Потом он несколько часов маялся на диване в моем кабинете и на лавочке на Яузском бульваре. И мы пришли к нам на Чкалова. Андрей — впервые. Он пишет об этом и в «Воспоминаниях», и в тексте Дневника, и там же в стихотворении «Альбинони». Мама в этот день плохо себя чувствовала. Лежала у себя в комнате. Я провела Андрея к ней и ушла на кухню. Потом Андрей пришел ко мне и сказал, что у него странное ощущение, как будто он здесь уже был, ощущение дома, потому что у мамы над кроватью висит портрет Бетховена — такой же, как был в комнате его бабушки. А мама позвала меня, сказала: «Дай коробку с нитками и сними с него кофту, я ее заштопаю, пока вы обедаете».
Спустя несколько дней вернулись из Ленинграда дети. Таня приняла Андрея сразу не только без внутреннего сопротивления, но и как-то очень тепло. Алеша был первое время напряженный и непривычно сдержанный, я бы сказала, чрезмерно корректный и отстраненный. А у Андрея все складывалось очень тяжко. Я не принимала участия в его объяснениях с детьми. В один из вечеров Андрей позвонил и попросил, чтобы я приехала. Было долгое и как хождение по кругу объяснение с Любой. Содержания разговора изложить не могу (не могла и тогда), но утвердилась в мнении, что мне принимать участие в таких разговорах не надо. Как ни трудно ему, но это он должен решать сам. И все происходившее в доме Андрея тщательно отслеживалось КГБ и отражалось в соответствующих документах.
«2 октября 1971 г. Тов. Суслову от Пред. КГБ Андропова. Направляется справка о поведении академика Сахарова А.Д. В личной жизни Сахарова в последнее время произошли изменения. Он вступил в интимную связь с преподавательницей 2-го Медицинского училища Боннэр Л.Г., 1922 года рождения, членом КПСС, родители которой в прошлом были репрессированы, а впоследствии реабилитированы. Боннэр поддерживает негативные проявления и деятельность Сахарова в качестве члена „Комитета“, размножает изготовленные его единомышленниками материалы. Намерение Сахарова вступить в брак с Боннэр встретило резко отрицательное отношение со стороны его дочерей, в результате чего в семье возникла напряженная обстановка».
А у нас в первые недели сложился какой-то странный уклад. Андрей приезжал на Чкалова поздним вечером. Когда мы на кухне оставались одни, сбивчиво, повторяясь, рассказывал о трудных объяснениях с Таней и Любой. Был потрясен вопросом Димы: «А чей теперь будет кошелек?» — и его репликой, что он по мне пройдется коготками. А потом оставался на ночь. Я расширила тахту в кухне книгами. Сверху положила матрас. Это было наше ложе. Андрей где-то неверно написал, что на кухне спали Таня и Ефрем. Наш сосед академик Займовский, с семьей которого мы дружили в двух поколениях (я с ним и с его женой, моя Таня с их дочерью — тоже Таней), поглядев на наше кухонное ложе, назвал Андрея «кухонный академик». Теперь в бывшей квартире Займовских расположен Архив Сахарова.
В 6 утра я в халате провожала Андрея. Над Яузой стоял легкий туман. Вдали в первых лучах солнца розовел Андроньевский монастырь. Прощались на мосту, где он обычно ловил такси, и (странно) эти ежедневные расставания на рассвете не создавали ощущения временности.
Но однажды он пришел и сказал, что утром не уйдет, что Люба его вроде как прогнала, сказала, что сама будет Диме мамой и папой. Я же считала, что Дима должен жить с нами и что, как только будет готова моя кооперативная квартира (она строилась уже два года, ее обещали к ноябрьским праздникам, и уже прошла жеребьевка), Андрей должен на это решиться. Забегая вперед, скажу — не решился, боялся обидеть Любу.
А пока у меня возникла проблема создать быт, более устойчивый, чем кухонное ложе. Таня и Ефрем в ожидании моего кооператива переехали в Петрово-Дальнее к маме Ефрема, мы с Андреем в комнату, где раньше жили я с Алешей, Алеша к маме. Андрею перешел в наследство от Тани ее письменный стол. Понадобилась еще одна настольная лампа. И мы поехали делать первую в нашей совместной жизни покупку.
В магазине «Тысяча мелочей» были четыре типа ламп, разнящихся и по качеству и по цене. Разброс был от 6 рублей до 22. Я хотела купить за 18. Андрей настаивал на шестирублевой. Я говорила, что она, во-первых, уродка, а во-вторых, неудобная. Андрей на это ответил, что зато дешевая. Я довольно сдержанно предложила выйти на улицу и там поговорить на тему о том, что я могу себе позволить купить на свои трудовые, и о том, что мне будет не по карману. Вышли. Там был тротуар и рядом вскопанный газон, огороженный на уровне колен тонкой проволокой. И я зло сказала, что если еще когда-нибудь он сунется с такими аргументами при любой покупке, то вот Бог и вот порог. А я сама себе хозяйка. И пусть с самого начала катится куда подальше, чем когда-нибудь потом выяснять отношения из-за подобных мелочей. Говорила с такой, мягко говоря, экспрессией, что он отшатнулся и, зацепив ногой за проволоку, упал. Это падение спасло нашу будущую семейную жизнь. Невозможно продолжать ссору, когда человек упал и сильно расшиб ногу. Больше настоящих семейных ссор у нас не было. А что мы до хрипоты спорили над каким-нибудь документом, или я на него ополчалась из-за излишней доверчивости и внешней врожденной мягкости, часто создававших у окружающих неверное впечатление о его взглядах, так это ссорами мы оба не считали, да и по существу это не были ссоры.
Все эти события, внутренне очень насыщенные, произошли за какие-то полторы—две недели. В доме привыкли, что все надо греть, что он любит делать это сам. Танин первоначальный испуг, когда Андрей, подцепив вилкой кусок селедки, опустил его погреть в стакан чая, и она в ужасе закричала: «Андрей Дмитриевич, что вы делаете?», вспоминался со смехом. Андрей привез со Щукинского чемодан, в котором была рукопись учебника, пара рубашек и несколько книг по физике. На этом его переезд завершился. За вечерним чаем в связи с таким событием Таня сказала: «Андрей Дмитриевич, теперь нам надо знать, кто ваши друзья». Ее поддержал Ефрем, добавив, что комитетчиков мы знаем, а кто другие? И Андрей замялся, а потом очень неуверенно сказал: Зельдович.
А я решила, что его пора уже представить моим ленинградским друзьям. В Ленинграде на Пушкинской улице жили одной семьей Наталья Викторовна Гессе, Зоя Моисеевна Задунайская и Регина Моисеевна Этингер. С Региной я была дружна с 8-го класса школы. С Натальей подружилась, когда в 1953—1954 годах работала по совместительству редактором в Ленинградском отделении «Медгиза». В том же Доме книги, где был «Медгиз», располагался «Сельхозгиз». Там работала Инка (Регина), и я свела их с Наташей — получилось, на всю оставшуюся Инке жизнь. С Зоечкой «взрослое» знакомство возникло через Наташу в 59-м году, но я знала ее (и, соответственно, она меня), когда я занималась в Доме Литературного Воспитания Школьников, а Зоя Моисеевна была одной из «маршаковен», приглядывавших за нами.
И мы полетели в Ленинград. Обычно я туда моталась на поезде, используя свою 50% скидку инвалида войны (хотя моя скидка инвалида ВОВ на билет была и на самолет). Ночь в поезде казалась меньшей тратой времени, и билет был все же дешевле.
Впервые летели вместе. И в самолете договорились, что никогда не будем летать или ездить поодиночке. И вообще будем жить по принципу — с любимыми не расставайтесь. Однако пошлая поговорка «Человек предполагает, а жизнь располагает» оказалась сильнее нас. Мы оба не могли тогда представить, сколько разлук нас ждет впереди — кратких и долгих, вынужденных и трагических.
Андрей, еще когда мы были на «вы», много и упорно говорил мне о своей неконтактности, и я опасалась, что у моих пушкинских друзей он поначалу может чувствовать себя скованным. Но все оказалось легко и просто. С Наташей Андрей уже был знаком по суду в Калуге, и ее внешнюю резкость сразу принял как высшее проявление дружбы. С Региной, о которой он знал, что моя дружба с ней началась 1 сентября 1937 года и никогда не прерывалась, сразу возникло полное взаимопонимание. А Зоечку, от которой исходила доброта так же отчетливо, как тепло от солнца, полюбил, что называется, с первого взгляда.
Ленинград конца сентября всегда золотой и прозрачный. На самом деле еще неизвестно, что ему больше к лицу — белые ночи или ранняя осень. Я была поражена, когда узнала, что Андрей был в этом городе только один раз и только один день. И я показывала ему и рассказывала город до изнеможения. И если все долгие беседы нашего «пролога» был в основном его рассказ о нем (позже Андрей говорил, что он раскрыл мне все карты), то Ленинград стал наглядным пособием к моему рассказу обо мне. Потом я повезла его в Павловск.
А после Павловского парка был Пушкин (Пушкин, Детское Село, Царское Село) — город, где кроме всех великих, кто там жил, еще росли и мои дети под опекой бабушки и дедушки с отцовской стороны. Но мы не пошли ни во дворец, ни в лицей. Мы пошли в Гостиный двор (не все знают, что в Пушкине, как и в Санкт-Петербурге, есть настоящий Гостиный двор) покупать все, начиная с исподнего, Андрею Дмитриевичу Сахарову. Потому что с момента, как он ушел из своего дома, он носил майки, трусы, носки и рубашки, которые не забрал Иван. Две из Ивановых рубашек (еще иракских)[10] так полюбил, что доносил до полной ветхости.
В сентябре умер Хрущев. Я как-то не помню газетных сообщений о времени и месте похорон, но западные радиостанции сообщали об этом. И Андрей решил поехать на кладбище. Мне теперь кажется, что это был наш первый совместный выход на люди. У Новодевичьего стояла большая очередь, и, кажется, простых смертных внутрь не допускали. Но Андрей показал свое удостоверение (не помню, Героя или академика), и мы попали внутрь. Прошли к могиле.
Вокруг нее стояло человек сто. Моросил дождь. Из выступавших я запомнила только сына Хрущева Сергея и какую-то женщину поколения моей мамы. Она очень эмоционально говорила о том, какую большую благодарность к Никите Сергеевичу испытывают люди ее судьбы, прошедшие тюрьму и лагеря, те, кому он вернул свободу, человеческое достоинство и саму жизнь. Там были слова «возродил из небытия».