— Теперь некогда, а после, Фаддей Венедиктович, вы мне все про вашу Финляндскую компанию расскажите. Ваш рассказ тем хорош, что вы все подмечаете нашим, литературным глазом. Все черты, впечатления… А то спросишь бывалого человека, а он только и скажет: «да, мол, было дело! Ходили в атаку пять раз. Потом победили (или проиграли)» — и весь сказ. Интересный собеседник — это большая редкость. Я по молодости, бывало, резко менял круг знакомых, так, что даже друзья обижались. Нравилось мне быть рядом с тогдашними светскими львами Орловым, Чернышовым, Киселевым. Киселев в 31 год стал генерал-майором, он умел одновременно быть другом Пестеля и доверенным лицом императора Александра. Чем не типаж? Орлов состоял, как потом открылось мне, в Ордене Русских Рыцарей и мечтал о военном походе на Москву. А генерал-адъютант Чернышов имел многочасовые беседы с Наполеоном и прекрасно знал окружение французского императора. Что мне были сетования Пущина, что это не близкие нам люди?.. Так расскажите о Финляндской кампании?
— К вашим услугам, Александр Сергеевич.
— Я и сам бы хотел участвовать в какой-нибудь кампании… В детстве в Лицее, мы же все об этом мечтали — участвовать в сражениях. Шла кампания 12-го года, мне было 13 лет. Александр Раевский, ровесник мой, был уже поручиком, правда, в дивизии отца. Раевский старший был генералом, а мой отец — только майором… Простите, простите Фаддей Венедиктович, может быть, вам неприятно?.. Ведь вы тоже участвовали… там… Не примите, ради бога, на свой счет… — Пушкин даже, кажется, смешался.
— Я нисколько не обижен, — я постарался улыбнуться самым любезным образом, отметив пытливый взгляд Александра Сергеевича. — Совесть моя перед Россией чиста, я хоть и сражался на французской стороне, но, в основном, легионером в Испании. А с русской службы я ушел в 1809 году, после Тильзитского мира, когда Россия с Францией была не только в мире, но и в дружбе. Кстати, я присутствовал при встрече высочайших особ, правда, не близко.
— Все равно, вам повезло, вы стали свидетелем великой эпохи. А я всю войну провел в стенах Лицея, мечтая о славе с такими же, как я, мальчишками… А как все после повернулось, кого какая слава нашла… Представьте, Фаддей Венедиктович, я ведь пятого дня видел Кюхельбекера! — Пушкин наклонился ко мне через стол, зрачки его расширились, ноздри большого носа трепетали; в этот момент он совсем стал похож на хищную птицу.
— Как это возможно?.. — известие меня поразило. — Ведь Вильгельм Карлович есть один из самых… то есть… монаршая милость безгранична, но как никто о том не знает?
— Милость тут ни при чем, — горько сказал Александр Сергеевич, — мы встретились на дороге, его везли куда-то из крепости. Есть такое место — Залазы. Там к станции подъехали четыре тройки с фельдъегерем. Я решил, что везут арестованных поляков, и подошел ближе. Если бы Вильгельм не оборотился на меня, я бы его мог не узнать. Мы кинулись друг к другу, а жандармы нас растащили. Кюхельбекеру сделалось дурно… я ему даже денег не смог передать. Представьте: он осунулся, оброс черной бородою… Вы Кюхельбекера хорошо помните, Фаддей Венедиктович?
— Конечно, мы знакомы были достаточно. Да и однажды увидев, Вильгельма Карловича не забудешь: высокий, всклокоченный, подслеповатый, нескладный, восторженный… Мы хоть и не были близки, но всегда уважительно относились друг к другу. Очень жаль… Увлечение ложными идеями погубило многие таланты.
— Вы так верно его описали, — заметил Александр Сергеевич. — Что он живой встает рядом… Выпьем здоровье Кюхли, пусть его дальний путь будет, по возможности, легким.
Пушкин, наконец, стал серьезен. Мы выпили.
— Доведется ли когда свидеться вновь! — вздохнул Пушкин. — А вы, вы ведь тоже потеряли в этом деле друзей?
— Одного, но драгоценнейшего, — произнес я.
— Вы были близки с Рылеевым, я знаю. Я, по возвращению из ссылки был в гостях у Натальи Михайловны. Печальное зрелище. Она много и с благодарностию говорила о вашем участии в судьбе ее и детей. Вы действуете так, сказала вдова, словно вам диктует и завещает сам Кондратий Федорович.
— Это долг мой.
— А я вот хочу Кюхельбекера печатать. Поможете? — вдруг в лоб спросил Пушкин.
Я помолчал, потом ответил.
— Нет, увольте. Долга у меня перед Вильгельмом Карловичем нет, а рисковать до такой степени ради услуги даже для вас, дорогой Александр Сергеевич, — не могу. Вы же знаете мои обстоятельства. В каком-то смысле за моими изданиями цензура следит даже строже, чем за, так сказать, более вольнодумными. Потерять газету или журнал за один такой случай… цена слишком высокая. Да и для него самого — Кюхельбекера — было бы это вопросом спасения, тогда риск обретает смысл, а так — лишь одно утешение, не более… Извольте — денег передам, это в сибирском краю подороже журнальной славы будет.
— Хорошо, я подумаю, — кивнул Пушкин с самым серьезным и задумчивым видом. — Спасибо за столь прямой ответ, Фаддей Венедиктович. В этом больше добра, чем в пустых обещаниях иных доброжелателей.
Он протянул мне руку в знак приятствия и словно подвел рукопожатием итог какой-то мысли, после чего вдруг развеселился.
— Часто ли вы в театрах бываете? Коей из балерин предпочтение отдаете? Телешовой? Или друг Грибоедов не велит? — хохоча, Пушкин наполнил наши бокалы.
— Я человек женатый, в театрах с супругою бываю, — степенно ответил я, но на веселье Пушкина сие не повлияло.
— Я, знаете, Истомину ценю, вы верно, стихи мои в «Онегине» помните. Но и Телешовой должное отдаю — в ней есть своя изюминка. Но про нее — молчок, я понимаю: имущество отсутствующего друга должно остаться в неприкосновенности. Выпьем здоровье Катерины Александровны!
— Странно слышать ноты циника в словах первого романтического поэта.
— Я, знаете, ни тот, ни другой. Я — человек настроений, — признался Пушкин.
— Верно — самых крайних, — сурово сказал я, не видя оправданий насмешкам Александра Сергеевича, — если позволили себе сочинить такой гадкий пасквиль, как «Гавриилиада».
— Дорогой вы мой человек! — вдруг без всякой логики обрадовался Пушкин. — Фаддей Венедиктович! Дайте обнять вас за золотые ваши слова!
Александр Сергеевич обошел стол, я встал, он меня обнял и расцеловал с такой искренностью, что я невольно улыбнулся.
— Что же вы меня за брань целуете?
— Так ведь за дело, за дело… Я и сам не рад, что написал сию поэму. И признаться в ее авторстве бывает стыдно, а что делать? Вот и вы ж не сомневаетесь в бойкости именно моего пера… А что написано пером… Но вам, друг мой Фаддей Венедиктович, во второй раз благодарность моя за прямоту и честность. Всегда вашему слову доверял, а теперь вижу, что на него, как на скалу положиться можно! — Пушкин поднял бокал. — За вас!
— Спасибо за панегирик, Александр Сергеевич. В ответ пью ваше здоровье!
— Так и я вам прямо скажу, — продолжал поэт, усаживаясь на место и вновь с жадностию принимаясь за еду. — У вас, Фаддей Венедиктович, также много дрянного написано, и критика бывает ох как неточна.
— Нет у нас в критике другого Пушкина или Жуковского. Критика больше правильных вопросов ставит, чем дает правильных ответов, в том ее и сила, и слабость. Ответы даете вы, писатели.
— Ну, только без обид, Фаддей Венедиктович. Я ведь просто сказал, по-дружески. Мне кажется, диалог наш уже приблизился к дружескому камертону. Иль нет?
— Сердечно рад сблизится с вами, Александр Сергеевич.
— Ну, так давайте без церемоний. Я рад найти в вас человека знающего и искреннего. Выпьем еще… Вот и молочный поросенок поспел!
Слуга принес запеченного в румяную корочку кабанчика с петрушкой в пасти. Пушкин опять был голоден, он отхватил половину задней части и набросился на нее. Его аппетит раззадорил меня, да и хмель требовал своей жертвы. Поросенок был испечен на славу, к нему потребовалась еще бутылка вина. Александр Сергеевич стал очень мил, рискованно больше не шутил, болтал об общих московских и петербургских знакомых, особо выделяя таких, как Зинаида Волконская и Толстой-Американец. Подобные персоны всегда имеют повод стать предметом досужих разговоров. Толстого поминали в связи с его дуэлями.
— А правда ли, что Грибоедов встретил на Кавказе сосланного Якубовича и они возобновили дуэль как бывшие секунданты? — спросил Пушкин.
— Это верно. И тот поступил нехорошо. Зная, какой отличный пианист Александр Сергеевич, Якубович кажется нарочно прострелил ему руку.
— Если так, то это подлый поступок. Увижу — руки не подам, — скривился Пушкин.
Больше мы неприятных тем не возобновляли, и конец вечера пробежал незаметно в самой дружеской непринужденной беседе. Александр Сергеевич настоял самому заплатить за ужин, а напоследок сказал:
— День сегодняшний считаю началом настоящего нашего знакомства, Фаддей Венедиктович. Вижу, что мы можем сойтись ближе, если хотите. В любом случае, уважаю вас и ценю среди самых избранных людей. И говорю так прямо не из лести, а чтобы и вы, Фаддей Венедиктович, поверили в мое искреннее расположение.
Я поблагодарил Пушкина в самых любезных выражениях, и в ответ выразил удовольствие пригласить его к себе на ужин.
Льстить Александр Сергеевич ни в чью пользу не расположен, знаю это твердо. Тем приятнее слышать его слова, размышлял я, едучи домой. Но в пути винные пары стали улетучиваться, и в словах Пушкина мне стало мерещиться высокомерие. Он предлагает свою дружбу так, словно уверен, что от такого дара не только не отказываются, а обязательно принимают с поклоном. А если в нем говорит не самомнение, то, опять же, предложение высказано в таких выражениях, что отказаться совершенно невозможно. Что это, как не навязчивость? К чему она? Неужто добрая застольная беседа может стать таким основательным фундаментом?..
А почему — нет? Не потому ли, я слыхал, Пушкин легко сходится с самыми разными людьми?
3
Я тороплюсь по лестнице, полы шубы заплетают ноги, словно бегу в воде. Загривок жжет горячий пот, стекающий из-под бобровой шапки. Хватая ртом тепловатый коридорный воздух, долго звоню в дверь. Наконец по ту сторону шаги, дверь распахивается, на пороге сам Рылеев.