Дневник Елены Булгаковой — страница 4 из 73

«В этом сезоне зритель не увидит булгаковских пьес… Снятие булгаковских пьес знаменует собой тематическое оздоровление репертуара» (Известия. 1929. 15 сент.; курсив — Р. Пикеля). В день, когда Булгаков надписывал книгу «милой, милой Лене… Сергеевне!», «Дни Турбиных» уже не шли.

А для Елены Сергеевны «год катастрофы» стал годом любви и надежд. У нее была редкая способность — радоваться и в отчаянии. Она видела не только беду любимого, но чудо бесконечного рождения замыслов, в гениальности которых не сомневалась. Ее жизнь вдруг обрела счастливый смысл.

Теперь она все чаще бывает в квартире Булгаковых на Большой Пироговской. С счастливой готовностью пишет под диктовку Булгакова своим быстрым, твердым и разборчивым почерком. Потом перевозит на Пироговку свой «ундервуд» и под диктовку же перепечатывает новую, у нее на глазах возникшую пьесу «Кабала святош» — пьесу «из музыки и света», как выразился ее автор.

18 марта 1930 года Главрепертком известил Булгакова, что и эта его пьеса «к представлению запрещена».

Тогда он и написал свое известное письмо «Правительству СССР»: «…Я прошу Советское правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене… Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой… Я обращаюсь к гуманности Советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу… Если же и то, что я написал, неубедительно… Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный театр… Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены…» Письмо фактически было адресовано Сталину и Сталиным было получено.

Как видно из этого письма, Булгаков не собирался разводиться с Любовью Евгеньевной. В просьбе выслать его за границу «в сопровождении жены» названо ее имя. Но перепечатывала письмо Елена Сергеевна, и отправлять его ходили вдвоем.

Теперь они много времени проводили вместе. В томиках «Белой гвардии», подаренных ей, появились три новые записи, помеченные одним числом.

«Муза, муза моя, о лукавая Талия! 5.II.31 г. М. Б.» — начертал он на титульном листе второго томика, цитируя «Кабалу святош». И в середине первого тома — там, где кончается глава 9-я и нижняя половина страницы пуста, — крупно: «Я Вас! 5.II.31 г. М. Б.» И затем на обороте последней страницы: «Справка. Крепостное право было уничтожено в … году. Москва. 5.II.31 г.» Какое событие, оскорбительно потрясшее его, трижды помечено этой датой?

Любовь Евгеньевна уже догадывалась об их близости, надеялась, что это всего лишь очередное увлечение, что это пройдет, и, как умела, защищалась от унижения, придумывая себе тоже какой-то роман.

Но настал день, когда истина открылась Шиловскому.


Евгений Александрович Шиловский


Была безобразная сцена и, как говорят близкие, даже с выхватыванием пистолета. Ее отзвук можно услышать в пьесе «Адам и Ева», написанной несколько месяцев спустя. Там Дараган вынимает маузер и действительно стреляет в Ефросимова, и не попадает только потому, что Маркизов повисает на руке Дарагана, и Ева, заслоняя Ефросимова, кричит: «Убивай сразу двух!» Впрочем, в «Адаме и Еве» — скорее всего одно из бесконечных проигрываний ситуации в художественном воображении драматурга. В реальности мужчины были достаточны благородны, чтобы пощадить Елену Сергеевну: при сцене с пистолетом ее, по-видимому, не было.

Шиловский предъявил требование: прекратить всякие свидания, прекратить переписку, даже телефонные разговоры. Это требование они приняли. Впоследствии Елена Сергеевна винила себя. Только себя: «…Мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась…» (запись М. С. Матюшиной). Но, думается, дело было не в ней, и если бы Булгаков позвал решительно, она ушла бы к нему тотчас. Без рассуждений, без размышлений, бросив все.

Он не позвал. И, разумеется, не потому, что испугался пистолета. Он вообще никогда и ничего не боялся. Тогда почему же?

Причины были. По крайней мере две. И первая из них заключалась в том, что он не принадлежал к числу мужчин, способных повисать на плече у женщины. А положение его при кажущемся благополучии (даже ей оно казалось благополучным) было тяжелым до безысходности.

Через десять дней после отправки письма «Правительству СССР» и назавтра после похорон Маяковского — 18 апреля 1930 года — Булгакову позвонил Сталин.

Сталин сказал: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу?..» (цит. по последующему письму М. А. Булгакова). И далее: «Что, мы вам очень надоели?» (цит. по позднейшей записи Е. С. Булгаковой). Но писатель, которому высылка за границу только что представлялась единственным отчаянным выходом, оказывается, расставаться с отечеством не хотел. Никто не знает, как именно он ответил. Надежнее всего привести его собственные слова из письма, написанного год спустя: «…Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что одиннадцать лет черпал из нее». И: «Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен, как воздух». Тогда Сталин предложил работу. Ту самую, о которой Булгаков просил в письме «Правительству СССР»: «Вы где хотите работать? В Художественном театре?.. А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся…»

Работу Булгаков получил. Он стал режиссером МХАТа. И еще устроился в ТРАМ — Театр рабочей молодежи; эта вторая должность была изнурительно тягостной и вовсе уж ничего, кроме очень скромного заработка, не давала; через год от нее пришлось отказаться.

А пьесы его по-прежнему не шли. Ни одной пьесы ни на одной сцене страны. Ни одно издательство страны не предлагало ему издать прозу. И по-прежнему был запрет на «Кабале святош»…

Правда, во МХАТе он начал готовить инсценировку «Мертвых душ». («…Кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза — Ефрона?» — напишет он П. С. Попову.) Но до выхода «Мертвых душ» на сцену было далеко. А пока из «гоголевских пленительных фантасмагорий», которые он так вдохновенно превращал в диалоги и сцены, в театре выбрасывали именно то, что он считал самым «гоголевским», выбрасывали «булгаковское» и делали это небрежно, как будто работали не с великим драматургом, а с ремесленником-инсценировщиком.


Москва. Страстная площадь. 20-е годы. Фото Н. Петрова


Он чувствовал себя затравленным волком. («С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких. Причина болезни моей мне отчетливо известна. На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал…» — из письма Булгакова к Сталину 30 мая 1931 г.)

В таком состоянии — звать за собою женщину? Предложить ей бросить мужа, детей, удобный, светлый быт? «Вы шутите, мой друг! — сказал бы мастер. — Сделать ее несчастной? Нет, на это я не способен».

Но еще важнее, вероятно, было другое: слишком рано их складывающаяся любовь налетела на риф ревности Шиловского. Булгаков еще не осознал, как много значит для него эта женщина, его единственная, его судьба. Да и она еще не была ни Евой, ни Маргаритой. Его Евой, Авророй и Маргаритой ей предстояло стать.

Вот так случилось, что он разжал руки и упустил ее. Надолго? Навсегда?

Год спустя, в апреле 1932 года, Булгаков признавался в одном из своих исповедальных писем П. С. Попову, что в жизни своей совершил «пять роковых ошибок», не будь которых, «самое солнце светило бы мне по-иному». Что за ошибки — не раскрывал, но о двух из них, вероятно, самых свежих, высказался подробнее: «Проклинаю я только те два припадка нежданной, налетевшей как обморок робости, из-за которой я совершил две ошибки из пяти. Оправдание у меня есть: эта робость была случайна — плод утомления. Я устал за годы моей литературной работы. Оправдание есть, но утешения нет».

Исследователи весьма согласно считают (см. также: Чудакова М. О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988), что ошибки, о которых так сожалел Булгаков, — во-первых, то, что он не ответил мгновенным и горьким «да» на предложение Сталина уехать за границу, и, во-вторых, что так легко отпустил свою любовь.

А Елена Сергеевна?

Среди многих биографических штрихов в романе «Мастер и Маргарита» есть такой: «…Получив свободу на целых три дня, из всей этой роскошной квартиры Маргарита выбрала далеко не самое лучшее место… она ушла в темную, без окон, комнату… открыла нижний ящик… и из-под груды шелковых обрезков достала то единственно ценное, что имела в жизни… старый альбом коричневой кожи, в котором была фотографическая карточка мастера…»

Фотографической карточкой, хранимой далеко от чужих глаз, стал для нее снимок, некогда вклеенный в томик «Белой гвардии», — навсегда с особой нежностью любимый ею его фотопортрет.

Они не виделись полтора года.

Между тем фортуна, кажется, начала обращать к нему свое лицо. Нельзя сказать, чтобы она была очень щедра. И все-таки…

3 октября 1931 года Главрепертком разрешил «Кабалу святош», правда, под измененным названием — «Мольер», и почти тотчас, 20 октября, МХАТ подписал договор на постановку «Мольера».

Далее — Ф. Н. Михальский рассказывал мне: «На премьере «Страха» (24 декабря 1931 года) Сталин спросил: «А почему у вас не идут «Дни Турбиных»?» — «Да запретили… И даже декорации уничтожили…» Назавтра позвонил Енукидзе: «Сколько вам нужно времени, чтобы восстановить спектакль?» — Ну, тут, конечно, сами понимаете… Одним словом, через месяц спектакль шел».