В итоге я сжёг те жёлтые, исписанные мною бланки с пришедшими как бы из ниоткуда текстами. Я хотел проверить известное утверждение, что рукописи не горят. Бумага долго не поддавалась огню, но, наконец, занялась и явно нехотя, медленно и постепенно, превратилась в обугленный остов моего дневника, где местами в виде чернильного праха проступали, как призраки, некогда выведенные шариковым пером строки. Но и они в скором времени опали вместе со страницами, на которых держались. И весь мой труд превратился в пепел.
И всё-таки дневник остался. Я успел перенести его на электронный носитель, обманув тем самым природу огня и отчасти подтвердив тезис о несгораемости рукописей. Единственное, что я не смогу сделать – это предъявить вещественные доказательства подлинности нижеприведённых текстов (поскольку сам подлинник уже развеян ветром над миром). Остаётся только уповать на доверие самого читателя.
С чего всё начиналось
Воспоминания о различных временах передаёт собственно только различные картины познания.
1993 год оказался не лучшим в истории нашей страны. Если не сказать – худшим. Проживая в Латвии, мы, «русскоязычные», лишались работы по языковому и национальному принципу. Нас выжимали из всех сфер деятельности. С установлением независимости и приобретением государственности, за которую мы ратовали вместе с латышами, на свет божий вылезли латентные националисты, начавшие «охоту на ведьм». Всё это готовилось исподволь и хорошо ощущалось по косвенным признакам почти все 80-е годы. А когда полупьяный Ельцин произнёс историческую фразу, явившуюся одновременно и спусковым механизмом, и руководством к действию: «Берите суверенитета столько, сколько можете унести», – Союз пополз по швам. И все «понесли», сколько захотели.
В нашем небольшом пароходстве, совсем недавно закупившем на ещё московские деньги новые румынские пароходы, стали проводить аттестацию на знание латышского языка. Т. е. ещё вчера мы все общались на русском, а сегодня нужно было срочно переходить на латышский, иначе ты оказывался профнепригодным. Недаром в те годы ходила присказка, актуальная и по сей день: «Лучшая специальность в этом государстве – латыш».
Бывший зам. начальника отдела кадров, одномоментно заменив своего русского босса и избавившись от ненавистного теперь партбилета, создал языковую комиссию, которая должна была отсеять и отделить русских от латышей. Фамилию этого начальника я очень хорошо запомнил – Дундурс. В переводе на русский – Овод. Соответствуя своей фамилии, жалил он без устали и с явным удовольствием. Меня ужалить было трудно. В сорок с лишним лет я уже успел обрасти довольно толстой кожей, чтобы выживать в окружении всевозможных неблагоприятных обстоятельств. После прохождения языковой комиссии, где Дундурс сидел, зажав ладонями уши, чтобы не слышать моей исключительно русской речи о нелепости данной процедуры, я зашёл к председателю нашего, ещё действовавшего, профсоюза и высказал ему следующую мысль. Начал я с вопроса:
– Вы знаете, что меня хотят уволить за незнание латышского языка?
Председатель, отъевшийся на профсоюзных харчах, молчал и тупо глядел на меня. Тогда я продолжил:
– Могу Вам сообщить, что на улице Лачплеша открылось недавно шведское посольство и что я собираюсь туда с заявлением о нарушении прав человека, поскольку ни в одной стране нет права выгонять с работы за незнание языка.
Здесь я, конечно, лукавил. О законах и правах в других государствах я почти ничего не знал. А шведам, в частности, было наплевать на мои проблемы. Но, думаю, и бывший советский профсоюзник тоже «плавал» в этом вопросе. У меня всё-таки таилась надежда на то, что председатель, как русский человек, поймёт другого русского человека и подойдёт к этому вопросу с пониманием. Но в профсоюзные паруса дули уже совсем другие ветра, и наш капитан профсоюзного корабля как-то внутренне преобразился, сделал значительное, но недоброе лицо и, сказав мне, что это серьёзное заявление, поспешил будто бы в туалет.
Выждав для приличия минут пять, я решил покинуть его кабинет, а заодно и заглянуть к Дундурсу, чтобы сообщить ему, что я уйду из пароходства только с одной формулировкой: за незнание второго языка, который в одночасье стал государственным и которому нас никто не учил.
В кабинете начальника ОК уже сидел наш председатель профсоюза и с заговорщицким видом косил глаза в сторону.
– Меня тоже не учили вашему второму языку, – отпарировал Дундурс, – но я же его знаю. А теперь ваша очередь выучить наш латышский. Время подошло.
– За один день? – переспросил я. И добавил для пояснения: – Если бы Вы не знали русского, Вы не стали бы начальником отдела кадров. А вот если я выучу латышский, вряд ли когда-нибудь займу ваше место. Короче, профсоюз, по всей видимости, Вам всё доложил, мне нужно вещественное доказательство – запись в трудовой книжке об увольнении и его истинные мотивы. Поскольку по собственному желанию увольняться не собираюсь. Вы же к этому меня подталкиваете?
Дундурс, понимая, что моя угроза может осуществиться (а мне терять было нечего), задал мне упреждающий вопрос:
– А что Вы предлагаете?
– Я ничего не предлагаю. Как и положено, после отпуска я возвращаюсь на свой пароход.
– Ваше место занято.
– Временно, – пояснил я. – Испокон веков существует морская этика. Специалист, принявший новый пароход, имеет преимущество оставаться на нём, если у него нет взысканий и нарушений по работе. Но там, на моём месте, наверное, уже специалист коренной нации. Этика в этом случае у вас не работает. Или, вернее, работает, но с национальным уклоном.
Дундурс молчал и желчно играл желваками.
– Хорошо, – вдруг произнёс он, – могу предложить Вам место на «Энгуре».
«Энгуре» был старым, и даже не старым, а дряхлым пароходом. Он отходил свой предельный срок в Латвийском морском пароходстве, был списан на лом, но в последний момент перекуплен Рижским речным пароходством, которое на свой страх и риск стало эксплуатировать его в основном в Балтийском бассейне. Я ещё в период сдачи этого парохода Морскому Регистру забраковал его по нескольким параметрам и написал соответствующий рапорт о невозможности дальнейшей эксплуатации судна. По-видимому, Дундурс знал эти подробности и предложил заведомо не приемлемый для меня вариант. В любом случае это была маленькая победа: согласись я на это предложение, то какое-то время мог бы работать на этом разваливающемся пароходе и обеспечивать себя и семью. Но принципы были дороже. Я знал, что других вариантов не будет.
– Спасибо за лестное предложение, – съязвил я, – «Энгуре» плавучий металлолом. Вы знаете об этом не хуже меня. А я не самоубийца. Вы своего добились. Я увольняюсь.
Так я ушёл из пароходства с формулировкой «уволен по собственному желанию». И не только я. Ушёл и начальник этого пароходства, и многие специалисты с русскими фамилиями. В стране менялась власть, менялись приоритеты, деньги, институты, экономика, политика, отношения между людьми. Пропадала уверенность в завтрашнем дне.
Из старых советских времён оставался лишь памятник Красным Латышским стрелкам, которые в июле 1918 года поддержали Ленина в подавлении мятежа левых эсеров. Практически они спасли тогда советскую власть. А последний потомок одного из этих стрелков сам застрелился, когда эта власть была предана и попрана наследниками недобитых контрреволюционеров, стоящих у власти в 80-х годах и похоронивших её в 1991-ом. В Латвии по этому поводу кто-то написал стихотворение:
И снится мне вдруг не прекрасная дама,
Которую взял да и выдумал Блок,
А снится мне драма, ужасная драма,
В ней Пуго – последний латышский стрелок.
Я остался без работы и средств к существованию, т. к. золотого запаса у меня не было. В Советском Союзе мы привыкли жить от зарплаты до зарплаты и, как правило, ни в чём не нуждались, поскольку наши потребности никогда не превышали наши возможности. А мысли потерять или не найти работу не возникали уже по той простой причине, что на каждом предприятии висели доски с надписью «Требуются» и перечнем необходимых предприятию профессий. Надо отдать должное русскому человеку – он всегда чуток к переменам. Этому научила его история и сама жизнь. Наша смекалка с её ощущением времени всегда находила выход из создавшихся ситуаций, если, конечно, слепо не придавливало катком кровавых революций. Но даже в период политических ненастий люди умудрялись выживать, лавируя в изгибах гибельных волнений. Из рассказов отца знаю, что мой дед, в зависимости от продовольственной ситуации в период между 1917 и 1930 годом, перемещался вместе с семьёй то из деревни в город, то из города в деревню. Таким образом и выживали.
Ехать в деревню мне было не с руки, хотя такой вариант тоже рассматривался. Довольно скоро мне позвонил капитан, с которым мы в последние перестроечные времена делили полученный в Олтенице (румынский город на Дунае) пароход «Рига», и который был уволен по тому же принципу, хотя его фамилия имело не совсем русское окончание.
– Мне нужен электромеханик, – сообщил он без лишних церемоний, – едем в Нижний Новгород на приёмку новых судов.
– Что, тоже экзамен по языку не сдал? – спросил я для приличия.
– Дело тут даже не в языке, а в национальной принадлежности, – пояснил он уже понятную всем вещь.
Выбора не было. Главное, – платили. Суда оказались 30-35-летние. Предельный износ. Все списаны на металлолом. Даже местные команды не решались ступать на их палубы из-за боязни провалиться через истончённые ржавчиной листы металла. Основная масса этого ещё плавающего лома сосредоточилась в большом затоне старинного города Городец, по преданию основанного самим Юрием Долгоруким. От Нижнего всего-то километров пятьдесят. Суда были сцеплены бортами и, как ни странно, держались на плаву. Они принадлежали к серии «VI Пятилетка».