведьма его топит да приговаривает: «Водой залью, в воде утоплю». Господи! — вскинулась Анастасия Романовна.— Да неужто помилуешь ты жабу проклятую, подколодную?! Сжечь ее, да не в срубе, а на высоком костре, чтоб всем было слышно, как она орет-визжит. Сжечь ее, чтоб всем было видно, как огонь-пламя пожирает телеса окаянные. И пепел по ветру развеять. Что ж ты молчишь? — напустилась несчастная женщина на мужа.— Родную плоть его погубили, сына единственного, Димитрия-царевича, нас-лед-ни-ка, а он молчит! У последнего твоего смерда робенка отыми, так он с дрекольем на обидчика пойдет, а ты, царь венчанный, снесешь-проглотишь такое злодейство?!
— Полно, Настя,— устало вымолвил Иван.— Сама ведаешь, ключей к Старицким теперь нет, будет время, припомню им твои слезыньки.
— Ох, Иванушка, сил моих нет, все кудерышки его вспоминаю, ручки-ножки целую у миленького…
Царица залилась горючими…
— Поплачь, поплачь, легше станет,— перебирая легкие ее волосы, утешно зашептал царь.— А что я тебе сейчас расскажу, какой мне сон снился, что на раде ономнясь порешили.
И государь, прибаюкивая свою Настеньку, поделился с ней сном и явью. С возникшей мыслью Иван Васильевич носился, как ребенок с понравившейся игрушкой.
— Последний же приговор остается за мной! — И государь повелительно поднял указательный палец.— Все я поясню и разъясню, науку дам. Ну не хорошо ли?
Царица впала в забытье. Окатистые ее плечи перестали вздрагивать, она уткнулась мужу в грудь и лишь изредка всхлипывала жалостным тонким голосом.
Вдруг она очнулась и, еще лежа в государевых объятьях, обратилась к мужу с протрезвевшей речью:
— Для твоей при словесной есть у меня человечек на примете.
— Кто таков?
— Сын боярский Матюша Башкин. Добрый и умный, а спорщик хоть куда. На рабов своих кабалы изодрал, всех холопей на волю отпустил. Мозги чуть набекрень, Библией зачитался. Он к нам в терем захаживает, девиц тешит, да и меня вместе с ними.
— Ну, яз тоже добр, меня сим не подивишь,— ответствовал Иван Васильевич.— А вот почто он рабов своих отпустил да что из Библии вычитал, то уже на заметку. Будет на памяти сын боярский.
Так в этот день второй раз было упомянуто имя Матвея Башкина.
3
Присяга, которая поминалась в повествовании, стояла у всех на памяти. Судьба уравновешивает свои даяния. Низвергает она человека из неслыханного торжества к невиданному уничижению. Вскоре после взятия Казани, принесшего Ивану Васильевичу громкую славу и бесчисленные выгоды, случилась с ним жестокая болезнь. Напавшая на него горячка мутила разум, отнимала язык, теснила грудь, запирала дыхание. Гормя горел Иван Васильевич, метался на жаркой постели, сбрасывал душные перины. В редкие просветы, когда он приходил в себя, видел над собой склоненные бороды, испытующие глаза, протягновенные руки. Бороды русые, черные, рыжие, седые оскаливались мокрыми и сухими ртищами. Ртища выблевывали недобрые слова: «Помирает… отходит… преставляется...» А одна бороденка клином с тонкогубым змеистым ртом тихо вздохнула: «Подыхает». Может, и помстилось: неужто так разохальничались бояре, как о псе смердящем говорят?
Глаза то бегали, то впивались, то шарили, то буравили, и не было в них ни добра, ни жалости. Руки с длинными и короткими перстами, крючковатыми и остриженными когтями-ногтями тянулись к нему то ли одеяло поправить, то ли придушить.
Совсем тяжко стало Ивану Васильевичу. И чем плоше ему становилось, тем бесчиннее держали себя бояре. У самого ложа подняли они брань злую, великий шум и крик. Дело шло не о малом, судьба Руси решалась в царской опочивальне. Государь кончается, кому теперь передавать царство?
Иван Васильевич и сам решил, что пришел его последний час.
Собрав оставшиеся силы, приподнялся на подушках: «Яз с вами говорить много не могу, ступайте в соседнюю палату, целуйте крест сыну моему царевичу Димитрию.— Голос его прервался, и, лишь передохнув, он добавил: — Изнемог велми, сам бы присягу принял, да истомно мне, болезному».
И вот тут-то возгорелся боярский мятеж. В мятеже были скинуты машкеры и личины, кои держали на себе до поры государевы противники. Бояре не зря баламутили вокруг царского ложа, крестное целование порешили они дать не прямому наследнику, а Владимиру Андреевичу Старицкому, двоюродному брату государя. Пуще всего поразила царя измена Избранной рады во главе с протопопом Сильвестром. Первый человек государства, владевший обеими властями яко повелитель и святитель, он самонадеянной поступью на виду у всех перешел ото дня нынешнего ко дню завтрашнему, от заката к восходу.
Мнилось оскорбленному государю, что волчья свора окружила царское ложе. И свора та оказалась неожиданно сильна и ловка. Подлее всех вели себя наиближние советники, тут один другого стоил. Избранная рада! Ведь так нарек ее сам царь, поелику им она и была избрана среди многих разумных и преданных людей, дабы вершить дела всей русской земли. Каждый человек в ней был наособину, самый тесный круг, коему он должен был верить. Со злой усмешкой проговаривал Иван Васильевич по складам ее название: «Из-бран-ная!» Нашел кого избрать!