Дневник русской женщины — страница 8 из 75

существую, а вместо меня живут все герои романа. Такое же ощущение испытывала я, читая “Крейцерову сонату”, она притягивала меня к себе, как магнит. Это чисто физическое ощущение. “Крейцерова соната” не только не произвела на меня “ужасного” впечатления, а наоборот: я и прежде любила произведения Толстого, теперь же готова преклоняться пред ними. Многие писатели описывали и семейную жизнь и стремились дать образец народной драмы — и никто из тысячи писателей не создал ничего подобного “Крейцеровой сонате” и “Власти тьмы”. Я жалею, что моё перо не может ясно выражать моих мыслей. Я могу сказать, но не написать; говорить легче… Пока жив Толстой, пока он пишет, — нельзя говорить, что наша литература находится в упадке: Толстой сам составляет литературу. Теперь то и дело раздаются сожаления: талантов нет, посредственностей много, ничего хорошего не пишут. Ну и пусть талантов нет и посредственностей много: гений один стоит всех талантов и посредственностей. Оттого-то они и редки. В нашей литературе в один век явилось три гения {Имён Е. Дьяконова не называет, — но по характеру упоминаний в её дневнике можно предположить, что двое из подразумеваемых ею “трёх гениев” это Пушкин и Л. Толстой, третьим же мог бы оказаться Гоголь либо Лермонтов.}; явится ли столько же в будущем столетии? — Навряд ли. — Так имеем ли мы право жаловаться? — Нет, нет и нет… Может быть (!), я буду иметь случай прочесть “Исповедь” {Цензурный запрет на публикацию “Исповеди”, законченной в 1884 году, перестал действовать лишь в 1906-м. До этого момента “Исповедь” распространялась в списках и копиях.} Толстого. Вот бы хорошо!

18 мая.

Экзамены кончились, и всеми нами овладело какое-то грустное настроение. Не было и тени радости. Нам было грустно, оттого что скоро придётся расстаться друг с другом и многие из нас вступят в жизнь. Это “вступление” в настоящую жизнь не для всех приятно, главное же, — никто из нас не знает, что кого ждёт впереди. И теперь всем было как-то тяжело и скверно; заглядывая глубже, можно думать, что нам было бессознательно грустно от неясного предчувствия ожидающей нас будущности. Эта будущность темна; поприще наше, к которому нас подготовляли, — трудно и неблагодарно и непосильно многим из нас. Мы проживём — и не останется от нас на земле даже камня, по которому могли бы узнать о нашем существовании. Нам предстоит тёмная, безвестная жизнь… <…>

23 мая.

Сегодня мне П-ская объяснила всё для меня непонятное, и я впервые в жизни узнала столько гадости и мерзости, что сама ужаснулась. Она мне объяснила смысл слов — изнасиловать, фиктивный брак, проституция, дом терпимости… это ужасно мерзко, отвратительно… Так вот в чём состоит любовь, так воспеваемая поэтами! Ведь после того, что я узнала, любовь — самое низкое чувство, если так его понимают… Неужели Бог так устроил мир, что иначе не может продолжаться род человеческий… К моему величайшему изумлению, оказалось, что и здесь, в Ярославле, существует дом терпимости, несчастные женщины проживают там с жёлтыми билетами… О позор, стыд, унижение! Как их мне жаль! Лучше бы им не родиться никогда… ведь это — ужас! У меня теперь точно глаза открылись. Бог всё премудро устроил, но из этого люди сумели сделать величайший, безобразнейший из грехов; Он справедливо наказывает таких людей страшными болезнями, и болезней этих не надо лечить, — это наказание. Но где же нравственность? Где священники и церкви? Просто голова кружится…

30 мая.

Вчера в последний раз мы одели форменные платья, в последний раз сделали официальные реверансы, собравшись в зале, и получили свидетельства… Сердце сперва готово было разорваться от тысячи разнообразных ощущений: весело и грустно, жалко и страшно… Но потом… В последний раз, расставаясь, может быть, навсегда, крепко обнявшись, мы сказали друг другу “прости”. <…> Проходите скорее 4 года! Что я буду делать в ожидании совершеннолетия — это ещё вопрос, а о том, что буду делать после — о, это я уже решила! Вот тогда… но нет, не буду писать. <…>

31 июля.

Перед тем как поместить в газете объявление об уроке — мною овладело раздумье: что я хочу сделать? Ведь объявления об уроках помещаются только нуждающимися в них бедными людьми. А я-то? Мое желание иметь урок, разве это не каприз? Мне он нужен только для того, чтобы иметь свои деньги, карманные деньги, которых мама давать мне не соглашается. Знакомых у меня нет, следовательно, уроков мне доставить никто не может, я и придумала поместить объявление.

Что сказал бы на это мой гордый и самолюбивый отец? В поисках уроков есть всегда что-то унизительное… О, наверно, папа запретил бы мне и думать об этом, если б узнал, что его родная дочь, не менее гордая, чем и он, сама решилась поместить объявление, как самая последняя городская учительница…

В руке у меня был клочок бумаги с написанным объявлением; стоило разорвать его — и всё кончено… Такие мысли волновали меня, но… Рубикон был перейдён…

2 августа.

Объявление начинает приносить “плоды”: бабушка пришла в ужас, мама очень недовольна, говорит, что я прославилась на весь город, молчит, грозы пока нет, но для меня хуже всего это молчаливое гонение. Все и всё против меня. Теперь я готова сознаться, что поступила довольно необдуманно, не сказав никому ни слова; за эту выходку мне придётся поплатиться.

На семейном совете решено: прекратить печатать объявление и не пускать меня на Французскую выставку в Москву. <…>

1892 год

8 января.

Как сон, прошли эти дни святок — я веселилась. Теперь я всётаки успела ближе познакомиться с обществом, хотя меня держат слишком строго, наблюдают за мной постоянно, находя, что я ещё очень молода для частых выездов. Действительно, я моложе всех барышень, у меня нет такой представительности и самоуверенности, но ведь это приобретается привычкой… Мне уже смешно себя вспомнить прошлогодней гимназисткой, которая дрожала как осиновый лист, подавая впервые в жизни руку гимназисту.

1 марта.

Боже мой, до чего гадка моя жизнь! Ты, в руках которого наша жизнь, — неужели Ты не можешь послать мне избавления? Я не знаю, что теперь выйдет из меня: характер мой стал несносен и всё более и более разгорается во мне ненависть к этой жизни…

Жить так, чтобы не знать, что будет с тобою завтра — вот что увлекает меня; лучше работать и ходить босиком, но быть спокойной в душе, нежели носить туфли, ничего не делать и постоянно волноваться о самой себе. Христианство запрещает самоубийство, но будь я язычницей, — меня уже с 14-ти лет не было бы на свете. <…>

10 марта.

<…> Всё, что написано мною раньше за все эти четыре года, представляет только внешнюю, малоинтересную связь событий. Я делала это из боязни и скрытности, но теперь всё это оставлю. Я даже рисовалась иногда в дневнике, но… повторю слова Марии Башкирцевой: “к чему лгать и рисоваться?” — в особенности мне. Написав свой дневник, Мария Башкирцева думала оставить “фотографию женщины”, и ошиблась: её дневник, выходящий из ряда обыкновенных, не может представить “фотографию женщины” — в нём она писала искренно и правду, что я делаю очень редко относительно себя самой, скрывая большую часть того, что думаю. <…>

13 марта.

<…> Я буду писать о себе, ещё одной “фотографией женщины” будет больше. Но я женщина изломанная, если можно так выразиться, я полна противоречий самой себе, у меня неровный характер. Прежде всего, — что я такое? я и сама не могу сказать. Находятся люди, называющие меня странной. Это неправда: я очень обыкновенна; даже моя наружность — мое отчаяние, — с каждым днем я всё более убеждаюсь в простой, но неприятной истине — что я урод, или очень некрасива. А такое сознание в 17 лет ужасно.

Я обожаю красоту, в чём бы она ни выражалась. Во мне нет также той привлекательности, которая заставляет и некрасивых казаться красивыми; я не интересна, и никогда ни один мужчина не найдёт удовольствия в беседе со мною. Говорят, что я много читала, — и это вздор: читала кое-что без разбора, что попадалось под руку. О моих способностях все и всегда были почему-то высокого мнения, но я совершенно не знаю математики, хотя и кончила с медалью курс гимназии. Судьба дала мне огромное честолюбие, большие планы… но совсем не дала данных для исполнения всех и удовлетворения зверя, грызущего моё сердце. Боже меня сохрани быть завистливой, но я иногда не могу не жаловаться на эту злую мачеху… Если бы случилось так, что я должна была обеднеть, — то могла бы жить как Диоген в бочке. <…> Я вся состою из крайностей, а потому и думаю двойственно: если это так, то так, а если иначе, то иначе, мне всё равно. Я чувствую, что жизнь в нашей семье заставит меня возненавидеть семейную жизнь. Я никогда не выйду замуж, в чём для меня нет беды. Мое одиночество в семье заставляет меня сильно страдать, меня никто не любит; должно быть, — лишний человек в семье. Это чувство ужасно, и я постоянно молюсь, чтобы как-нибудь избавиться от такой жизни. Напрасно: Слышащий всех — не слышит меня. Впрочем, я, кажется, богохульствую, чего не должно быть в дневнике молодой девушки. Можно быть пессимисткой, только не по отношению к религии. Однако, я не смотрю слишком мрачно на жизнь: она очень интересна и занимательна для всякого, и я сомневаюсь, что из двух лучше: умереть, не зная и не увидев жизни, или же умереть, вполне изведав её со всеми её дурными и хорошими сторонами. В первом случае — полное неведение; во втором — знание великой науки — науки жизни…

2 апр. Вел. четверг.

Сегодня в церкви, под звуки печального пения, я вдруг почувствовала, что не могу дать ответа на вопрос: что такое Бог? Давно перестав думать о Нём, — не понимаю Его. Глаза мои наполнились слезами, горло сжало, мне стало страшно, и я упала на колени, упрекая себя за неверие, — грех, в котором до сих пор никогда не была виновата в детстве, ибо мысли о Боге для меня были самыми лучшими.

Начали читать Евангелия. “Да не смущается сердце ваше, веруйте в Бога и в Меня веруйте” {Евангелие от Иоанна,14, 1.}. Это краткое изречение мне кажется почему-то полнее, выразительнее и торжественнее других… Именно так: “да не смущается сердце ваше”… Эти слова, как и всегда, произвели на меня впечатление: казалось, что сам Бог говорит нам, и мой смущённый ум сразу успокоился…