От него пошел к Павскому с записками богословия, мною составленными, но не застал его дома. Записки оставил у него.
10 октября 1826 года
Долго не принимался за свой дневник: причина этому та, что я обременен занятиями. По университету дела пропасть. В течение следующих трех месяцев надо отчасти повторить, отчасти изучить: государственное хозяйство, естественное право, теорию уголовного права, русское гражданское право, статистику, составить записки по истории философии и по догматическому богословию, написать к предстоящему акту диссертацию, заняться поусерднее латинским языком. Помимо этого, я пишу новое сочинение «О характере». Часть дня даю уроки молодому Штеричу и привожу в порядок дела его матери. Иной раз голова идет кругом.
11 октября 1826 года
Наконец вырвался сегодня поутру к Языкову. Он меня встретил словами:
— Я уже говорил о вас попечителю и дам вам письмо, с которым вы к нему представитесь. Вот мой план: попечителю родственник Поленов, под начальством которого служит молодой Штерич. Поленов может побудить г-жу Штерич отнестись к вам справедливее…
— Чувствительно благодарю, ваше превосходительство, — возразил я, — за ваше попечение обо мне. Но не подумает ли г-жа Штерич, что я на нее жаловался и хочу вынудить от нее то, что зависит единственно от ее доброй воли? Ведь у меня с нею, как вам известно, нет никакого договора.
— Это можно будет сделать осторожно и деликатно, — отвечал Языков. — Зайдите ко мне на днях: я приготовлю вам письмо к попечителю.
Не в веселом расположении духа ушел я от добрейшего Дмитрия Ивановича. Его план мне не по душе, и я всячески постараюсь от него уклониться. Вся надежда теперь на Греча и Булгарина, для которых готовлю сочинение «О характере».
12 октября 1826 года
Молодой Штерич сделан камер-юнкером. По этому случаю говорено много пустого. Мать старается доказать, что он приобрел это звание важными заслугами. Посреди ее разговора со мной пришла г-жа С., в первый раз после возвращения г-жи Штерич из Москвы. Пошли объятия, клики радости, жеманные поздравления с одной стороны, а с другой — глубокомысленные комментарии о трудах, понесенных молодым человеком и которые повели к дарованию ему настоящего отличия.
— Пусть все знают, — говорила мать, — что мой Евгений не одними танцами приобрел это.
Сам молодой человек гораздо спокойнее относится к своему величию.
17 октября 1826 года
Сегодня получил от Дмитрия Ивановича Языкова письмо к попечителю, содержание которого он мне сообщил. «Любезный друг, — писал он, — сделай одолжение, прими под особенное свое покровительство подателя сего, студента Никитенкова. Я его давно знаю. Он учится в университете, но не имеет никакого состояния; живет у г-жи Штерич, для которой много работает. Нельзя ли как-нибудь заставить ее платить за его труды?» и т. д.
Признаюсь, я долго колебался, идти ли мне с этим письмом. Если попечитель будет действовать через Поленова, она может подумать, что я на нее жаловался, — и тогда последнее будет горше первого. Затем, я положительно считаю себя не вправе чего-либо от нее требовать… Письмо Языкова, однако, все-таки решил отнести: иначе что подумает он о моем пренебрежении его помощью?
От Языкова я пошел отыскивать Ст. Мих. Семенова. Он недавно выпущен из крепости, и мне крайне хотелось увидеть его [чтобы узнать подробности о декабристах]. Однако я не смог найти его квартиры, о которой имел только смутные догадки.
Недавно также я познакомился с другим молодым человеком, вышедшим из крепости: это племянник г-жи Штерич, С. Н. Кашкин. Он около года просидел в заключении. Теперь его посылают на жительство в Архангельск, куда он и едет через четыре дня. Это, кажется, человек прекрасной души и умный, но не особенно ученый и слабого характера. Впрочем, десятимесячное заключение могло оставить на нем следы и кое-что в нем смягчить, а иное и ожесточить.
19 октября 1826 года
Сегодня поутру, в 10 часов, отправился я к попечителю, Константину Матвеевичу Бороздину, с письмом Языкова. Я отдал письмо и через минуту был позван к нему. Попечитель принял меня так благосклонно, как я и не ожидал. Особенно порадовало меня то, что он немедленно отверг план заставить г-жу Штерич платить мне за труды не одними ласками. Но взамен этого он пока ничего нового не предложил.
— Итак, что же мне делать? — сказал он. — Я всею душою готов помочь вам. Вы этого заслуживаете: я много хорошего о вас слышал. Но какие средства придумать? Научите меня сами. Впрочем, я хорошенько займусь вами и подумаю. Приходите ко мне недели через две. Я сегодня же повидаюсь с Дмитрием Ивановичем и посоветуюсь с ним.
— Я бы одного желал, ваше превосходительство, — заметил я, — это поддерживать себя своим трудом, как бы он ни был обременителен.
Попечитель еще поговорил со мной, похвалил мое сочинение «О преодолении несчастий», которое читал, и очень ласково со мной простился.
20 октября 1826 года
Виделся с С. М. Семеновым. Он вышел из крепости вместе с Кашкиным. Он с философским равнодушием говорит о своей прошедшей беде и о своей будущей не слишком-то привлекательной участи. О последней еще не последовало окончательного решения, но его, вероятно, сошлют куда-нибудь в Иркутск или Оренбург. Он очень беден и живет только своим трудом.
Вечером заходил к Дмитрию Ивановичу уведомить его о последствиях свидания моего с попечителем.
21 октября 1826 года
Возвратясь сегодня в четыре часа домой из университета, увидал я на своем письменном столе записку от Ростовцева, в которой он уведомляет меня о приезде своем из Москвы и просит с ним повидаться. Я тотчас отправился на Васильевский остров и застал его дома. Мы обрадовались друг другу и провели четыре часа в дружеской оживленной беседе. Мы вспоминали прошлое, особенно ту бурную эпоху, в которую так много видели и испытали. Он откровенно говорил о своем настоящем положении. Великий князь по-прежнему к нему очень благосклонен, но государь холоден.
Ростовцев думает, что это действие благоразумной политики, то есть, что государь опасается излишнею благосклонностью вскружить ему голову и что, имея на него высшие виды, этим самым сберегает его для пользы своей и отечества.
Я иначе думаю. Я ожидал, что государь со временем будет смотреть другими глазами на поступок Ростовцева и иначе будет думать о письме его [Николаю I], писанном накануне бунта. Письмо сие красноречиво, умно, но в нем сверх республиканской смелости видна некоторая затейливость и натяжка патриотизма. Когда бурное время прошло и волнение страстей уступило место более спокойному обсуждению вещей, тогда некоторые могли это заметить и растолковать.
Поступок Ростовцева во всяком случае заключает в себе много твердой воли и присутствия духа, чему я сам был свидетелем, но он, мне кажется, слишком хотел показаться благородным, а это в соединении с тем сомнительным положением, в коем он находился, может показаться многим только хитрою стратегемою, посредством которой он хотел в одно время и выпутаться из беды, и явиться человеком доблестным. Весьма естественно, что и государь так думает.
Это мнение могло быть сильно подкреплено еще тем, что Ростовцев объявил заговорщикам о разговоре своем с государем накануне бунта и даже дал им копию с письма своего к нему, что объявили сами заговорщики при допросах. Сей поступок мог быть сделан и с хорошим намерением, то есть чтобы остановить заговорщиков, показав им, что правительству уже известны их замыслы и оно, следовательно, готово принять меры. Но, с другой стороны, это могло быть и простою несостоятельностью, которая являлась как бы неизбежным последствием первых его связей с князем Оболенским и Рылеевым, — то есть он хотел им показать, что он действует не как предатель. Но для сего уже было достаточно того, что он не назвал заговорщиков перед государем, а предоставил им самим объявиться или скрыться. Но в таких обстоятельствах, в каких находился Ростовцев, трудно не сделать ошибки.
Беседа наша затянулась до десяти часов, и я вернулся домой, весьма довольный своим вечером.
24 октября 1826 года
В прошедшие дни в свободное от занятий время я читал Тацита. Какая мощь в этом историке! Рим в его время уже отжил свое исполинское величие, но оно вновь ожило на страницах его бессмертного произведения. Он, очевидно, не думает поучать, но ни один историк не поучает столько, как он. И это не рассуждениями или нравоучениями, а силой самого повествования — убедительного в своей безыскусственной простоте и ясности изложения. Сравнивая его с Плутархом, находишь между обоими большую разницу. Плутарх возвышен. Тацит велик. В одном сила, в другом могущество. Плутарх тоньше и просвещеннее, Тацит глубже и всеобъемлющее. Плутарх изобразил деяния великих людей золотыми буквами; Тацит вырезал их неизгладимыми чертами на скрижалях истории. Красота одного в красноречии, другого в отсутствии его. Читая Плутарха, восхищаешься им; читая Тацита, не с ним беседуешь, а с людьми и событиями минувших веков. Плутарх позволяет себе отступления, которые ему охотно прощаешь; Тацит всегда сдержан и владеет собой: он выше авторских слабостей. Плутарх философ; Тацит человек, гражданин и мудрец. Один создан, чтобы описывать деяния великих мужей, другой — чтобы быть самому таким.
1 ноября 1826 года
Мое утро по вторникам и по субботам посвящено занятиям со Штеричем. Главная цель их усовершенствовать молодого человека в русском языке настолько, чтобы он мог писать на нем письма и деловые бумаги. Мать прочит его в государственные люди и потому прибегла к геройской решимости заставлять иногда сына рассуждать и даже излагать свои размышления на бумаге по-русски. Молодой человек добр и кроток, ибо природа не вложила в него никаких сильных наклонностей. Он превосходно танцует, почему и сделан камер-юнкером. Он исчерпал всю науку светских приличий: никто не запомнит, чтобы он сделал какую-нибудь неловкость за столом, на вечере, вообще в собрании людей «хорошего тона». Он весьма чисто говорит по-французски, ибо он природный русский и к тому же учился у француза — не булоч