И все-таки тщеславие взяло верх. И, повстречав одноклассника, я небрежно заметил:
— А меня сейчас Ларин на хер послал.
— Да ну?! — не поверил тот. — Поклянись!
— Чтоб мне сдохнуть! — поклялся я.
Весь следующий день я был героем школы. Только и было разговоров: «Ты слышал, вчера Ларин Илюху на хер послал!»
И даже не знавшие меня шестиклассники уважительно показывали на меня пальцем и говорили:
— Вот идет тот самый мужик, которого Ларин на хер послал.
Я был польщен повышенным вниманием к моей персоне.
Не скрою: это приятно волновало.
…Итак, футбол. Я мог гонять мяч часами, сутками и даже неделями. Мне было совершенно все равно, где и с кем — мне был важен сам процесс играния.
Отец мой любил футбол никак не меньше меня. В футболе ему не нравилось одно — видеть, как я себя в нем сжигаю.
Во всяком случае, так ему казалось.
— Что ты носишься, как какой-то балагула? Тебе что, больше нечего делать? — не понимал он. — Так если нечего делать— пойди и стукнись головой об стенку. Толку будет больше. Я тебя уверяю.
Я не обращал на эти прозрачные намеки никакого внимания. А зря.
…Играли мы как-то «контора на контору». Так это у нас называлось. Мяч у меня в ногах. Я ощущаю его каждым нер вом своего полуистлевшего полуботинка. Я рвусь к воротам Моньки Штивельмана. У Моньки от жуткого предчувствия близкого гола глаза расширяются до размеров теннисного шарика. Я уверенно обхожу все подставленные ножки. Я дриблингую. Никакая сила не может меня остановить. Я нащупываю головой удар. И вдруг… бац… хрясь… треск ткани… Это внезапно появившийся отец разрывает на мне трусы, как разрывает финишную ленточку победитель стайерского забега. То есть буквально на мелкие кусочки. Отец обнажает мое еще не успевшее окрепнуть мужское естество. Обнажает уверенно, как бы говоря окружающим: «Товарищи! Вот я, а вот мой сын. Мне скрывать нечего. Не правда ли — мы очень похожи?»
Конец цитаты.
Если бы на пустыре кроме нас никого не было, я бы пережил этот конфуз легко и просто. Но позвольте, господа! На трибуне, состоявшей из нескольких дырявых бочек и ржавых труб, сидели дамы. И не просто дамы. На трибуне сидела Таня Еремина. Та самая Таня, тайная любовь моя, которой я давно хотел открыться. Но после того, что она только что увидела, открывать ей было решительно нечего. Все было раскрыто моим разгневанным папочкой.
Где ты, когда-то любимая мной Таня Еремина? Где ты, свидетельница моего позора? Слышишь ли ты меня? Если слышишь — молчи. Все равно ничего не изменить. Поздно, мой друг. Слишком поздно.
…Я схватил пучок травы, прикрыл им срамное место и рванул в неизвестность. И только одна мысль сверлила меня: штаны, где найти штаны?
Глава третья,в которой я пытаюсь изобразить из себя Казанову, но ничего не получается
Поговорим о странностях любви. Влюблялся я часто и внезапно, и так же часто и внезапно это упоительное чувство покидало меня.
В первый раз это случилось со мной в пятилетием возрасте. Моей избранницей стала Анечка. Анечка жила в соседнем дворе. Длинные ее волосы спускались до талии, а на прелестной головке сверкал пушистый белый бант. Когда Анечка, сидя в песочнице, случайно дотрагивалась до меня острым локотком, сердце мое сладко ныло. Но однажды Анечка заболела стригущим лишаем и была острижена наголо. Когда Анечка предстала передо мной в виде маленького лысого монстра, любовь моя тут же испарилась.
Лет до пятнадцати я влюблялся несметное количество раз, но отношения с еще неоперившимися школьницами носили чисто платонический характер. Я ни с кем не целовался, в то время как мои школьные товарищи уже занимались этим вовсю. Во всяком случае, говорили, что занимаются. Их эротические рассказы приятно возбуждали. Товарищей было много, рассказов — еще больше, и вскоре мой теоретический запас в этой области стал весьма обширен.
Хотелось применить полученные знания на практике. Так сказать, опробовать эту тонкую технологию на живом материале. Но случая не представлялось.
Конечно, провожая очередную влюбленность домой, я предпринимал попытки припасть к ее живительным устам. Но мои пассии были целомудренны, как ангелы. Все до единой.
В лучшем случае все заканчивалось держанием ее ладони в моей, пока наконец от долгого держания девичья ладошка не покрывалась испариной. Это служило мне сигналом, что ладошку пора отпускать.
— Так чего? — спрашивал я развязно после мучительной паузы. — Я пошел?
— Иди-иди! — облегченно вздыхала милостиво отпущенная мною влюбленность.
Первый поцелуй случился внезапно и едва не обесточил меня. Произошло это на вечеринке. Вечеринка носила постный и стерильный характер, пока какой-то прыщавый юноша не прокартавил:
— А не пога ли нам в бутылочку поиггать?
Предложение было принято с интересом.
Когда очередь дошла до меня, бутылочный перст указал на скромно сидящую в углу хозяйку дома.
Нельзя сказать, что она блистала красотой. Согласитесь — трудно назвать красавицей особу, весящую сто двадцать килограммов, а то и сто тридцать. Но к тому времени меня не волновало, с кем состоится мой премьерный поцелуй. Мне было важно только одно — чтобы он состоялся.
Когда раскрученная мной бутылка показала на хозяйку, та стала подавать признаки беспокойства. Она начала покачиваться, нервно выламывать пальцы, поправлять волосы, пока не сказала:
— Я здесь целоваться не буду. При всех. Пошли в спальню, — и, схватив за руку, стала уволакивать меня в другую комнату.
Она делала это столь решительно, что мне стало не по себе. Я даже впал в короткий шок, а выпав из него, подумал, что, пожалуй, дело может закончиться не только поцелуем.
Терять же мою так долго и тщательно сберегаемую невинность с этим самодвижущимся комодом не входило в мои планы. Я сделал попытку сопротивляться. Бесполезно. Какое уж там сопротивление с моими жалкими шестьюдесятью килограммами против ее весомых ста двадцати. Софочка (а все ее называли уменьшительно-ласково — Софочка), ворвавшись в спальню, ловким бойцовским приемом швырнула меня на кровать. Рук ее не было видно — они работали в режиме вентилятора. Вентиляторные руки одновременно расстилали постель, сбрасывали с Софочки платье, пытались раздеть меня и еще совершали множество других движений.
Все мои теоретические выкладки, все те знания, которые вбивали в меня участливые соученики, пошли прахом. Я был лишен Софочкой всякой инициативы. Единственное, что я успел, так это укусить ее за ухо, но сделал это не из сексуальных побуждений, а исключительно в целях самообороны. Нечеловеческим усилием я извлек из-под Софиных окороков свое обмякшее, расплющенное тело и, застегиваясь на ходу, выскочил из спальни мимо обалдевших гостей на улицу. Ноги подкашивались, руки дрожали, к горлу подкатывала тошнота.
Слишком неравной была схватка.
Через некоторое время, оправившись от Софочки, я познакомился с Валей Гусер. Фамилия полностью соответствовала ее внешности. После Софочки Валя казалась мне совершенно беззащитной. Она была романтически настроенной девушкой и обожала туристские походы и все, что с ними связано: костры, песни под гитару, немытые котелки и прочие походные прелести. В первую туристскую ночь, сидя на муравьином гнезде, я поцеловал Валю.
— Остальное — в спальном мешке! — строго предупредила Валя.
— Почему в мешке?
— Потому что! — отрезала она.
В ту же ночь под волчий вой и завистливое уханье сов я, путаясь в лямках спального мешка и Валькиного нижнего белья, стал мужчиной.
Ранним утром, выцарапавшись из мешка и сладко потягиваясь, Валя сказала:
— Я так счастлива! Я себя чувствую, как сказочная птица Пенис, восставшая из пепла.
Пришлось констатировать, что Валя была хоть и романтической, но малообразованной девушкой.
Должен признаться, что на моем пути часто встречались необразованные девушки. Одна, пригласив меня на белый танец, прижалась щекой к щеке и спросила блудливо:
— Броетесь?
— А как же, — в тон ответил я. — Какой же молодой человек не броется? Как утром проснусь — бритву в руки и броюсь, броюсь, броюсь… Пока все не сброю.
Но попадались и эрудитки. После того, как с одной из них у меня произошло то, что иногда происходит между лицами противоположных полов, она раскинулась в неге на постели и спросила:
— Милый, а кто твой любимый литературный герой?
— А твой? — спросил я, находясь в состоянии морального нокаута.
— Павка Корчагин, — ответила она, и в глазах ее засветился задорный комсомольский огонек. — Особенно когда он узкоколейку строил.
Мне стало мучительно больно… Я поднялся и молча оделся. Светлый образ Корчагина стоял перед глазами и как бы говорил мне:
— Как же вам не стыдно, товарищ?! Мы там узкоколейку строим, а вы тут… Эх, товарищ-товарищ…
Но хватит об этом. Не пристало мне, глубоко женатому человеку, вспоминать о грехах юности. Негоже это. Несолидно. Да и было ли?
Глава четвертая,в которой я начинаю приобщаться к искусству, а искусство сильно сопротивляется
В шестнадцать лет я, по велению своего раздираемого противоречиями сердца, поступил в Кишиневский народный театр. Условия приема в сей храм художественной самодеятельности были просты. Хочешь поступать — будешь принят. Не хочешь поступать — не будешь принят.
Создателем этого уникального театрального организма был Александр Авдеевич Мутафов. Лет ему было около семидесяти, но он об этом даже не догадывался. Или не хотел догадываться. Где-то под Тюменью сохла по нему молодая жена его Тома, но он сам толком не помнил — жена она ему, теща, дочка или вовсе малознакомая женщина. Лицо его смахивало на сильно высохший помидор, из центра которого неизменно вытарчивала выкуренная до последнего миллиметра сигарета «Ляна». В народе эти сигареты называли «атомными», и действительно, когда Мутафов закуривал, невольно хотелось дать команду: «Газы!».