Он создавал атмосферу храма, а есть вещи, которые в храме делать неприлично. Их и не делали. Это же можно отнести и к нескончаемому потоку посетителей Лихачева, состоявшему из людей весьма и весьма разных. Можно было наблюдать, как они „подтягивались“ в его присутствии. Порой складывалось впечатление, что в его кабинете они открывали в себе неведомые им самим запасы благородства… То, как они пытались говорить с ним его языком, было подобно первым послеоперационным шагам — трогательно и обнадеживающе».
…Над книжным стеллажом в отделе большой портрет Лихачева. Гелиан Прохоров изобразил Лихачева в иконописной и в то же время слегка кубистской манере. В углу картины чуть прорисована приближающаяся конная дружина князя Игоря, и над ней — черное, в момент затмения, солнце — как об этом сказано в «Слове».
— Портрет этот был на похоронах, — говорит Соколова. — Потом принесли сюда, на поминки. И вот — повесили здесь.
Здесь был действительно «Остров Лихачева».
ВОЗВРАЩЕННЫЕ СЕМЬ ВЕКОВ
Рассказ о Лихачеве, сколько бы ни говорить о его достоинствах, будет все же не полон без главного в его жизни — его книг.
Глядя на них, занимающих в библиотеке длинную полку, я тяжко вздыхал, думая: «Ну вот, это уж точно не подниму! Сколько томов!..» Но оказалось вдруг — не оторваться. Даже мне, не специалисту! Забирает, волнует, тащит! И написано просто, без заумных сложных терминов, которыми так любят иные филологи «отгораживаться» от толпы, надеясь хотя бы так продемонстрировать свою «ученость», когда им нечего по сути сказать. Лихачев этого греха начисто лишен — ему, наоборот, есть что сказать, поэтому он старается сделать это предельно доступно, донести до всех… Ни в коей мере — не легковесно… но — легко! В этом, может быть, объяснение того, что Лихачев своей популярностью превзошел всех. Но легкое как раз и дается тяжело — упорной работой. Поднять древнерусскую литературу из мрака забвения было нелегко. А между тем именно древняя русская литература была определяющим «жанром» своего времени — от нее шла и иконопись, отражавшая не жизнь, а лишь литературные духовные сюжеты, и музыка (духовные распевы). Вернув интерес к древнерусской литературе, Лихачев вернул семь веков русской жизни — прежде мы лишь думали, что ее знаем.
Вся древнерусская литература была, разумеется, религиозной — а какой она еще могла быть? И возвращать эту литературу в советские времена, когда с религией боролись, было нелегко. Ученый секретарь Пушкинского Дома Сергей Александрович Фомичев рассказывал, как перед началом работы над созданием многотомного сборника древнерусской литературы кто-то из чиновников спросил Лихачева: с какого произведения это собрание надо начинать? Лихачев сказал, что конечно же с самого древнего — «Слова о Законе и Благодати» Илариона. Но в государственном издательстве, где собрание готовили к печати, Лихачева «послушались» так, что «Слово о Законе» вышло лишь в самом последнем томе, и то неполным! Его усилия встречали упорное сопротивление властей. Один чинуша поставил ему удивительное требование — «показывать святых не как в писании, а как все было в действительности»! Лихачев, однако, с его спокойной и мудрой улыбкой, все преодолел.
Его усилия по сохранению древней культуры огромны, ибо «древнерусская культура» оказалась не только противной начальству, но тягостной и для облегченного сознания развращенной толпы. Оперы Бородина «Князь Игорь» многим людям вполне хватало для того, чтобы считать себя знающими Древнюю Русь… а Лихачев звал их куда-то дальше. Но дальше им идти было лень, и однажды к Лихачеву обратились с предложением: «А что, если вам с вашим авторитетом обратиться к церкви, чтобы богослужение велось не на древнерусском, а на современном языке? Это ведь облегчение для всех!» — «Еще бы не облегчение! — ответил Лихачев. — Отбросить семь веков нашей истории!»
Однако свои работы о древнерусской литературе Лихачев писал доступным, хотя вовсе не упрощенным языком. Они рассчитаны на обычного интеллигентного читателя. В его работах всегда есть что-то интригующее, неожиданное — научные книги редко бывают столь увлекательны.
В статье «Заметки об истоках искусства» Лихачев ставит вопросы первоначальные: как и от чего возникли древняя литература, древняя культура? Ответы он дает очень конкретные и в то же время несколько неожиданные: от боязни!
От боязни пространства, боязни бесконечности ставили на высоких местах церкви, как опору сознания, как утешение: Бог, духовность присутствуют на этой бесконечной равнине, она уже очеловечена, не пуста! Долгие протяжные песни возникали для того же — чтобы одолевать бесконечное окружающее пространство, осваивать его. Для того же и колокольный звон: соединять воедино людей, тоскующих в одиночестве. Для преодоления страха смерти и безвестности — насыпали над могилами курганы, чтобы они были долго: курганы разрушить труднее всего. Если курган срыть, убрать — такой же курган из этой же земли возникнет рядом. Искусство возникает для того, чтобы быть «„нестрашным“ изображением» всего, что происходит с людьми, увести их от страха.
Уже тогда, как лучшая защита от ужаса, появляется юмор, попытка унизить, а значит, победить врага смехом. Перед битвой 1118 года с польским королем Болеславом появляется насмешливое обращение к нему: «…прободем трескою (щепкою) чрево твое толстое!»[2].
Продолжение — и развитие этой традиции — знаменитая картина Репина «Запорожцы пишут письмо турецкому султану».
Искусство создает свои стройные модели вместо хаоса, что помогает освоить все, даже горе. Искусство не уничтожает горе, но отменяет хаос, гармонизирует все — в том числе и беду. И вместе с тем, считает Лихачев, понятия хаоса, ужаса бесконечного, отменять нельзя — мир становится мертвым и плоским.
Иногда, когда хаос, ужас жизни, пытаются забыть, надо напомнить о хаосе. Этим занимались как и древние, так и самые новейшие направления искусства. Лихачев приводит пример Пикассо, который «снова впускает первобытный ужас в искусство», чтобы прекратить слишком привившееся в салонном искусстве сладенькое, неубедительное нивелирование хаоса… Искусство призвано бороться с хаосом… путем совершенного изображения хаоса. Задача искусства — вовсе не покой, а «упорядоченное беспокойство». Всякое «обнаружение хаоса» есть в какой-то мере внесение в него упорядоченности. Среди великих творцов встречаются пророки, прорицающие картины будущего ужаса, а значит — предостерегающие, спасающие человечество.
«Тайные враги искусства», как называет их Лихачев, стремятся закрыть свои глаза и глаза других на беспокоящее искусство, наводят свой «поверхностный порядок», становятся критиками и искусствоведами.
Дольше всего, по мнению Лихачева, держалось средневековое искусство, поскольку оно отражало не реальность, а «высокие устои», вечные и нетленные.
В книге «Очерки по философии художественного творчества» Лихачев рассматривает важную проблему — соотношение истины и мифа. «Миф — это ложь?» — спрашивает Лихачев… Но ведь и истину трудно определить, это понятие весьма субъективное… Она появляется только из чьих-то конкретных уст и всегда искажается страстью говорящего, попыткой притянуть ее к чему-то актуальному для доказательства своей правоты. И поскольку истин множество и единственную не избрать — их заменил миф, стройный и убедительный, в котором изображена наиболее совершенная картина мира. Без систематизирования, без мифологизации не может быть воспринята данность. Хотя и мифы тоже могут быть субъективны. Есть несколько вполне убедительных и даже совершенных, но абсолютно несхожих мифов о Достоевском… Есть Достоевский Леонтьева и Достоевский Мережковского, Бахтина. Миф — удобство в обращении со сложной данностью. Миф упрощает мир.
С эпохами, утверждает Лихачев, стиль мифа меняется, в связи с потребностями общества. Стиль должен обновляться, чтобы будоражить мысль человечества, готовить и объяснять новую эпоху.
В этой главе, к сожалению, можно вместить лишь несколько сокращенный пересказ лихачевских открытий…
Стили — романтизм, реализм возникают сами, и лишь потом ученые формулируют их, определяют их законы. И когда законы нового стиля определены и объяснены — стиль умирает. В его недрах уже зародился новый стиль, но его рождение каждый раз требует особых усилий, особой талантливости и даже гениальности.
«Этим объясняется, — пишет Лихачев, — почему наиболее выдающиеся творцы обычно возникают на стыке стилей. Шекспир принадлежит барокко и классицизму, Пушкин — романтизму и реализму, Гоголь — романтизму и натурализму. Последним двум течениям принадлежит и Достоевский. Растрелли строил в стиле барокко с элементами рококо… Новый стиль создается на „свободном“ материале хаоса… Вглядываясь в череду сменяющих друг друга стилей, мы замечаем одну характерную особенность: простой стиль, постепенно усложняясь, становится декоративно-сложным, а затем, внезапно обрываясь, без всякой постепенности и без переходов сменяется снова простым стилем, но не похожим на предшествующий».
Соотношение творения и творца оказывается отнюдь не однозначным, в разные эпохи «вес» того и другого меняется. В древнерусских летописях автор не ценится (хотя мастерство его несомненно) — события происходят как бы сами собой, что придает им достоверности.
В дальнейшем развитии литературного процесса Лихачев отмечает две противоречивые тенденции: рост личностного начала, индивидуальных моментов, чувство собственности (особенно с XVI века) — и все увеличивающийся разрыв автора и его творения — и это делается специально. В литературе Нового времени — с XVII века — автор стремится создать как бы самостоятельно существующее произведение, как будто чужое, не его. Эта тенденция развивается в XVIII веке. Это — век театра (то есть действий, диктуемых персонажами, а не автором). Это — век пародий, автор которых как бы «пасует» перед великим первоисточником и лишь отмечает в нем некоторые недостатки, достойные насмешки. Это век авантюрных повестей, слов