реванов, мой неповторимый город. В нем по-особому шумели осенние листья платанов, в нем по-особому кричали воробьи. Вот главная площадь - четыре здания из розового туфа: гостиница "Интуриста" "Армения", где живут приезжающие повидать родину зарубежные армяне; Совет народного хозяйства, ведающий армянским мрамором, базальтом, туфом, медью, алюминием, коньяком, электричеством; Совет Министров совершенный по архитектуре - и почтамт, где потом тревожно сжималось мое сердце при получении писем до востребования. Вот бульвар, где бешено, по-армянски; кричат воробьи среди коричневых листьев платанов; вот дивный армянский рынок - груды желтых, красных, оранжевых, белых и сине-черных плодов и овощей, бархат персиков, балтийский янтарь винограда, каменная красно-оранжевая, прыщущая соком хурма, гранаты, каштаны, могучая полуметровая редиска, гирлянды чурчхелы, холмы капусты и дюны грецких орехов, огненный перец, душистая и пряная зелень. Я уже знал, что академик Таманян создал архитектурный стиль нового Еревана, повторяющий стиль древних строений и церквей. Я знаю, что традиционный древний орнамент, возрожденный на современных зданиях, изображает кисть винограда, голову орла... Потом уже ереванцы показали мне лучшие создания архитекторов Армении, показали улицу особняков - каждый из них маленький архитектурный шедевр. Но мне не показывали - это неинтересно старые строения Еревана и ереванские внутренние дворы, прячущиеся за фасадами храмоподобных новых домов, за фасадами приземистых зданий девятнадцатого века, шагнувших в Ереван вместе с русской пехотой. Их я увидел в свой первый ереванский день. Внутренний двор! Вот душа, нутро Еревана... Плоские крыши, лестницы, лестнички, коридорчики, балкончики, террасы и терраски, чинары, инжир, вьющийся виноград, столики, скамеечки, переходы, галерейки - все это слажено, слито, входит одно в другое, выходит одно из другого... Десятки, сотни веревок, подобно артериям и нервным волокнам, связывают балкончики и галерейки. На веревках сохнет огромное, многоцветное белье ереванцев - вот они, простыни, на которых спят чернобровые мужья и бабы, вот они, просторные, как паруса, лифчики матерей-героинь, рубашонки ереванских девчонок, кальсоны армянских старцев, штаны младенцев, пеленочки, парадные кружевные покрывала. Внутренний двор! Живой организм города со снятыми кожными покровами - тут видна людская жизнь: и нежность сердца, и нервные вспышки, и кровное родство, и мощь землячества. Старики перебирают четки, неторопливо пересмеиваются, дети озоруют, дымят мангалы - в медных тазах варится айвовое и персиковое варенье, пар стоит над корытами, зеленоглазые кошки глядят на хозяек, ощипывающих кур. Рядом Турция. Рядом Персия. Внутренний двор! В нем связь времен - нынешнего, когда четыре мотора самолета "ИЛ-18" доставляют из Москвы в Ереван за три с половиной часа, и времени караван-сараев, верблюжьих троп... И вот я стою, воздвигаю свой Ереван - я перемалываю, дроблю, впитываю, втягиваю розовый туф, базальт, асфальт и булыжник, стекло витрин, памятники Абовяну, Шаумяну, Чаренцу, лица, говор, бешеную прыть легковых машин, ведомых бешеными водителями... Я вижу сегодняшний Ереван с его заводами, его обширными кварталами новых многоэтажных домов для рабочих, с его пышным оперным театром, с драгоценным хранилищем книг - Матенадараном, с великолепными розовыми школами, с научными институтами, с гармонично и грациозно построенным зданием Академии наук. Эта Академия прославлена светлыми армянскими учеными головами. Я вижу Арарат - он высится в голубом небе, мягко. нежно очерченный, он словно растет из неба, а не из земли, сгустился из облаков и небесной синевы. На эту снежную, голубовато-белую, сияющую под солнцем гору смотрели глаза тех, кто писал библию. Ереванские стиляги любят костюмы черного цвета... Снабжение тут хорошее: в магазинах много масла, колбасы, мяса. Ох и хороши армянские девицы и молоденькие дамочки! Удивительное дело: стоит старухе, деду поднять руку - и водители останавливают автобусы; люди здесь добры и сердобольны. По тротуарам идут прелестные ереванки, стучат высокими тонкими каблучками, а рядом франты в шляпах ведут овечек, купленных к празднику, овечки идут по тротуару, стучат копытцами, и дамы стучат модными каблучками, а кругом архитектура, неоновый свет, овечки чуют свою смерть, некоторые упираются ножками, и франты, боясь запачкать костюмы, подталкивают их, овечки, полные предсмертной тоски, ложатся на тротуар, и франты в шляпах, боясь запачкаться, поднимают их; овечки в предсмертной тоске сыплют черные горошины... Женщины с добрыми лицами несут за лапы кур, индеек, маленькие головки птиц свисают вниз, затекли, наверное, очень болят, и птицы выгибают шеи, чтобы хоть немного уменьшить свои страдания перед смертью. Их круглые зрачки смотрят без укора на Ереван, в их маленьких закружившихся, затуманившихся головках тоже возникает, строится город из розового туфа... Я, владыка, созидатель, хожу по Еревану, я строю его в душе своей, тот Ереван, которому армяне насчитывают две тысячи семьсот лет, тот, в который вторгались монголы и персы, тот, в который приезжали греческие купцы и входила армия Паскевича, тот, который еще три часа назад не существовал. И вот созидатель, всемогущий владыка ощущает тревогу, начинает беспокойно оглядываться по сторонам... Кого опросить? Ведь среди людей, окружающих меня, многие не понимают по-русски, я стесняюсь обращаться к ним, язык владыки скован. Вот вхожу во двор. Но куда там, ведь это не наш пустынный русский двор, это восточный внутренний двор; десятки глаз обращаются ко мне. Я поспешно выхожу на улицу. Но вскоре я снова вхожу во двор. Тревога моя растет, я уже не думаю о том, что на Востоке двор есть душа, сердце жизни. Но действительно, так оно и есть, и я снова выхожу на улицу. Я растерянно улыбаюсь и оглядываюсь. Но всюду жизнь! Мне не до поэзии. И вот рождается решение - я вскакиваю в полупустой трамвай, приобретаю за три копейки билет. Я уселся на скамью, и мне на время становится легче на душе. Я уже не владыка, не созидатель, я раб низменного желания. Оно сковало мой гордый мозг. И вот проскрежетали колеса, трамвай делает резкий поворот. Улица иссякла, кругом пустыри, глинистые осыпи. Кондукторша испытующе поглядывает на меня. Вот она прошла по вагону к вожатому, быстро заговорила с ним по-армянски. Видимо, она делится с ним своими подозрениями: что нужно странному человеку в очках на конечной остановке трамвая, среди глинистых осыпей и пустырей? Сейчас ко мне подойдет вожатый, откуда-то из-под земли покажется милиционер. Что я им скажу? Приезжий, москвич, знакомлюсь с Ереваном? А к чему для знакомства с Ереваном понадобились пустыри и свалки? И правда, странно - вещи человек сдал на хранение, полдня прошлялся по улицам, он не пошел в учреждение отметить командировку, он не сделал попытки устроиться в гостинице, в Доме колхозника, в комнате матери и ребенка. Он появился на окраине города, где находятся свалки и ямы. Да, это действительно странно. Нет, нет, это уже не странно, тут уже все ясно. Тогда, припертый к стенке, я наконец открою причину, которая привела меня на окраину столицы Армении. Но никто не поверит моей исповеди - я столько лгал, притворялся, что правда покажется смехотворной: матерый диверсант заврался, старый волк запутался окончательно. Трамвай дошел до конечной остановки, я скрылся среди осыпей и ям, никто не задержал меня.
4
Я прожил в Армении два месяца; почти половину всего срока я провел в Ереване. Но жизнь в Ереване не дала мне новых литературных знакомств. Я приехал в Ереван, зная писателя Мартиросяна и переводчицу Гортензию, приготовившую подстрочник мартиросяновской книги о медеплавильном заводе, и уехал из Еревана, будучи знаком с Мартиросяном, его семьей и переводчицей Гортензией. Раза два или три Мартиросян меня знакомил на улице со своими друзьями-писателями, но эти знакомства ограничились полуминутными кивками. Правда, один из литераторов осведомился, не собираюсь ли я переиздать "Записки Д'Аршиака". А я-то полагал, что, подобно Платону, стану дарить своей беседой не только ереванских художников пера и кисти, но и ученых: астрономов, физиков, биологов. Дальше бесед со старушкой-дежурной по коридору в гостинице - дело не пошло. Она симпатизировала мне: с утра до вечера командировочный работал, не шатался пьяным по гостиничным коридорам, не пел хриплым голосом в два часа ночи песен, аккомпанируя себе на баяне, не водил к себе в номер девок. Наивная старуха из гостиницы полагала, что все это связано с моими высокими моральными качествами, и, видимо, не учитывала моей бедности, болезней и возраста. Утешился я несколько тем, что спросил как-то у Мартиросяна о пребывании в Армении Мандельштама. Мне были известны милые и трогательные подробности о жизни Мандельштама в Армении, я читал армянский цикл стихов Мандельштама. Я вспоминал его выражение о "басенном армянском христианстве". Однако Мартиросян не помнил Мандельштама. Мартиросян, по моей просьбе, специально обзванивал некоторых поэтов старшего поколения - они не знали, что Мандельштам был в Армении. Мартиросян мне сказал, что смутно вспоминает худого носатого человека, видимо весьма бедного, дважды Мартиросян его угощал ужином и вином; выпивши, носатый читал какие-то стихи, - по всем видимостям, это был Мандельштам. Ну что ж, ясно, думал я. Стихи Мандельштама прекрасны, это сама поэзия, это сама музыка слов. Быть даже может, она слишком сама поэзия, слишком сама музыка слов. Мне иногда кажется, что в поэзии двадцатого веке, как бы блистательна ни была она, меньше стало жаркого сердечного могущества и всепоглощающей человечности, которыми отмечены поэтические гении прошлого века. Словно поэзия из булочной перебралась в ювелирный магазин и на смену великим пекарям пришли великие ювелиры. Может быть, поэтому так сложны стихи некоторых замечательных поэтов современности, этой сложностью они обороняются от парижского платинового метра, меры всех душ и вещей. Но в стихах Мандельштама звучит чарующая музыка, а некоторые его стихотворения -