Дмитрий Мережковский: Жизнь и деяния — страница 2 из 98

Он действительно идеальный работник и идеальный семьянин. В отличие от большинства коллег по службе он не честолюбив, равнодушен к чинам и наградам, руководствуясь во всех своих действиях ясным сознанием чувства долга – начало, развитое в нем в высшей степени. Тем же чувством долга, но уже перед семьей, обусловлена его скупо-бережливая семейная «экономика»: он очень озабочен будущим своих чад.

«За нас отец готов был жизнь отдать», – говорит Мережковский; не учитывать и это было бы несправедливым.

В семье Мережковских девять детей – шестеро сыновей и три дочери.

В домашних строгостях, на самом деле доходящих порой до жесткости (чтобы не сказать – до жестокости), Сергей Иванович, несомненно, преследовал и вполне ясную воспитательную цель, подсказанную все тем же жизненным и большей частью горьким опытом. Считая источниками всех человеческих пороков мотовство, праздность и необязательность, Мережковский-старший прилагал все усилия, чтобы предотвратить развитие этих качеств в детях – с помощью спартанской простоты быта, суровой дисциплины, воспитания трудолюбия.

Да, он не «возится» с детьми, держится с ними подчеркнуто сухо, но он не жалеет времени и сил, чтобы войти во все подробности их детского труда: еженедельно по субботам он педантично просматривает гимназические дневники, пространно обсуждая успехи и неудачи. Прекрасный администратор, поднаторевший в знании человеческой природы, он прозорливо угадывает личные пристрастия и склонности каждого, незаметно и заботливо направляя усилия в правильное русло.

В конце концов, именно отец первым замечает литературное дарование Дмитрия. И, отметим, этот строгий и трезвомыслящий человек, менее всего склонный к поэтическим мечтаниям, всячески демонстрирует свою поддержку и поощряет юного поэта к творчеству. Беловые списки стихов Сергей Иванович по собственному почину отдал в придворную переплетную мастерскую – и вышел первый «стихотворный сборник», хотя и в единственном экземпляре, но в роскошных кожаных корочках, а главное – с золотым тиснением: «Стихотворения Дмитрия Мережковского». Интересно, что отец был счастлив не менее сына и с гордостью демонстрировал это самодеятельное «издание» своим знакомым.

Знакомства Сергея Ивановича также следует упомянуть в качестве неких побудительных импульсов, стимулирующих творческую деятельность будущего автора «Христа и Антихриста». О визите к Елизавете Ксаверьевне Воронцовой и о его значении в жизни Дмитрия Мережковского уже говорилось выше. Огромное впечатление на начинающего литератора произвело и знакомство с Федором Михайловичем Достоевским, к которому опять-таки его привел отец (Сергей Иванович был вхож в салон графини Софьи Андреевны Толстой, вдовы известного поэта и драматурга Алексея Константиновича Толстого и доброй знакомой Достоевского в последние годы его жизни). Мережковский на всю жизнь запомнил маленькую квартиру в Кузнечном переулке, заваленную томами «Братьев Карамазовых», пронзительный взгляд бледно-голубых глаз Федора Михайловича. Дмитрий читал, «краснея, бледнея и заикаясь», Достоевский слушал «с нетерпеливою досадою» и затем вынес очень характерный для него «приговор»:

– Слабо, плохо, никуда не годится. Чтоб хорошо писать – страдать надо, страдать!

– Нет, пусть уж лучше не пишет, только не страдает! – испугался Сергей Иванович.

Последняя реплика, сохраненная в памяти сына, неожиданно приоткрывает в характере отца какую-то особую, сокровенную черту.

Мережковский вспоминал, что в детстве, ласкаясь к матери, он неоднократно замечал вдруг на суровом и недовольном лице отца что-то очень похожее на ревность и зависть. Сергей Иванович, сам сделавший все, чтобы не допустить никаких личных, дружеских отношений между ним и детьми, испытывал внутреннее страдание, переживая это «родственное отчуждение» как досадное недоразумение, непонимание со стороны самых близких ему существ.

Любовь – подлинная, всеохватывающая, исступленная – была ему знакома не понаслышке.

В семье Мережковских царил культ матери Варвары Васильевны, причем истоки этого культа были различны со стороны отца и детей. Для последних она была вечной заступницей перед суровым отцом, источником той человеческой теплоты, которую отец заменял жестким волевым диктатом:

В суровом доме, мрачном, как могила,

Во мне лишь ты, родимая, спасла

Живую душу, и святая сила

Твоей любви от холода и зла,

От гибели ребенка защитила;

Ты ангелом-хранителем была,

Многострадальной нежностью твоею

Мне все дано, что в жизни я имею.

Сергей Иванович, женившись уже вполне зрелым человеком (в тридцать два года), вдруг обнаружил – вероятно, не без испуга – никогда не испытанную им ранее и какую-то иррациональную, необоримую зависимость от молодой жены. По крайней мере, изводя жену постоянными поучениями и придирками, он в то же время шагу не мог без нее ступить, требовал ее всегдашнего непременного присутствия рядом и даже получил у начальства особое разрешение для Варвары Васильевны сопровождать его в служебных командировках (хотя ей – болезненной и слабой – подобные частые разъезды были, конечно, очень тяжелы).

Варвара Васильевна, урожденная Чеснокова, дочь управляющего канцелярией петербургского обер-полицмейстера, обладала редкостной красотой и ангельским характером. Тактичная, добродушная, остроумная, прекрасная хозяйка и заботливейшая мать, она также страстно любила мужа, относясь к его вечному брюзжанию и эгоистическим чудачествам (далеко не всегда безобидным) с той терпеливой мудростью, которая в подобных обстоятельствах одна только и могла сохранить мир в семье. Никогда не повышая голоса, всегда и во всем соглашаясь с Сергеем Ивановичем, она, как вспоминал Мережковский, «то хитростью, то лаской боязливой» в конце концов настаивала на своем, особенно если дело касалось детей. Такая многолетняя внутрисемейная «дипломатическая работа», роль постоянного посредника-миротворца, однако, гибельно сказались на ее и без того очень слабом здоровье – она страдала мигренью и лихорадочными припадками, которые и свели ее в могилу в 1889 году.

Сергей Иванович, проживший после смерти жены девятнадцать лет (он скончался 17 марта 1908 года, восьмидесяти восьми лет от роду, почти день в день со смертной годовщиной Варвары Васильевны), до конца жизни так и не смог смириться с кончиной своей «голубушки», как он всегда ее называл. Утрата сломила этого сильного и практичного человека: ко всеобщему удивлению, он все свое время стал уделять… спиритическим сеансам, требуя от медиумов вызывать дух жены. Жил он совершенно один, устроив по возможности детей, зимой – в Петербурге, прочее время – в Париже, куда уезжал, как правило, внезапно, никому не оставляя адреса. Его окружали всевозможные шарлатаны, подсовывавшие ему письма от «голубушки» и фотографии вызванного «духа», которые он радостно демонстрировал детям во время редких визитов. Ни у кого не хватало решимости его переубеждать – это осталось единственным смыслом его жизни. Похоронить себя он велел рядом с женой на кладбище петербургского Новодевичьего монастыря, где купил себе место сразу после похорон Варвары Васильевны. На погребении присутствовали лишь двое из его многочисленного потомства. Мережковский получил телеграмму о смерти отца в Париже, ранним утром, и отнесся к этому очень спокойно. За завтраком, когда Зинаида Николаевна Гиппиус вдруг прослезилась, он удивленно посмотрел на нее: «Что с тобою? – а затем прибавил: – Ах, ты это, верно, об отце…»

* * *

Так случилось, что Мережковский, помимо матери, не чувствовал кровной, семейной связи ни с кем из ближайших родственников. Он сам сознавал в себе этот душевный «дефект», с горечью признаваясь в «Старинных октавах»:

Я не люблю родных моих, друзья

Мне чужды, брак – тяжелая обуза.

В томительной пустыне бытия

Гонимая, отверженная Муза —

Единственная спутница моя…

Здесь, конечно, существует некоторое драматическое преувеличение, и, как мы увидим далее, рассказ Мережковского о своем человеческом и творческом «одиночестве» требует от биографа известных уточнений. И тем не менее действительно ему подчас свойственно было странное, какое-то «ставрогинское» равнодушие к «человеческому, слишком человеческому» в отношениях между людьми, как бы «вежливая бесчувственность» к окружающим, которую одни принимали за необыкновенную гордыню, другие – за исключительную самоуглубленность, третьи – за способ самозащиты ранимой до истерии натуры.

Отношения с братьями и сестрами в отроческие и юношеские годы оказываются в этом смысле первой «горестной школой» жизни, оставившей затем свой печальный след на личности художника.

«Нас было девять человек: шесть сыновей и три дочери, – вспоминает он. – В детстве мы жили довольно дружно, но затем разошлись, потому что настоящей духовной связи, всегда от отца идущей, между нами не было». Однако следует признать, что двое братьев – Константин и Александр – все-таки сыграли значительную роль в становлении личности Дмитрия Мережковского.

Константин, самый старший из братьев, играл в семье роль infant terrible. Любимец матери и надежда отца, студент юридического факультета, подававший блестящие надежды на правоведческом поприще, Константин Мережковский увлекся Спенсером и теориями Дарвина, перевелся на факультет естественных наук и, к ужасу отца, стал горячим сторонником самых радикальных политических учений. Обстановка в семье из-за частых столкновений сына с отцом стала невыносимо напряженной.

Отношения особенно обострились весной 1878 года, после того как Константин вместе с другими товарищами-студентами горячо приветствовал оправдательный приговор, вынесенный судом присяжных В. И. Засулич, покушавшейся на жизнь петербургского градоначальника генерал-адьютанта Ф. Ф. Трепова. Сергей Иванович, услышав об оправдательном приговоре, вынесенном Засулич, сначала не поверил своим ушам, а затем резко выбранил сына за «нигилизм». Возник спор, который вскоре принял настолько острый и оскорбительный характер, что только вмешательство матери предотвратило окончательный разрыв. Однако с этого момента вплоть до рокового 1 марта 1881 года между Константином и отцом наличествовала почти неприкрытая вражда. В день цареубийства произошло последнее столкновение: Константин ушел из дома.