Диверсант, аристократ, мститель: История графа Ларошфуко, ставшего кошмаром для нацистов во Франции — страница 6 из 43

Кроме того, Робера повсюду преследовали напоминания и о семейной чести. Вильнёв был не только родовым гнездом, но и памятником истории семьи, хранящим многочисленные портреты и бюсты его выдающихся предков. (Я сам видел эти портреты и бюсты, когда гостил в Вильнёве.) Род Ларошфуко уходил корнями в IX в. и на протяжении столетий играл немалую роль в становлении Франции. От своих родителей Робер знал о герцоге Франсуа-Александре-Фредерике де Ларошфуко-Лианкуре, придворном Людовика XVI. Это он разбудил короля во время штурма Бастилии в 1789 г. Когда Людовик воскликнул: «Да это же бунт!» – герцог ответил: «Нет, сир, это революция»[13]. И он был прав. В XVII в. жил другой герцог, Франсуа VI де Ларошфуко, опубликовавший книгу афоризмов, стиль и содержание которых повлияли на столь непохожих писателей, как Бернард де Мандевиль, Ницше и Вольтер. Еще один Ларошфуко, друг Бенджамина Франклина, стоял у истоков Общества друзей чернокожих[14], добившегося отмены рабства на семь десятилетий раньше, чем в Соединенных Штатах. Двое братьев де Ларошфуко, оба священники, приняли мученическую смерть во время якобинского террора и позднее были причислены Ватиканом к лику святых. Один из Ларошфуко возглавлял департамент изящных искусств в годы реставрации Бурбонов. Других упоминал Пруст. Многие прославились на военном поприще – во время Крестовых походов, в Столетней войне, в кампаниях против Пруссии. В честь рода де Ларошфуко даже названа одна из парижских улиц.

Робер с малых лет ощущал неизбывную тяжесть фамильной славы. Его крестили под витражом с изображением подвига братьев-мучеников. В школе его учили афоризмам из «Максим» Франсуа VI. Его отец был кавалером ордена Почетного легиона – высшей воинской награды Франции. От Робера ждали великих свершений, и это бремя омрачало юношеские дни. Теперь в родовом замке хозяйничали немцы, и ему казалось, что лики предков на портретах темнеют от негодования, когда он проходит мимо, и, глядя на него с осуждением, безмолвно вопрошают: как он намерен изгнать захватчиков и вписать свою страницу в историю рода? Отвоевать Францию, которую веками созидала семья де Ларошфуко, – вот что было важно. «Я твердо верил, что… честь велит нам продолжать борьбу», – говорил Робер.

И все же Робером двигало нечто большее, чем просто давление славной истории семьи. И колеся по Парижу, и наезжая домой, он искренне возмущался пораженческими настроениями соотечественников. Он чувствовал себя обманутым. Его жизнь, его безбрежная юность вдруг оказались скованы рамками, которые он не выбирал и с которыми был не готов мириться.

Робера злило и удручало, что почти никто не разделяет его чувств. Он обнаружил, что многие и в Париже, и в Суассоне радовались окончанию войны, даже если это означало, что Франция больше не принадлежит французам. Довоенный пацифизм перерос в послевоенное смирение. Расколотая Франция погрузилась в «интеллектуальную и моральную анестезию», как выразился один чиновник. Дикость какая-то, думал Робер. Ему казалось, что вездесущие немецкие солдаты, запрыгивающие в метро или спокойно попивающие кофе в уличных кафе, уже стали для парижан частью привычного городского пейзажа.

Другие тоже это замечали. Философ Жан-Поль Сартр писал, что для подавляющего большинства французов ненависть к немцам и обида на них на удивление быстро «приобрели довольно абстрактный оттенок», поскольку «оккупация стала рутинной». В конце концов, немцы были повсюду: они могли спросить дорогу на улице, они обедали в тех же ресторанах. И даже если парижане ненавидели их так же люто, как Робер де Ларошфуко, изрыгая проклятия сквозь зубы, все равно, по утверждению Сартра, «между парижанами и этими солдатами, в сущности так похожими на французов, вскоре установилась некая постыдная, неуловимая солидарность…».

«Образ врага, – продолжал Сартр, – обретает четкость и ясность, лишь когда нас разделяет стена огня». Даже в Вильнёве Робер замечал, с какой легкостью меняется восприятие немцев, обретая некоторую теплоту. Его младшая сестра Йолен приехала из пансиона на каникулы. Она сидела в салоне и слушала, как в соседней комнате немецкий офицер – превосходный пианист – играет на рояле. Йолен не смела улыбаться, боясь, что скажут мать или старший брат, если поймут по выражению ее безмятежного юного личика, что ей нравится игра немца. «А играл он очень, очень хорошо», – признавалась она годы спустя.

Ненавидеть ближнего своего денно и нощно – задача не из легких. Такова была горькая правда 1940 г. Нацисты же делали объятия оккупации еще более соблазнительными – им велели обращаться с французами достойно. Был издан официальный приказ проявлять уважение в обращении с французами. Гитлеру не нужна была еще одна Польша, которую сожгли дотла, а народ частью истребили, частью поработили. Подобная тактика потребовала бы громоздкого бюрократического аппарата, а рейху еще предстояло одолеть Британию. Поэтому каждому немецкому военнослужащему во Франции было приказано вести себя по отношению к местным жителям подчеркнуто вежливо и сдержанно.

Робер и сам наблюдал это в Вильнёве: немецкие офицеры относились к Грозной графине с почтением, хотя она и не отвечала им взаимностью. (То, что немцы так и не депортировали его мать, можно было расценить как упражнение в деликатности и терпимости.) С подобной обходительностью сталкивались и другие семьи, возвращаясь домой после великого исхода. «Верьте немецкому солдату», – гласили развешанные немцами плакаты. Нацисты распределяли среди местных жителей говядину – даже если зачастую это было мясо, которое они сами же и реквизировали летом. Робер и другие парижане видели, как нацисты в метро уступают места пожилым дамам, а на улице вежливо козыряют французским полицейским. В августе в одном из немецких рапортов об умонастроениях в 13 департаментах Франции отмечалось «образцовое, любезное и предупредительное поведение немецких солдат».

Некоторые французы, как и Робер, оставались настороже: в том же рапорте говорилось, что немецкая обходительность «встречает мало понимания» у части местного населения. Как писала в дневнике одна француженка, молодые женщины в Шартре, наслушавшись жутких историй о Первой мировой войне, мазали себе влагалища дижонской горчицей, «чтобы немцам было больно насиловать». Но в целом немецкая оккупация проходила для христианской части Франции относительно спокойно. К октябрю 1940 г. уже не казалось странным, что 84-летний маршал Петен, глава временного правительства и герой Великой войны, встречается с Гитлером в Монтуаре, городке в 160 км к юго-западу от Парижа. Там на глазах у репортеров они скрепили союз рукопожатием, а позже Петен объявил по радио: «Именно ради чести и единства Франции… я вступаю сегодня на путь сотрудничества».

Хотя Петен и отказался встать на сторону немцев в их напряженной борьбе с англичанами, он принял административные и общегражданские цели нацистов. Проще говоря, Франции предстояло стать профашистской страной. «Перемирие… еще не мир, – заявил маршал, – и Франция связана множеством обязательств перед победителем». Чтобы укрепить державу, нужно «искоренить» всякое инакомыслие.

Коллаборационистская речь Петена возмутила Робера, но и заткнула ему рот. Она казалась ему «худшей катастрофой за всю войну», однако мать сумела настоять, чтобы он держал язык за зубами. Она пригрозила, что излишнее вольнодумство «чревато последствиями». Консуэло ни на минуту не забывала, что ее муж в лагере, и ей совсем не хотелось, чтобы туда же отправился и сын. Поэтому Робер вернулся в Париж продолжать учебу – с намерением вести себя осторожнее, но внутри преисполненный решимости идти наперекор всему, что видел вокруг.

Глава 3

Роберу было всего 17, он даже не достиг призывного возраста. Но этот мальчишка яснее многих понимал, что над страной сгущаются сумерки, предвещая долгую, непроглядную ночь. Он видел – страна разваливается на части.

Судить об этом он мог в первую очередь по газетам. Расплодилось множество новых ежедневных и еженедельных изданий коллаборационистского толка, порой даже более радикальных, чем официоз Петена. Кое-кто из парижских редакторов превозносил Гитлера как человека, способного объединить всю Европу. Другие уподобляли нацистов, которые огнем и мечом насаждали на континенте новую идеологию, французским революционерам.

Коллаборационисты расходились в политических воззрениях: одни были социалистами, другие – пацифистами, углядевшими в фашизме залог мира. Одна из газет и вовсе сосредоточилась на обличении коммунистов, масонов и евреев. А редактор профашистской газеты Je Suis Partout («Я везде») Робер Бразийак, воспевая «вечно юный германский дух», обзывал Французскую республику «шлюхой-сифилитичкой, воняющей дешевыми духами и вагинальными выделениями».

Даже почтенные издания с многолетней историей не устояли перед новыми веяниями: так, в декабре 1940 г. литературный журнал Nouvelle Revue française, своего рода французский The New Yorker, возглавил Пьер Дриё Ла Рошель, маститый романист и ветеран Первой мировой войны, скатившийся в откровенный фашизм. Отто Абец, представитель нацистского МИДа при оккупационной администрации, не верил своему счастью. «Во Франции есть три могучие силы: коммунизм, крупные банки и NRF», – говорил он. При новом редакторе журнал круто свернул вправо.

Тем временем Робер заметил, что немцы принялись нещадно бомбардировать радиоэфир и кинохронику пропагандой. Гитлера изображали этаким всесильным благодетелем, Наполеоном нового времени, а его подданные будто бы ликовали, сравнивая нынешнюю жизнь с прежней. Робера от этого мутило. Тем более что этот перевернутый с ног на голову мир он уже видел прежде – в 1938 г., в австрийском интернате. Там он даже повстречал самого Гитлера.

Произошло это в Баварских Альпах, во время похода, организованного школьным священником для мальчиков из маристской