Спектр проблем, волновавших Богословского, чрезвычайно широк. Наиболее полный материал дают дневниковые записи для изучения таких тем, как наука и научные интересы автора; его преподавательская деятельность, политические взгляды. Интерес представляют, кроме того, взгляды и суждения Богословского по вопросам воспитания детей, в том числе в средней школе, образования…
Присутствующие в дневнике философские рассуждения Богословского о вопросах бытия помогают понять его как личность. "Раскрывается" он на страницах дневника и как любящий заботливый отец; много теплых строк посвящены любимому сыну Михаилу – Мине, "Каплюшечке".
Богословский выступает и как художник-бытописатель: в дневнике имеются интересные описания, например, типов мелкого торгового люда, "словно вышедшего из 17 века", и даже пейзажные и жанровые наброски. Эстетические взгляды Богословского в некоторой степени выявляются по записям о его впечатлениях от посещений художественных выставок, театров и концертов».
Верным представляется и утверждение: «Консерватор по убеждениям, Богословский не мог принять не только Октябрьскую, но и Февральскую революцию. Записи его дневника наполнены критикой деятельности и Государственной думы, и Временного правительства, и большевиков. Но наибольшее раздражение Богословского вызывала даже не смена государственной формы правления, а полнейшая неспособность Временного правительства распоряжаться полученной властью, в результате чего Россия переставала существовать как государство» [4] .
В издаваемой книге впервые публикуются целиком все выявленные дневниковые записи историка. Допустимо, однако, предположить, что это – лишь дошедшая до нас часть массива дневниковых записей. Записи 1913 г. кажутся отрывком, обрывающимся незавершенной фразой. По принципу отбора материала для изложения и стилистике они схожи с записями 1915–1917 гг. И Богословский вел их тоже и в Москве и в Сергиеве Посаде, где преподавал в Московской духовной академии («Пишу вечером у Троицы»). Записи же 1915–1917 гг. выглядят как продолжение текста, не имеют никакого зачина с мотивировкой цели и значимости ведения дневника, хотя и завершаются суждением общего порядка, как бы суммирующим сформулированное на предыдущих листах дневника. Правда, в записи от 16 июля 1916 г. Богословский отметил: «Сегодня исполняется ровно год, как я стал вести эти записи, не пропуская ни одного дня». Но возможно, в этих словах указание на определенные блокноты или на то, что записи впервые оказались столь регулярными – в дневнике 1913 г. пропуск в три дня (между 9 и 13 сентября). Впрочем, это может быть и отражением – не невольным ли? – приемов научной работы автора именно в то время, когда он буквально поденно восстанавливал биографию Петра Великого.
Записи 1919 г. специфического характера, и могли быть сделаны и тогда, когда Богословский перестал следовать обычаю регулярной фиксации впечатлений прошедшего дня. В октябре 1919 г. ученый оказался в санатории, в необычном для себя положении: едва ли не впервые за многие годы лишен был привычной возможности и обязанности работать – писать свои сочинения или читать сочинения других историков и из дома взял книги, по тематике не относящиеся к ведущемуся им изо дня в день исследованию о Петре Первом. К тому же в санатории (точнее сказать, загородном стационаре) историк очутился в обществе незнакомых ранее лиц и в комнате, где обитало еще несколько человек. Обязанный подчиниться «порядку растительно-жвачной жизни», историк решил фиксировать такой образ существования.
Если в предположениях о массиве дневниковых записей имеется доля обнадеживающей истины, следует пытаться обнаружить в архивах недошедшие до нас дневниковые записи и найти объяснение тому, почему они оказались не включенными в документацию, предназначенную для передачи на хранение в Исторический музей. Возможно, что записи именно 1915–1917 гг. Богословский поспешил запрятать в архивохранилище Музея с обязательством не вскрывать пакеты с документами без его разрешения в связи с обострением наступления на «спецов» – профессоров истории еще дореволюционного времени. В ту пору, в 1928 г., М. Н. Покровский – глава партийного «исторического фронта» – не раз и писал и говорил о «научном кладбище бывших ординарных, экстраординарных и в особенности заслуженных профессоров», о «запахе тлена, идущем от остатков "школы Ключевского"» [5] . И И. В. Сталин уже инициировал активизацию борьбы с людьми «непролетарской» идеологии и теми, кого до 1917 г. относили к господствовавшим («эксплуататорским») классам, объявляли в массе своей «лишенцами», т. е. лишенными избирательных и других гражданских прав. А именно в записях 1916 и особенно 1917 гг. явственно обнаруживается антиреволюционный настрой автора и откровенно негативные характеристики большевиков и их лидеров [6] .
Пока неясно, вел ли Богословский дневник с намерением использовать его в дальнейшем в работе над мемуарами. Совершенно очевидно, однако, что он рассчитывал на ознакомление впоследствии с этими записями сына. 27 ноября 1915 г., сообщив о покупке ему подарка – «печаточки», замечает: «Радость необычайная, когда он ее получил», и затем такой текст: «Милый мой "Каплюшечка", если будешь читать эти строки, вспомни, какя любил тебя!». Наличие небольшой правки позволяет полагать, что автор считал важным отражение непосредственных ощущений и возникавших тогда соображений с возможной точностью, также как и уточнение примет описываемого момента, тем самым облегчая понимание текста и использование его в дальнейшем – и показательно, что правка вносилась преимущественно в «строки» рассуждений и оценочных характеристик.
Это обуславливает еще большее доверие к дневниковым записям историка тех, кто будет обращаться к ним при комментировании других документальных публикаций об этих периодах истории Москвы и России, и развития исторической науки.
Знакомясь с дневником историка, убеждаемся в том, что в основе запечатлеваемого в каждодневных записях – исторический контекст (если исходить из основного смысла латинского слова contextus – сплетение, соединение): ко многим явлениям настоящего Богословский подходит со сложившимися уже представлениями о ходе, особенностях и конкретных чертах исторического процесса, а представления о прошлом углубляются наблюдениями о взаимосвязи с современностью. Это заметно и в отборе отмечаемых и характеризуемых явлений прошедшего дня, и в широком социолого-философском подходе к другим явлениям. Наблюдаемое Богословским обретает под его пером исторические приметы, начинает восприниматься как источник познавания описываемого им времени, его своеобразия, типологии.
Для восприятия и оценки Богословским происходящего в современной России характерны (особенно, если явление большой значимости) исторические аналогии, ассоциации, сопоставления, сравнения. Причем не только из русской истории (из периодов которой историк чаще всего вспоминает о «Смутном времени» начала XVII в.), но и из всемирной истории (античности и раннего средневековья, реформации в Германии, Английской революции XVII в., Французской революции конца XVIII в., политических переворотов в Западной Европе конца XVII – первой половины XIX вв.). Подобные реминисценции объясняются и тем, что Богословский полагал, что «в истории основное бывает сходно с различиями в частностях» (запись 29 октября 1917 г.).
4 января 1917 г. у прозорливого историка уже возникли ассоциации с событиями, предшествовавшими свержению короля Карла I: «Происходит нечто подобное тому, что Англия переживала во второй четверти XVII в., когда все общество было охвачено религиозной манией. С тою разницей, что у нас мания политическая. Там говорили тексты из Библии и пели гнусавыми голосами псалмы. У нас вместо текстов и псалмов – политические резолюции об ответственном министерстве и политические клеветы, высказываемые гнусными голосами, и надежды на переворот, с близорукими взорами в будущее…» (подчеркнутые слова написаны над строкой – показатель редактирования текста – вероятно, сразу или вскоре после написания, чтобы уточнить формулировку, характеризующую позицию автора, и совершенствовать литературную стилистику записи). И вслед за этим выразительное суждение: «Не понимают, что революции в цивилизованных странах проходят по-цивилизованному, как в 1688 г. (в Англии. – С. Ш.) и 1830 (во Франциию – С. Ш.). А ведь у нас политическая революция, как в 1905, повлечет за собой экспроприации, разбои и грабежи, потому что мы еще не цивилизованная страна, а казацкий круг Разина и Пугачева. У нас и революция возможна только в формах Разиновщины и Пугачевщины».
4 марта, под первым впечатлением об отречении царя, взволнованная запись о будущем России, исходя именно из историко-географического контекста: «…неотвязчивая тяжелая дума о будущем России все время владела мною и давила меня. Чувствовалось, что что-то давнее, историческое, крупное, умерло безвозвратно. Тревожные мысли приходят и о внешней опасности, грозящей в то время, как мы будем перестраиваться… как бы нам не оказаться не великой, а второстепенной державой, слабой республикой между двумя военными империями германской и японской. К чему приводили перестройки государства по теориям, мы видим по примеру Франции в течение XIX века. Не дай нам боже только последовать примеру польской республики!».
А 5 марта, исходя из общих представлений, основанных на осмыслении опыта всемирной истории, Богословский провидчески предположил: «Мне думается, что течение пройдет теперь по гегелевской схеме, т. е. после тезиса (старая монархия) наступит антитезис (республика) и только уже потом, когда антитезис себя исчерпает до дна, наступит синтез. Посмотрим». Богословский действительно смог «посмотреть», дожив до зловещего в советской истории года «великого перелома».
Историк почти сразу же после Февральской революции уразумел ее особую историческую значимость и предсказал грандиозность последствий. 8 марта 1917 г. он записал: «Переворот наш – не политический только, не революция июльская или февральская. (Имеются в виду революции во Франции, точнее даже в Париже, в июле 1830 г., когда свергли Бурбонов – короля Карла X, и февраля 1848 г., когда свергли короля Луи-Филиппа. – С. Ш.) Он захватит и потрясет все области жизни и социальный строй, и экономику, и науку, и искусство, и я предвижу даже религиозную реформацию». И далее с тревогой и самоубеждающей надеждой о едва ли не самом заветном для историка: «В частности наша русская история испытает толчок особенно сильно: новые современные вопросы пробудят новые интересы и при изучении прошлого, изменятся то