1
Любезный Фаддей Венедиктович!
Уверенный в Вашем бесконечном добросердечии, обращаюсь к вам так, словно вы уже простили мои пустые обещания. Нынче я перед вами чист — судите по толщине пакета! Это лишь толика того, что обещаю дать в ваши журналы после осени в Михайловском. О цене мы говорили.
Свидетельствую вам искреннее почтение.
Пушкин.
Санкт-Петербург, 17 октября 1827года.
Можно ли дуться на человека, так владеющего пером и чувствами читателя? А вот Бенкендорф не отдает этой фигуре должного. Был бы Александр Христофорович в театре, да понаблюдай он за публикой! Хотя, верно, о настроениях публики он получил донесение, и не одно, но счел это пустой сенсацией. Не понимает он, что сила строк, написанных талантливой рукой, может быть не менее, чем сила приказа главнокомандующего, бросающего полки на смерть. И, как солдаты согласны идти в огонь, так и пылкие сердца готовы следовать слову кумира! И Пушкин тут прокладывает первую стежку.
Ну и хорошо, что не понимает. От греха — подальше.
Издатель — он первооткрыватель. Только путешественник наносит открытую гору или остров на карту и прославляет свое имя. А издатель — имя автора. Оттого у него рождается и прямо противоположное желание — сохранить открытие для себя. Возможно ли такое? Во всяком случае — не с Пушкиным, Пушкина, как говорится, в мешке не утаишь.
Поддавшись настроению минуты, я написал ответ.
Дорогой Александр Сергеевич,
с благодарностью принимаю Вашу посылку. Такое сокровище можно не то, что месяцы, а и всю жизнь ждать!
Ваши пиесы прекрасны: какая глубина! какая смелость и какая стройность! Особенно хороши новые главы Онегина. Вы, несравненный Александр Сергеевич, как некий херувим, занесли нам песен райских, кои — воистину — итог божественного вдохновенья, а не расчета низкого.
Но и без низкого прожить — никак, потому подтверждаю, что готов опубликовать в Пчеле мелкие вещи по оговоренной ставке. На большие вещи не посягаю (в Пчеле они не поместятся, а в журналах я такую высокую ставку предложить не могу), ими вы, полагаю, распорядитесь дополнительно. Но оставляю за собой право написать хвалебную критику на все — так мне нравятся творения Ваши. Впрочем, никакая критика не сможет одним доступным ей инструментом — низкой алгеброй — понять, поверить Ваш священный дар.
С величайшим почтением,
Ваш слуга, Фаддей Булгарин.
На минуту я даже размечтался: вот бы стать единственным издателем Пушкина! Для этого и газета, и журналы: «Пчела», «Сын Отечества», «Литературные Листки», «Северный Архив», «Талия» — есть, где разгуляться. Да невозможно это. Наверняка друзья потянут его в «Северные Цветы» и прочие альманахи. Да и рамок ему никто не задаст: не то, что мы — грешные, а и Александр Христофорович, и даже государь…
2
«Пушкин приехал!» — заорал в коридоре Орест Сомов. На этот раз он меня не удивил. Я успел отложить статью из иностранного отдела, писанную Гречом, встал из-за стола. Дверь распахнулась, в проеме возник Пушкин. Он мгновенно окинул кабинет и остановил взгляд на мне. Глаза смотрели остро, с доброжелательным интересом. Сразу начал шутить. Это всегдашняя у него манера или только со мной?
— Здравствуйте, дорогой Александр Сергеевич!
— Добрый день, любезный Фаддей Венедиктович. Уж не намекаете ли вы, что я вам дорого обхожусь?
— Нисколько. Истинному таланту цены нет.
— У рукописи всегда мера найдется. Теперь бы и Гомера продали! Скажите, сколько бы вы ему за строчку дали? Почем у вас гекзаметры? Дороже наших ямбов с хореями? — оскалился Пушкин.
— Так они и длиннее, Александр Сергеевич, — сказал я и жестом пригласил его в свое кресло, — вот, присаживайтесь, гранки готовы.
— Нет, увольте, на редакторское место мне рано. — Пушкин сгреб со стола приготовленные гранки стихов, и устроился в кресле у низкого столика. — Вы позволите?
— Как вам удобно.
— И перо, пожалуйста.
Я подал свое, со стола.
— Длиной в гекзаметр, — сморщился Пушкин. — И вы этакой оглоблей все-все отмахиваете?
— Этим я чужое режу, — пошутил я, но Александр Сергеевич, кажется, принял всерьез, кивнул и склонился над рукописью.
Меня для него больше не было. Он погрузился в текст, иногда шевелил губами, два-три раза сделал отчеркивания, что-то вписал. Я занял свое редакторское кресло, притянул вновь статью Греча, но из-под тиха наблюдал за Пушкиным. Так он работает? По крайней мере, отречение полное. Я хотел предложить ему чаю или кофе, но не решился отвлечь. Греч мне не шел, тогда я сообразил, что еще надо сделать. Влез в стол и достал пачку ассигнаций, отсчитал положенное — 250 рублей. Коли он все про деньги говорит, значит, — находится в безденежье. Помещик он, я слышал, небогатый.
В четверть часа все было кончено.
— Вот тут, Фаддей Венедиктович… (я быстро подошел) надобны запятые, тут точка. А здесь слово заменить «влекомый» на «гонимый» — будет точнее, мне только что на ум пришло. А здесь две опечатки — обязательно поправить надо.
— Хорошо, Александр Сергеевич, все будет в точности исполнено… Извольте, вот — гонорар.
Пушкин вскочил, взял деньги, сунул их в карман.
— Это кстати. Я обедать собирался, не хотите ли присоединиться? — просто сказал он.
— С превеликим удовольствием, — я принял приглашение через короткую паузу, — только распоряжусь.
Признаться, в эту секунду я пытался понять причину приглашения: внезапный порыв или замысленный расчет?
Я нашел в коридоре Сомова и отдал ему гранки с наказом проследить правку и сообщить Гречу, что сегодня, верно, уже не буду. После вернулся к гостю.
— Так едем, у меня и извозчик готов, — сказал тот.
Пушкин велел ехать к «Доминику». Дорогу мы потратили на болтовню об общих литературных знакомых. Пушкин был оживлен, сплетни его, казалось, искренне забавляли. В ресторане Александр Сергеевич спросил отдельный кабинет.
— Читаю в глазах ваших, Фаддей Венедиктович, род того удивления, какое бывает при том, когда певчий бас в литургии дает петуха.
— Не скрою, Александр Сергеевич, удивлен, но с приятностью.
— Считаю, что нам следует ближе быть знакомыми, ведь мы люди одного круга.
— Безусловно. Русская литература для нас…
— Правда ли, что ваш батюшка весьма родовитый дворянин?
— Что?.. Да. Наш род известен с конца XVI века. Основателем считается севский часник Василий Григорьевич. Старый князь Карл Радзивилл был опекуном моего отца, когда тот остался сиротой.
— А Радзивилл — королевского рода! Вот видите: хоть мои предки и постарше ваших, мы вполне можем ладить? — подмигнул мне Пушкин.
— Трудно понять, когда вы шутите, Александр Сергеевич, а когда — серьезны.
— Почти всегда серьезен.
— А мне кажется — напротив. Или вы все свои шутки дарите мне?
— Не обольщайтесь… Икры хотите?
— С удовольствием.
— И шампанского.
Пушкин заказал закуски, три перемены, сверх того шампанского, много вина и просил меня не беспокоиться.
На первых закусках разговор затих, Пушкин выказал жадность к еде, словно пропостовал неделю. Расстегаи были особенно хороши, белужья икра свежая, а красная чуть солона. Пушкину нравилось все, все хвалил, над всем причмокивал толстыми чувственными губами.
Первый тост подняли за литературу.
— Литература — призвание ваше, — молвил Александр Сергеевич, — но ведь начали вы с военного поприща; впрочем, как многие. Но когда вам пришло в голову это занятье?
— У нас в корпусе был театр, стихи писались, — сказал я. — Да и военную карьеру мою в России, честно говоря, оборвала, в какой-то мере, литература: я же сатиру на полкового командира написал. На гауптвахту попал, но тем дело не кончилось. Впрочем, бывают и совершенно обратные карьеры, — закончил я рассказ.
— Как это? — заинтересовался Пушкин.
— Знал я двух молодых поэтов, которым пришлось идти в бой именно во искупление своих стихов.
— Расскажите, расскажите!
— Извольте. Было это в финскую кампанию. В корпус графа Каменского присланы были из Петербурга военным министром, графом Аракчеевым, поручики Белавин и Брозе, не помню какого пехотного армейского полка. И вот за что: общими силами они написали сатирические стишки под заглавием «Весь-гом». Осмелюсь напомнить, что прежде командовали: «Весь-кругом», — и что это движение, фронтом в тыл, делалось медленно, в три темпа, с командой: раз, два, три. А потом стали делать в два темпа по команде в два слога: весь-гом. Эта маловажная перемена послужила армейским поэтам предметом к критическому обзору Аустерлицкой и Фридландской кампаний. В службе не допускаются ни сатиры, ни эпиграммы, и молодых поэтов наказали справедливо и притом воински. Военный министр прислал их к графу Каменскому без шпаг, то есть под арестом, предписав: «Посылать в те места, где нельзя делать весь-гом». Эти офицеры были прекрасные, образованные молодые люди. В первом сражении граф Каменский прикомандировал их к передовой стрелковой цепи, однако ж, без шпаг. Поэты отличились, и, не смея прикоснуться ни к какому оружию, потому что считались под арестом, вооружились дубинами и полезли первые на шведские шанцы. Граф Каменский после сражения возвратил им шпаги, и написал к военному министру, что «стихи их смыты неприятельскою кровью». Граф Аракчеев позволил им возвратиться в полк, но они не согласились и остались в корпусе графа Каменского до окончания кампании, отличаясь во всех сражениях.
Пушкин совершенно забыл о еде, и во все время рассказа, кажется, даже не шелохнулся, только глаза сверкали.
— Отличный рассказ. Вставьте куда-нибудь, — молвил поэт. — Стихи кровью смыты — вот образ поэтический, созданный поневоле Каменским… Впрочем, мне кажется, стихи не пятно, чтоб смывать, а доблесть, особенно если из-за них приходится рисковать головой… А что, страшно в бою?
— Нет, Александр Сергеевич, после страшно. А в бою есть хмель, кураж, такое упоение, от которого голова кружится. Даже рану человек на себе, порой, не замечает.