Дневник. Том III. 1865–1877 гг. — страница 8 из 115

Но дело в том, что у нас ни похвала, ни брань не вызываются обыкновенно никакими основательными литературными причинами, а всегда одним побуждением лично насолить человеку или лично задобрить его. Тут большею частью все решают личные отношения, и как я всегда шел сам своею особою дорогою, то у меня, естественно, было больше неприятелей, чем благоприятелей. В последнее же время я окончательно, даже в личных моих отношениях, отдалился от так называемых литературных кружков, да и не скрывал и не скрываю, и устно и печатно, моего отвращения к этой ультралиберальной пустоте и умственной распущенности, в которой тонут иные из наших так называемых передовых журналов. Но это не потому, чтоб я не признавал в нынешнем направлении его исторического происхождения и значения, а потому, что, по моему мнению, никакое направление не должно сделаться исключительным и господствующим.

Половина первого. Сейчас раздался печальный звон колокола, возвещающий о погребении наследника. Я живу против самой Владимирской церкви и ясно слышу его грозный, скорбный напев.

Он был человек, отец его — освободитель миллионов людей. Россия должна плакать, если у ней есть народное чувство, если она нация, а не случайное скопище и в настоящее время всеотрицающих разнородных элементов.


30 мая 1865 года, воскресенье

О, как не разработан еще русский мир! И как трудно разработать его одною силою мысли или знания. Тут необходима еще другая сила, которая служила бы проводником первой. России нужен новый Петр. Тот Петр начал, другому следовало бы довершить. Народ прежде нуждался в возбуждении, теперь он нуждается в руководстве.

Вчера переехали на дачу в Павловск, по примеру прошлого года — на дачу Мердера, по дороге в Царскую Славянку.


31 мая 1865 года, понедельник

Охотники нивелировать человечество готовы превратить его в одну грубую, безразличную и безобразную массу, из которой уже не должно вырастать ни одно дарование, ни одна умственная или нравственная заслуга.


7 июня 1865 года, вторник

Солнце просияло, и хотя от времени до времени северячок подувает, но все-таки тепло, а на солнце и жарко. Июнь, по-видимому, хочет произвести реформу в погоде. В добрый час!


3 июня 1865 года, четверг

Отвага, говорят, свидетельствует о силе, но она свидетельствует также о безумии…


8 июня 1865 года, вторник

В городе. Экзамен в Римско-католической академии. Большие любезности. Впрочем, я всегда был доволен студентами: они всегда внимательны к моим лекциям и вообще всегда выказывали мне даже преданность.


11 июня 1865 года, пятница

В природе осенняя тоска. Ночью соловей не раз затягивал свою песнь, но всякий раз. обрывал ее на второй или на третьей трели. Все другие маленькие певуны совсем притихли. Зелень какая-то бледная, тощая, по-видимому готовая увянуть, едва распустившись. Дачники прячутся в комнатах, но и там в большинстве случаев дрожат и на чем свет стоит ругают лето. Это детское негодование еще более усиливает всеобщую скуку. Вот по небу бродят какие-то грязно-серого цвета тучи и ежеминутно угрожают уже не дождем, а снегом. Вообще природа готовит нам что-то скверное, вроде польского восстания или в дополнение к нему. Отовсюду только и читаешь вести о пожарах и о зловещих признаках всеобщего неурожая. Прошлого года был только местный голод, например в Самаре, а теперь вот угрожает голод повсеместный. Дороговизна на все предметы первой потребности увеличилась до того, что бедные люди лишь с трудом могут жить. Что ж будет дальше?


13 июня 1865 года, воскресенье

Осуждены мы навсегда делать глупости или они составляют только одну из переходных ступеней нашего развития? Ведь вот до сих пор случалось так, что даже из всего, что мы возьмем у других, мы непременно выберем самое худшее и спешим его усвоить себе так, как будто оно составляет единственную важнейшую сторону вещей. Встретимся мы с разными улучшениями и благами внешнего быта — мы непременно позаимствуем от них всякие излишества, блестки, чрезмерную роскошь и начнем с неимоверною быстротою проматывать достояние наше и отцов наших. Научимся мы иностранным языкам — мы прежде всего прочтем на них самые пустые или забористые статьи и начнем болтать на них всякий вздор, забывая свой родной язык. Поедем ли за границу — вместо того чтобы лицом к лицу ознакомляться с плодами и успехами чужой образованности, мы постараемся побывать там прежде всего во всех притонах иноземного разврата, проиграться до последней нитки в каком-нибудь Бадене или Висбадене да провезти контрабандою несколько запрещенных книг или вещей, чтобы потом с гордостью сказать дома своему приятелю: «Ну, брат, продулся я в Париже» или там-то и там-то. Поедут наши юноши за границу с благою целью учиться — они начнут с того, что окритикуют и обругают тамошних профессоров, а кончат тем, что, возвратясь домой, станут с видом всемирных гениев и знатоков повторять поверхностно схваченное и вовсе не переваренное знание, заимствованное у этих же профессоров, — и на том застынут. Начнем мы заниматься публицистикою, политикою — мы тотчас делаемся социалистами, коммунистами и с необычайным шумом и треском слов требуем всевозможных реформ, не заботясь о том, является ли это требование плодом и выражением народной жизни и народных нужд или только игрою нашей праздной фантазии. Займемся ли мы философией — то немедленно с головой так и окунемся в атеизм и материализм и ослепнем и оглохнем для всего другого. Хотелось бы думать, что это только один из фазисов нашего развития, а не то, что нам суждено делать.


16 июня 1865 года, среда

Опять был у меня Норов. Я стараюсь забыть, что он некогда был министром народного просвещения, и когда мне это удается, я опять вполне готов дружески отвечать на его дружеские попытки. Вчера он, между прочим, рассказал мне следующий анекдот об А. С. Пушкине. Норов встретился с ним за год или за полтора до его женитьбы. Пушкин очень любезно с ним поздоровался и обнял его. При этом был приятель Пушкина Туманский. Он обратился к поэту и сказал ему: «Знаешь ли, Александр Сергеевич, кого ты обнимаешь? Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжег твою рукописную поэму».

Дело в том, что Туманский дал Норову прочесть в рукописи известную непристойную поэму Пушкина. В комнате тогда топился камин, и Норов по прочтении пьесы тут же бросил ее в огонь.

«Нет, — сказал Пушкин, — я этого не знал, а узнав теперь, вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такою гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг».


17 июня 1865 года, четверг

Самое скверное положение, когда человеку недостает ни мудрости, ни силы терпеть, ни мужества действовать.

Неудовлетворительность положения производит какое-то всеобщее раздражение, которое обнаруживается во всем — в малых и больших делах. Каждый действует под влиянием негодования и досады, поводы к которым носятся в воздухе. Поводов этих он и назвать не в состоянии, но он чувствует и ими одними одушевляется.

Говорят, что судебная реформа откладывается в длинный ящик. А между тем ею возбуждена томительная жажда: всякий чувствует, что без нее невозможна никакая безопасность, и всякий ожидает ее, как манны небесной. Но административная или бюрократическая сила не хочет выпустить власти из своих рук.

Что, если ко всему прочему сбудется еще угроза повсеместного голода! При совершенно непонятной инерции власти действительно не настанет ли время всеобщей сумятицы, грабежа и не сделается ли это, в самом деле, началом насильственного переворота, о котором мечтают поляки, заграничные наши враги и домашние революционеры?

А пожары идут своим чередом. Выгорают целые или почти целые города и селения. И об этом говорят уже как о самой обыкновенной вещи. Поджоги делаются даже с некоторым юмором. В каком-то уездном городе Владимирской губернии арестанты выпустили из острога голубя, привязав к нему зажженные горючие вещества, и вот по домам и дворам пошел гулять уже не обычный красный петух, а кроткий голубь, превращенный в страшный бич. Видно, тут подшутил какой-нибудь грамотей, знавший историю княгини Ольги.


18 июня 1865 года, пятница

Прекрасный летний день с великолепным теплым дождем. На музыке беседа с Егором Федоровичем Тимковским. Ему семьдесят два года, и в службе он пятьдесят лет без малого. Провел год в Пекине при тамошней миссии. Рассказывал много любопытного об отце Иоакинфе Бичури-не, с которым я был довольно хорошо знаком. Тимковский выручил его из валаамского заточения, где он пребывал после разжалования его из архимандритов в монахи за его великие пекинские проказы. Граф Нессельроде, по просьбе Тимковского, исходатайствовал ему освобождение, с причислением к министерству иностранных дел по китайским делам, так как он превосходно знал китайский язык, проведя в Китае четырнадцать лет, хорошо изучил и самую страну.

«Так как вам хорошо известно все, касающееся отца Иоакинфа, — сказал я Тимковскому, — и вы с ним были так близко знакомы, то скажите мне, точно ли он вел себя в Китае так дурно, как о нем рассказывают? Ведь про него рассказывают ужасы — что он никогда не служил в церкви, что он даже распродал церковную утварь, что он пил и напропалую гулял с китаянками в неподобных местах и проч. и проч.». — Да, — отвечал Тимковский, — все это большею частью справедливо. Он был очень даровитый, умный и даже добрый человек, но страшный эпикуреец и гуляка. Духовное звание было ему противно, да он и попал в него случайно. Он был побочный сын архиепископа или митрополита Амвросия, который доставил ему звание архимандрита в Иркутске, когда ему было всего двадцать два года. Когда по интригам графа Головкина, назначенного посланником в Пекин, архимандрит Аполлос был уволен из китайской миссии, то на его место, по ходатайству того же Амвросия, был определен Иоакинф, — и отсюда-то начинаются пекинские подвиги последнего. На Валааме он спал, гулял и попивал. Когда, бывало, поутру зайдет к нему в келью игумен и станет звать его к заутрене, он обыкновенно отвечает ему: «Отец игумен, идите уж лучше одни в церковь, я вот более семи лет не имел на себе этого греха». Потом его часто видели прогуливающимся у Симеония в монашеском подряснике, но в круглой шляпе с двумя нимфами под руку. Такой был греховодник этот почтенный отец Иоакинф! Когда я жил на даче за Лесным корпусом, он довольно часто и