Дневник Булгарина. Пушкин — страница 9 из 37

— Это точно, с Лицея, — подтвердил Пушкин. — Вот было время золотое: друзья, науки, первая любовь, горячка в крови. Надежды. Я ведь, знаете, мечтал о гвардии, а отец сказал, что денег у него нет, что он меня экипировать лишь в армию может. Пришлось с мечтой расстаться и пойти в службу по министерству иностранных дел. Вечно так… давеча мать зазывала в Москве в гости, обещая печеную картошку. А что еще она может?.. — лицо Александра Сергеевича скривилось гримасой то ли злости, то ли презрения. — А отец в надзиратели метил, когда я в Михайловском был в ссылке! — с горечью добавил он. — Обещался властям за мною присматривать… А что ваш батюшка, Фаддей Венедиктович, притеснял вас?

— Ничуть, — сказал я. — Отец мой очень обо мне заботился, он был человек добрый, но неровного характера. Однажды мальчиком я заболел. Случилось это так: ночью меня разбудил ужасный рев. Комната моя была освещена наружным блеском. Няньки не было в спальне, я подбежал к окну, взглянул — и вся кровь во мне застыла. Вижу: во всю длину улицы тянутся какие-то страшилища в белой и черной длинной одежде, по два в ряд с факелами, и ревут во все горло. А посредине, между множеством знамен эти чудовища несут гроб. Это были всего лишь похороны настоятеля католического монастыря. Но няньки и служанки натолковали мне прежде о ведьмах, чертях и мертвецах и тому подобном, в моем разгоряченном воображении представилось что-то ужасное, я упал замертво. У меня случилась горячка, и я девять дней пролежал в беспамятстве и бреду. Выздоровление тянулось медленно, через три недели я с трудом ходил по комнате. От испуга за меня отец решил закалить меня от такой впечатлительности. Ни слезы матушки, ни советы докторов и друзей не могли смягчить его на этот счет: не постигаю, как я остался жив, после всех пережитых мной испытаний! Например, он будил меня ото сна или ружейными выстрелами над самой моей кроватью, или холодной водой, выливаемой на меня во сне. Сказав мне однажды, что только бабы и глупцы верят в чертей, колдунов, ведьм и бродящих мертвецов, он посылал меня одного в полночь, зимой и осенью, на гумно, приказывая принести пук колосьев или горсть зерна. Надобно знать, что за нашим гумном было сельское кладбище. Один взгляд отца заставлял меня безмолвно повиноваться. Слез он терпеть не мог, и отговорок не слушал. С первого раза, когда меня облили в постели холодной водой, я заболел лихорадкой, и от первого ружейного выстрела над головой едва ли не лишился употребления языка, но в полгода привык ко всему, и с радостью бегал в темную ночь на гумно, забавляясь страхом матушки и сестер. При этом отец приучал меня к самой грубой пище; брал с собой на охоту, на которой мы проводили иногда по несколько дней в лесу, и, будучи только семи лет от роду, я галопировал за ним на маленькой лошаденке, и даже стрелял из ружья, нарочно для меня сделанного. Отец мой торжествовал, а матушка каждый день боялась за жизнь мою, и со слезами повиновалась ему. Он страстно любил матушку, но в воле своей был непреклонен. Хотя эта внезапная перемена в моем физическом воспитании не только не повредила мне, а, напротив, послужила в пользу, я, однако ж, сам не следовал этой системе, да и никому не посоветую следовать.

— Э-э, да ваше детство, Фаддей Венедиктович, было потяжелей моего, — сочувственно сказал Пушкин. — Я это очень хорошо чувствую, отец ваш был настоящий деспот.

— Нет, Александр Сергеевич. В оправдание его жестокости могу сказать только, что сам отец вырос сиротою, — сказал я. — Все это делалось не со зла. И это я понял чуть позже, когда отец попал под следствие и сильно душевно переменился. Все наносное, бравурное ушло, осталась одно чувство привязанности. Оказавшись под домашним арестом, отец не отпускал меня от себя ни на минуту. Он, как дядька, ходил за мной, играл со мной, и я даже спал в его комнате… Он, кажется, предчувствовал нашу вечную разлуку и мое сиротство. Скоро его арестовали, а я попал в Сухопутный шляхетский корпус. Там я испытал мучения гораздо большие, был там один… впрочем, и имени его произносить не хочу… А батюшка любил меня, да Бог не дал нам снова увидеться, отец умер без меня…

Глава 3

Беспардонный Пурпур — кошмар моего отрочества. Мордвинов отдает мне инструкции, подкрепленные угрозой. Предательство Греча. Обед в семействе Дельвигов. Сравнение Карла XII и Петра Великого. Свидетельство моей бабки, видевшей обоих государей. Откровенное признание Пушкина, что он готов был стать бунтовщиком. Тост за зайца, спасшего звезду Российской Словесности. Пушкин под угрозой доноса.

1

…Впервые за долгое время у меня эйфорическое настроение. Я сдал выпускной экзамен с получением похвалы от инспектора Клингера. При выходе из классов кадеты моей роты окружили меня, стали поздравлять и обнимать. Я чувствую восторг. Мы строимся, чтоб идти в столовую, но тут появляется мой кошмар — полковник Пурпур. Его каменный взгляд приводит меня в ужас. Не говоря ни слова, он берет меня за руку и ведет в умывальню. Я падаю на скамью, слышу свист розог, прутья рвут незажившие прежние шрамы, боль проникает до сердца, которое готово умереть. Я кричу зверем, извиваюсь, но град ударов припечатывает меня к скамье, которая мокнет от крови. От страха меня тошнит, я глохну от своего последнего визга и уже не слышу свиста орудия пытки. Рот открывается беззвучно, отчаяние последней меры сдавливает горло, призывая смерть, как избавленье. Наконец, она наступает…

* * *

Просыпаюсь на спине и перекатываюсь на живот, ожидая боли от рассеченной кожи. Ее нет, но предощущение той давней боли страшнее ее самой. Были раны и другие боли, но ни одна не связана неразрывной цепью памяти с таким тоскливым ужасом, мертвящим страхом.

Пурпур был начальник моей роты в Сухопутном шляхетском корпусе. Он строго смотрел за чистотой. Каждое утро перед отправкой в классы он осматривал нас. Всякого кадета, допустившего не начищенную пуговицу, расстегнутый крючок, чернильное пятно на лацкане он отправлял в умывальню, где один угол всегда был завален свежими розгами. Пурпур никогда не простил ни одному кадету ни малейшего проступка, слезы и обещания его не трогали. Мы прозвали его Беспардонным. Я никогда не видел, чтобы Пурпур улыбался или кого-нибудь хвалил.

Я был обычной жертвой его розголюбия. Будучи все-таки барчуком, я никак не мог справиться со всеми застежками и крючками, уберечься от чернильных пятен. И от этого сделался для Беспардонного bete noire, то есть черным зверем, как говорят французы, и он, охотясь беспрестанно на меня, довел до того, что я почти окаменел сердцем и возненавидел все в мире, даже самого себя!

В день экзамена он избил меня до полусмерти, меня отнесли в госпиталь. Я слышал после, что директор сделал Пурпуру строгий выговор и даже погрозил отнять роту. Но от этого мне было не легче. В госпитале я провел целый месяц и от раздражения нервов чуть не сошел с ума. Мне беспрестанно виделся, и во сне, и наяву, Пурпур, и холодный пот выступал на мне!.. Я кричал во все горло: спасите, помогите! Вскакивал с кровати, хотел бежать, и падал без чувств… Кошмар этот снился мне и после. Был случай, когда через четыре года по выходе моем из корпуса, встретив в обществе человека, похожего лицом на Пурпура, я вдруг почувствовал кружение головы и спазматический припадок. Я никогда не забуду предание о Медузиной голове, испытав смысл его на себе!

Много лет не было Пурпура, откуда он выскочил чертом? Постой-ка! Опять мы с Пушкиным наболтали! Вот тоже — фигура. В том возрасте, когда я по плацу маршировал, да под пурпуровы розги ложился, Александр Сергеевич у себя в Лицее французские эротические романы читали-с, да мечтали-с о геракловых подвигах. Пусть это зло, но ведь — правда. Это Пушкин — барчук московский, а не я, и Лицей — заведение для барчуков, это вам не корпус с его муштрой и битьем. Царскосельский Лицей ведь создавали, чтобы наследников престола воспитывать! Так что в однокашниках Александра Сергеевича только случайно не оказались великие князья, он бы теперь, может с ними знакомство водил, а не с бароном Дельвигом. Сочувствует Пушкин, что отец над ухом стрелял? Так он же меня один по-настоящему и любил. Ни Шарлота, ни сестры, ни даже мать родная не были такими близкими и родными. С любовью мне не особенно везло, сестры ревновали к младшему брату — любимчику родителей, как им казалось. Потом, после ареста отца, мать отдала не знавшего русского языка, домашнего воспитания сына в кадеты и два года даже не приезжала поглядеть на меня! А как приехала — в обморок упала, потому что я певчим в православной церкви стал. Это для нее предательством веры показалось, а как то, что она меня бросила? Не предательство родительского долга? А батюшка, сказывали, умер, меня вспоминая. Без него я истинно осиротел.

Что за дар у Пушкина, этого легкого веселого светского человека вызывать из небытия забытые кошмары? Ведь что ни разговор, то в больное место попадает. Или это уж у меня старость пришла, и нервы сдают? Жалость к себе одолевает? Рано еще. Я в одном шаге от вершины, от исполнения моего плана. Раскисать не время, осталось не так много пройти.

А Пушкин, верно, даже не подозревает о своем свойстве пробуждать воспоминания. Во всяком случае, пользоваться этим он вряд ли может, как с такими тонкими материями управиться?..

Надо же, Александр Сергеевич вспомнил мою повесть о XXIX веке, которую я и сам-то почти позабыл. Что за прок от дальних мечтаний?

И верно.

Я рывком поднялся с постели, сделал туалет, и, не дожидаясь, когда встанет Ленхен, не завтракая, отправился в редакцию. Приехал туда уже голодный.

— Митька! Чаю с бутербродами, — крикнул посыльному мальчишке из коридора.

На голос вместо Митьки явился вдруг Греч. Он в редакции с утра до ночи торчит, словно повинность отбывает. Это и понятно — редакция в его доме расположена, ехать не надобно — ходи из двери в дверь. Но рукописи его отменно аккуратны и выправлены. Я так не умею: у меня перо брызжет, абзацы скачут, концы строк съезжают; в черновике — движение беспрерывное, в чистовом листе — колебания, описки. Скучно себя отделывать до лоска. А Николаю Ивановичу все одно: округло по буковке выводит да выводит. К вечеру набирается столько, сколько у меня к полудню. В это утро он мне сразу две статьи приготовил: иностранные новости да разбор новоиспеченного поэта.