Дневник священника. Мысли и записки — страница 2 из 41


Оказывается, как только отец диакон вышел, старушки тоже решили «святой водички» попить. Налили стакан, да одна его в рот и опрокинула. Как будто расплавленное олово в рот попало. Помутилось в глазах, перехватило дыхание. Еще бы, 70-градусный самогон. Она и упала. А вторая думала, что померла подруга, испугалась и ну кричать.

Привели бабушек в чувство, накормили обедом, наказали молчать, да куда там. Все понимали, что скоро последняя собака в деревне будет знать, что у батюшки огромные бутыли с самогонкой и что из-за них чуть не померла его прихожанка.

Батюшка был очень сердит на диакона. Когда стемнело, он выкатил по очереди эти бутыли, перекатил через дорогу и опрокинул над канавой. Диакон умолял:

– Отец, не переводи, это грех…

Но священник был непреклонен. За первой отправилась вторая бутыль, самогон потек по канаве, над улицами поплыл характерный запах.


А на рассвете на улице раздались крики. Батюшка выглянул в окно. Местные мужики бежали к небольшому озеру. Батюшка поспешил за ними. В озере, лениво шевеля плавниками, у самой поверхности плавала рыба. Когда пытались взять эту рыбу, она даже не сопротивлялась, лишь лениво поворачивалась на другой бок.

– Что с ней? – недоумевали мужики.

Батюшка задумчиво теребил бороду. Он знал, что рыба попросту… пьяная.


…Зимой 47-го гайки начали закручивать. Видимо, в Кремле поняли, что народ слишком расслабился. Опять начались аресты… Однажды, постом, вызвали диакона. Местный чекист, тыкая фронтовику, показал папку:

– Тут достаточно, чтобы тебя засадить надолго. Эх, жалко, расстрел отменили… Но можно поступить иначе. Ты будешь нам рассказывать. О попе вашем, о прихожанах: кто что говорит и т. д.


Подумал диакон – и махнул рукой:

– Ладно! Согласен.

Чекист аж привстал от удивления: вот так удача!

– Чтобы через неделю был отчет.

Диакон наморщил лоб:

– Сейчас службы у нас. Да я вообще не шибко-то писать. Я вот что: две недели буду наблюдать и спрашивать. Потом, после Пасхи, – к вам, и все расскажу.

Чекист подумал:

– Хорошо, пусть две недели. Но смотри мне!

После Пасхи диакон сидел в том же самом кабинете и улыбался:

– Я передумал.

– Как передумал?

– Да так. Не могу я ни про кого ничего докладывать…

Чекист выкатил глаза, впервые встречаясь с такой наглостью:

– Так ты и не собирался?..

– Если честно, то и не собирался.

– Зачем же ты, контра недобитая, голову нам морочил?..

– Так хотел послужить. Такие службы: Страстная, Пасха. Как же церковь без службы оставлять?.. Поголосить-то было надо…


…Бороду и волосы на голове отцу диакону вырвали на допросах. Он держался молодцом, никого не оговорил, получил максимальный срок. После смерти вождя народов вернулся в епархию. Владыка назначил диакона на новое место. А к прежнему батюшке, уже поосанившемуся за эти-то годы протоиерею, диакон приезжал в гости.


Волосы так и не отросли, а впереди была еще большая жизнь.

– Ты, батюшка, – обращался он к моему духовнику, к которому часто заходил чаевничать, – плесни еще на полпальца настоечки: я сейчас такое расскажу…

Я никогда в жизни не думал, что свяжу свою жизнь с Церковью. Я был неверующим школьником, пионером и комсомольцем. Был даже секретарем комсомольской организации и шокировал весь педсовет тем, что пригласил в школу, в актовый зал, «настоящего попа». В конце 80-х это уже было можно, но все равно было странно: священника приглашала… комсомольская организация школы. Но к тому времени я уже уверовал.

Я много думал, что явилось причиной того, что я, насмешливо относившийся к Церкви и брезговавший даже переступить порог храма, где «ветхие старухи в клубах кадильного дыма гнусаво тянут псалмы», вдруг уверовал. Я думаю, тому были две причины. Первая – Новый Завет, который я взял в руки.


Мой отец журналист. И вот весной 1988 года перед приближающимся Тысячелетием Крещения Руси ему было дано редакционное задание взять интервью у местного владыки. И епископ подарил отцу карманного формата Евангелие, выпущенное на папиросной бумаге какой-то заграничной миссией. Помню, как папа принес эту книжечку домой и я впервые взял ее в руки. Я начал читать, и как будто в душе открыли какие-то форточки, окна. Я глотал свежий воздух Слова Божия и не мог насытиться. Ничего прекрасней и мудрее я в жизни не читал.

И второе – это беседы с одной верующей пожилой женщиной. Можете себе представить, что эта деревенская женщина в конце XX века НЕ УМЕЛА писать! Но она имела такую большую веру, она рассказывала о таких дивных действиях Божиих, что это просто перевернуло меня.

После прочитанного Нового Завета, после общения с этой женщиной я совершенно точно понял, что прикоснулся к какой-то огромной, неведомой мне реальности. С колотящимся от страха сердцем после этого я переступил порог храма.

С тех пор в храм захаживал. На двадцать минут, на полчаса. Покупал и ставил свечи. А потом уходил. Я все не мог подступиться к настоящей церковной жизни.


В 1989 году мы с моим отцом гуляли по городу. Увидели какой-то митинг, подошли ближе. Это был типичный перестроечный митинг, которые в то время возникали везде. Говорились правильные вещи, звучали такие слова, как «гласность», «демократизация», «возрождение русской культуры». Среди выступавших был священник. Он обратился к собравшимся примерно с такими словами: «Вот мы много и правильно тут говорим о возрождении того, что утеряли за годы советской власти. Но нужно не только говорить, а и делать. И начать можно с малого, с того, что по силам, что на расстоянии вытянутой руки. Вот недавно Церкви передали храм на кладбище в центре города. Вы знаете эти страшные загаженные руины (горожане устроили из развалин храма туалет. – Свящ. К. П.). И теперь мы своими силами пытаемся восстановить храм Божий. Что толку от всей этой нашей говорильни, если мы не попытаемся сделать то, что реально можем сделать. А мы можем засучить рукава и прийти в храм и помочь в его восстановлении».


Эти слова запали мне в душу. Через несколько дней, вернувшись из школы домой, я поехал на кладбище. Я пришел в храм и предложил свою помощь. Так меня приняли в рабочее братство.

С того времени почти каждый день я ехал в храм, чтобы потрудиться. Я надевал настоящую тяжелую телогрейку, сапоги, какие-то брезентовые штаны и трудился вместе с другими рабочими. Это было удивительно: я делал самую грязную работу, к которой в прежней жизни не привык, но воспринималась она как священная. И не только нами, рабочими. Так к нашей строительной работе относились и окружающие (а может быть, и нет, но мне тогда так казалось). Бабушки приносили нам, рабочим, вкусные теплые пирожки и сладкий чай в термосе, прихожане подходили и говорили добрые слова, симпатичные девушки, забежавшие в храм поставить свечку перед зачетом, поглядывали на нас с интересом. И храм в прямом смысле восставал из небытия.

Тогда же я в первый раз исповедался и причастился.


Как-то, когда я уже был священником, меня попросили написать в детский журнал о первой Пасхе в моей жизни.

Журнал этот так и не вышел, а очерк – вот он, сохранился.

Моя первая Пасха

Первую Пасху я встречал в 1989 году.

И, как ни странно, она запомнилась больше других, хотя ничем особенным не выделялась.

В другие годы и в другие Пасхи было много куличей, яиц, вкусной снеди, море подарков, много шума, суеты…

Когда я учился в Духовной Семинарии, мы под Пасхальное утро ходили на старинное кладбище Лавры. Там ставили зажженные свечи на всех могилах и, разбредясь по кладбищу, пели: Христос воскресе из мертвых… И сердце переполнялось совершенно особым чувством: казалось, что с благодарностью нам к этому празднику присоединяются и все погребенные на кладбище.

А другие Пасхи были в Казанском кафедральном соборе в Петербурге. С нами в храме стояла коляска с любимым ребенком. И когда мы подносили младенца к причастию, малышка щурилась от яркого света.

Пасхи Троицкого Измайловского собора, в котором я теперь служу, – на полной самоотдаче.

Но первая моя Пасха была другой.

Я помогал в восстановлении Успенского храма, который находился на старинном пермском кладбище. В свободное от учебы в школе время приходил в храм, надевал телогрейку, испачканные цементом штаны, которые, казалось, могли стоять, огромные солдатские сапоги – и начинал работать. Вернее, я выполнял «послушания» рабочих: привезти воду, замесить раствор, что-то выкопать и т. д.


И вот – Пасха. И меня родители отпускают на ночную службу. Впервые! На всю ночь!

Попил чаю с сухарями. Надел белую выглаженную рубашку. На троллейбусе поехал в храм. Со мной в десять вечера усталые горожане, что спешат домой, и старушки, которые едут туда же, куда и я.

Выхожу. В глубине кладбища сверкают огни – там храм! Вступаю на кладбище. И сразу, ободряя, – береза, на которой белеет табличка-указатель (это я несколько дней назад ее прибил): «Храм Успения Божией Матери». Немного боязно. Настоятель рассказывал, как в прежние времена молодежь специально собиралась в пасхальную ночь у храмов, чтобы побезобразничать, пообижать верующих. Секундный страх прогнал решительным: я с Богом, и Он от всего плохого убережет!


Храм. Знакомые. Здороваюсь сдержанно: целоваться еще нельзя, еще страстные дни. За руку здороваюсь с по-праздничному нарядными рабочими, с достоинством киваю знакомым женщинам-церковницам.


А далее праздничное богослужение, которое запомнилось как пир благодати и радости. Крестный ход, первый в моей жизни, который я воспринял с такой силой, как будто это был на самом деле ход в ночи Мироносиц ко гробу, как будто злые стражники нас могут не впустить ко Христу. А когда священник провозгласил: «Слава Святей, Единосущней, Животворящей и Нераздельней Троице…» – у меня мороз пошел по коже.

Сама служба мучительно тесная, такая тесная, что сам себя чувствуешь членом огромного организма – Тела Христова. Качнутся прихожане в одну сторону – и я с ними. Поднять руку, чтобы перекреститься, – роскошь.