Благовещенский пастырь еле развязался с новоявленным правдоискателем и на другой день сказался больным, чтобы отдохнуть от утомительных речений. Какова же была его досада, когда в окно его избы, срубленной на спуске к Боровицким воротам, постучался незваный гость, То был неугомонный Башкин. Впрямь поверив болезни отца Семена, он пришел его навестить. Священник был тронут такой заботой и приказал попадье накрыть стол к обеду. Матвей, однако, отказался от угощения, сказав, что по средам и пятницам, а сей день был среда, кроме хлеба и воды, ничего не вкушает. Благовещенский поп снова почувствовал неловкость: чада духовные показывали пример пастырю.
Башкин опять стал пытать отца Семена неразрешимыми загадками, встававшими чуть ли не за каждой евангельской строкой. Пастырь, сославшись на нездоровье, отмолчался. Успокаивал отца Семена незлобивый нрав Матюши. Он показал ему Апостол, измененный восковой свечкой по таким местам, кои вызывали на размышление. Наиболее залистанной выглядела страница, где воск отметил слова: «Яко кроток есмь и смирен сердцем, иго бо мое благо и бремя мое легко есть». Матвей, обезоруживающе улыбаясь, пояснил:
— Что же нужнее человеку, как быть смирным, кротким, тихим?
За первым посешением последовали другие. Отец Семен слабо оборонялся от умствований Башкина. Толкование Евангелия в расширительном и потаенном смысле было недоступно застоявшемуся разуму благовещенского попа. Неуемный прихожанин, одначе, стал сильно занимать отца Семена: ни на кого он не походил, никому не соответствовал. Уступая приглашениям Матвея, священник согласился побывать у него на дому.
Навещая прихожанина, отец Семен выполнял свой пастырский долг. Все же шел он к сыну боярскому и ради того надел рясу доброго коричневого сукна, а поверх нее на цепи из крупных звеньев тяжелый серебряный крест. Дом Башкина стоял тут же в Кремле на покатом приречном склоне, откуда виднелись маковки замоскворецких церквей. Просторный и удобный, он был выстроен еще дедом Матвея, служившим в посольском приказе и ведавшим нуждами иноземцев на Москве. За постройкой дома по дружбе следил, говорят, сам Аристотель Фиоравенти, и палаты, переходы, окна и двери сохранили меты и знаки заморских хитростей. В палатах было больше света и воздуха, переходы между ними просторнее, окна и двери выше и шире, чем в других московских домах. Слюдяные окна разных расцветок были разграничены изогнутыми свинцовыми решетками. Синий, красный, желтый, зеленый цвета составляли радугу, игравшую на половицах. По расписным стенам палат сирины и алконосты свивали живые узоры. Изразцовые печи рассказывали в голубых рисунках на белом поле историю Петра Золотые Ключи. Спустя два поколения все красоты и художества изрядно обветшали, задымились и закоптились, но прежняя стать дома, в коем возрос Матюша, была еще видна.
Чувствовалось все же в дому некое неустройство, которое тут же учуял опытный нюх благовещенского иерея. Оно ощущалось в припоздалых поклонах и небрежных ответах челяди, в паутине за иконами и соре у печей. Челядь, кстати говоря, сразу себя проявила: не стесняясь приходом гостя, заспорила между собой в горнице. Башкин попытался угомонить ругателей:
— Если вы себя грызете и терзаете, смотрите, чтоб совсем не растерзать друг друга.— И, обратясь к отцу Семену, пояснил: — Вот мы христовых рабов держим своими рабами. Христос же нарицает всех братией. Я все кабалы изодрал, держу людей у себя добровольно. Хорошо ему — у меня живет, а не нравится — пусть идет куда хочет.— Дальше он опять сел на своего конька и возвратился к сетованиям о пастырском долге, изрядно надоевшим отцу Семену.
Матвей добавил на сей раз лишь то, что иереи должны, мол, показывать пример, как им в дому людей своих держать. «Смех и грех! — подумал благовещенский поп.— Сам кабалы изодрал, распустил дворню так, что она едва в драку при нем не лезет, а теперь спрашивает, как ему тех бездельников обратить».
— Ты скажи,— продолжал настаивать Башкин,— как мне евангельское слово в сем дому с малыми сими претворить в дело?
— Да не знаю я, господи! — взмолился незадачливый пастырь.— Я простой поп, и по мне бы выдрать на конюшне всю твою шатию, враз бы поумнели.
— Ты, отче, ври, да не завирайся,— прорезался вдруг голос у веснушчатого белесого смерда с зелеными разбойничьими глазами.— Нашелся один такой на конюшню слать. Смотри как бы самого не выпороли.
— Не серчай, Яша, ради Христа,— увещательно обратился к нему Башкин.— На отце Семене духовный сан, да к тому же он гость наш.
— Разве что гость,— покривился Яша.— А так много ли твой поп знает, чтобы с ним здесь хороводиться. Бражники, скоромники да неучи — весь их поповский разносол.
— Тише, тише,— угоманивал Башкин расходившегося смерда.— Беси тебя во гнев вводят, Яша, одни беси. Сотвори лучше молитву, чадо мое непутевое.
Но Яша молитву творить не стал, а, махнув рукой, с шумом вышел из горницы.
Отец Семен слишком оторопел, чтобы так вот с ходу отвечать веснушчатому разбойнику. Да и не стоил того охальник языкатый. Кроме всего, благовещенский иерей берег себя. Невысокого роста, приземистый и полный, он наверняка таскал на себе пуда полтора с лишним веса и страх боялся остаться без речи и движения, как его родитель. Тот через полгода оклемался, но скривил рот и вместо «господь» стал говорить «каспуть», и церковную службу ему пришлось оставить. Нет, не хотел для себя подобной участи отец Семен, а потому не ввязывался в злые ссоры, всегда чреватые дурными последствиями. И он лишь головой покрутил в знак решительного неодобрения холопьей выходки.
Тем временем пришли другие посетители. Из тех, что попроще,— печник Фома и бондарь Игнат, из тех, что познатнее,— братья Волковы, Иван и Григорий, сразу видно по одеже и повадке, что дворяне. Башкин назвал их даже по отчеству — Тимофеевичами, что означало большую степень почета в те времена.
Завязался разговор, в коем речь уже пошла о вещах божественных. Одначе среди евангельских речений вскоре начали с неуследимой быстротой мелькать странные имена и названия. «А ты помнишь, о чем стригольники говорили?» — напоминал густой бас Григория Волкова. «Жидовствующие пошли много далее»,— продолжал Иван, старший брат его. Особенно поразили отца Семена печник и бондарь. «Ну, те-то дворяне, грамоте сведомы, а эти откуда набрались?» — подумал благовещенский иерей. Фома с Игнатом мало того что Новый завет знали от доски до доски — все время ссылались на ветхозаветные книги, особенно часто поминая речения пророков. За столом носились и перекрещивались ведомые и неведомые имена ересиархов Схарии, Курицына, Косого и самого Лютера. Лжеучения их никто не защищал, но они как бы переворачивались с изнаночной стороны на лицевую, просвечивались насквозь и откладывались до следующего спора.
На протяжении беседы появлялись новые лица, в том числе два иноземца, литвин и мадьяр, судя по крестному знамению, коим они себя осенили, прямые латинники. Они больше слушали, чем говорили, наверное, по дурному знанию языка.
Сам Матвей Башкин выглядел среди собравшихся не вожаком и предводителем, а скорее первым среди равных. Он направлял беседу, вставлял замечания, гасил ссоры. Его слушались.
Смерд с разбойничьими глазами возвратился с кухни и в разговор не вмешивался, только один раз, недобро усмехаясь, выронил: «А как же Христос сказал: «Не мир я вам принес, но меч»?» И, не дожидаясь ответа, опять ушел прочь.
Как ни пытался отец Семен увидеть хотя бы след тайности в речах и замашках спорщиков, он его не находил. Говорили люди в открытую, без оглядки, как о делах, кровно их затронувших, но заговором, чего опасался благовещенский поп, здесь и не пахло. Спорить спорили нещадно, все выступали вразнобой, даже братья Волковы то и дело бранились между собой.
Наконец Матвей Алексеевич, как именовали здесь хозяина дома, вспомнил об отце Семене и спросил его мнение о разбираемых предметах, то есть Троице, евхаристии, божественности Христа. Встрепенувшийся священник благоразумно отвечал, что верит так, как предписывает православная вера, а сверх того он, поп Семен, ничего не знает.
— Ну, раз не знаешь, — со вздохом сказал Башкин,— то не спросишь ли о том протопопа Сильвестра? Самому тебе некогда об этом мыслить, в суете мирской ни день ни ночь не ведаешь покоя.
Такие слова были, естественно, в обличение отцу Семену, но он уже привык к мимоходным укоризнам своего духовного сына.
Согласились на том, что Сильвестр будет оповещен о недоумениях Матвея Башкина, а там уж его дело, как к тому отнестись. После сего, прочитав краткую молитву, благовещенский иерей покинул беседу взыскующих града.
Едва он скрылся за углом, как в дверь постучали. На пороге стоял статный человек в легкой овчинной шубейке, перетянутой синим атласным кушаком. Из-под куньей шапки выбивались кудрявые волосы, русая бородка заиндевела от мороза, синие глаза глядели весело и бесстрашно. Показывая на юношу, вошедшего вместе с ним, он сказал:
— Привел к тебе, Матвей Алексеевич, нового своего товарища Петра Мстиславца. Приехал вчера из Литвы помогать в устройстве печатных дел.
5
Толстоносый Сильвестр не зря привиделся Ивану Васильевичу во сне в виде султана. Властолюбием он не уступал Селиму I, тогдашнему турецкому повелителю. Кто раз прикоснется к чаше власти, тот не оторвется от нее, пока не отнимут силой, — это давнее правило, как никому больше подходило Сильвестру. Уже семь лет пил он из той чаши и все не мог остановиться.
В свое время его вызвал из Новгорода митрополит Макарий как человека благочестивого, книжного и решительного. Последнее его качество вскоре понадобилось. Лета 1547 от воплощения Слова, после праздника Троицы начались на Москве пожары. По сообщению летописца, 21 июня бысть буря велика и потече огонь, якоже молнья и пожар силен промче во един час две части города Занеглинье и Чертолье. Потом буря обратилась на Кремль, где загорелись церкви, Оружейная и Постельная палаты, а затем и царский двор. Сгорели в пламени «Деисус» Андрея Рублева и многочисленные иконы греческого письма. Страшно-ужасно было смотреть на ту геенну огненную, словно перенесенную из преисподней на московские улицы и площади. Всякие сады выгореша до черного угля, сокрушался летописец, и в огородах всякий овощ и трава. Семнадцать тысяч мужеска пола и женска и младенец погибли в огне. Митрополит Макарий сам чуть не разделил такую участь. Только ночью престала огненное пламя. Несчетное число людей, разоренных до подошвы, озлобленных и негодующих, остались без крова и без имущества.