Выяснилось, что она недавно лишилась мужа, того зарезали в драке, и она, оставшись на руках с маленькой дочерью, поехала к своей подружке. То, что осталась одна, да ещё с ребёнком, Якова Ивановича не смутило. В жизни у каждого человека всякое случается. Устинья, отвечая на его расспросы, то и дело смахивала ладонью слёзы, и он, пожалев, предложил Устинье переночевать у него, и она, помедлив, вздохнув согласилась.
– Я токо пеленки посушу, перепеленаю её и уйду. Но не ушла, а осталась с ним навсегда. Её не смутил эпизод в его биографии, о котором он поделился с нею в первый же вечер. Ещё по молодости, когда Ямщиков служил на флоте, по его недосмотру, причиной которого, как выяснило командование, стал стакан водки, морской баркас получил пробоину и чуть не ушёл на дно. Якова чуть было не отдали под суд, но всё обошлось, его списали на берег, он перебрался в сухопутный Куйтун и, как он сам сказал, «взялся за ум», устроился на железную дорогу путевым обходчиком, профессия, требующая не только бдительности, но и выносливости, поскольку приходилось осматривать железнодорожное полотно в любую погоду в одну и другую сторону по нескольку километров. На его счастье, Устинья оказалась тем человеком, которая сумела отыскать тропинку к растрепанной и привередливой душе Якова Ивановича, и многие удивлялись, как же два таких разных человека сумели ужиться, поскольку характер у путевого обходчика был далеко не сахар. Иногда, встав не с той ноги, он наводил в семье такой шорох, что домашний ковчег, как и тот злополучный баркас, мог лечь на дно. Но всё налаживалось и успокаивалось, и в этом, конечно же, основная заслуга была за женской половиной семьи. Яков Иванович прилюдно не один раз говорил, что это сам Господь послал ему Устинью. Ямщиков проявил не привычную ему смекалку, из списанных шпал сложил дом, в который, как шутили на станции, как на морской паром, можно было загнать даже поезд. И уже в нём, не откладывая дело в долгий ящик, под стук проезжающих мимо поездов они с Устиньей начали заполнять дом белобрысыми детками.
Для меня вся ямщиковская ребятня были на одно лицо: мал мала меньше, точно выточенные из берёзовых чурок на одном станке живые и шумливые матрёшки.
Они мгновенно прочухали, что к деду Михаилу прикатил внук, и, когда я носил из колодца воду, сидели на заборе и пялились на меня, некоторые даже пытались задирать, но я держал марку и не обращал на них внимания.
В Куйтун я приезжал и раньше, отправляясь в свою деревню Бузулук за продуктами для нашей большой семьи, мама останавливалась переночевать у деда, а на другой день на попутной машине, а когда и пешком отправлялась через Сулкет, Бурук в далёкую деревню Бузулук, где жила её родная сестра Наталья. Когда мне ещё не было семи лет, этот путь пешком, больше сорока километров по тайге, пришлось проделать и мне, а он врезался в память сильнее, чем ночёвки у деда.
На этот раз, когда наступало лето, встал вопрос: куда меня отправить? Несмотря на многочисленность наших родственников, выбор был небольшим, ну конечно же, в Куйтун, к бабе Моте!
Бабушка была поповной, дочкой священника Данилы Андреевича Ножнина, родом из села Харчев Куйтунского района. В первое время он служил в Свято-Никольском храме в Кимильтее, затем его отправили в Санкт-Петербургскую духовную семинарию. В своих разговорах бабушка утверждала, что отец лично был знаком с Иоанном Кронштадтским и несколько раз ездил в Палестину, к Гробу Господню. А после был пострижен в монахи и стал настоятелем церкви Вознесения Господня в Минусинске. Вроде там был и похоронен. В детстве бабушка закончила епархиальное училище, носящее имя иркутского купца Ефимия Кузнецова, при Знаменском монастыре, куда брали только детей священнослужителей. При поступлении ей пришлось держать экзамен по знанию Закона Божьего, главных молитв, употребляемых при богослужениях тропарей, великих праздников, основных событий Ветхого и Нового Завета. По пению была проба голоса и слуха, затем чтение детских стихотворений. В училище был полный пансион, строгая дисциплина и соблюдение форменной одежды, за которой следили классные дамы. Бабушка проучилась там шесть лет, по окончании ей было дано право учителя домашнего воспитания.
– Вот кому надо было давать Георгия! – говорила моя мама, когда заходил разговор о подвигах деда в империалистическую войну, который был награждён Георгиевским крестом.
– Родить девятерых и вывести их в люди – это какое же надо иметь здоровье! Кроме того, ещё и внуков поднять!
– Зачем же ей Георгия? У неё уже есть Михаил! – смеялся отец. – Такого, как мой батяня, ещё поискать надо!
В последние годы некогда большая семья деда начала разлетаться. Выросшие и получившие хорошее образование, мои дядьки и тётки разъехались по городам и весям, со стариками остался Генка Дрокин, сын от старшей, рано умершей, дочери Нади.
Это позже я пойму, что, отправляя меня на лето в Куйтун, моя мама хотела освободиться на время от лишнего рта, хотя всё, конечно же, предварительно обговаривалось, что я еду как бы в помощь старикам, поскольку неленивый, лёгок на ногу и могу помочь бабушке по хозяйству: начерпать и принести из колодца воды, прополоть и полить грядки, окучить и подкопать картошку, задать корм корове. В последнее время держать корову бабушке было непросто, на зиму надо было заготовить сена, достать комбикорм, и вообще они с дедом держала её скорее по инерции, привыкли, что в большой семье молоко всегда пригодится. Вообще-то огород и корова были не только обузой, но и хорошим подспорьем для изрядно поредевшей семьи деда, поскольку Любка приходила и покупала почти всё молоко для своих братьев.
Как только я приехал, обязанность помогать по хозяйству бабушке Генка Дрокин тут же переложил на меня, а сам, как и ранее, продолжал гонять по Куйтуну на мотоцикле, расклеивать и развешивать клубные афиши, перед сеансом проверять билеты, отвозить и привозить жестяные бобины с киноплёнкой, а иногда, когда деду надо было срочно съездить в Иркутск, он подменял его и крутил в клубе железнодорожников кинофильмы.
Утром, отправляясь на службу, дед надевал свою железнодорожную гимнастёрку, поверх её натягивал тёмно-синий китель, застёгивался на все пуговицы и, причесав ладонью седую лысеющую голову, натягивал форменную фуражку.
– Оставляю тебя на хозяйстве! – говорил он бабе Моте, прикладывая ладонь к голове. – Сегодня у меня совещание, буду поздно.
– Да как-нибудь мы здесь и без тебя управимся, – улыбалась бабушка. – Ты случаем очки не забыл?
Глаза деда замирали в одной точке, он испуганно хлопал себя по карманам, проверяя, всё ли взял, поскольку без очков он был как без рук.
Место для сна мне определили под крышей, где, как говорила баба Мотя, обычно ночевал, приезжая в Куйтун, мой отец и которое на лето облюбовал мой двоюродный брат. Дрокин считал себя всезнайкой и, перед тем как уснуть, он рассказывал, что после революции дед работал на агитпоездах и что в его коллекции были фотографии приезжающих в Иркутск Василия Блюхера, Павла Постышева, командира красных забайкальских партизан Журавлёва, про которого даже была песня:
Ружья в гору заблистали,
Три дня сряду дождик лил.
Против белых мы восстали,
Журавлёв там с нами был…
– А ещё, говорил Дрокин, дед давным-давно фотографировал лётчика Михаила Громова во время его знаменитого перелёта из Москвы в Пекин. Громов летел на самолёте Р-1 конструкции Николая Поликарпова, другие на «юнкерсах», – и для большей убедительности добавлял: – К нам на поле садился санитарный самолёт По-2 тоже конструкции Поликарпова. Я ездил туда на мотоцикле и даже посидел в кабине. Ничего особенного, двухместная кабина, два или три прибора, указатель скорости и авиагоризонт. Немцы называли его швейной машинкой или рус-фанер. Я бы мог спокойно взлететь и сесть на нём.
«Ври, да не завирайся!» – думал я и всё же немного завидовал Дрокину. Надо же, сидел в кабине самолёта! В то время я зачитывался книгой Вениамина Каверина «Два капитана», повествующей о полярных лётчиках, и, как все мальчишки, мечтал стать лётчиком.
– Надо попросить деда, в кинофонде есть фильм «Два капитана», – устав отвечать на мои расспросы, зевая, говорил Генка. – Можно его показать.
Меня поражало: Дрокин обо всём рассказывал так, что казалось, это он ездил с дедом на этих самых агитпоездах и сам лично снимал знаменитых людей. Сколько же нового и неожиданного я узнал за последние дни после приезда в Куйтун!
На ночь семья соседей укладывалась не сразу. Гуськом, следуя друг за другом, ребятишки делали заход в туалет, потом под присмотром всё той же Любки один за другим шагали в сени, где стоял наполненный водой цинковый тазик, некоторые, даже не наклоняясь, тёрли мокрые ступни одну о другую, перепрыгивали на лежащую рядом с ванной тряпку, шоркали подошвой об неё и, показав смотрящей сестре подошвы, бежали в дом. Некоторых Любка возвращала обратно.
– Это ещё что за номер! – толкая их в спину, восклицала она. – А ну, марш обратно! С такими грязными ногами, да в постель! Ты что ль будешь стирать?
А после, когда станция окончательно погружалась в темень, я прислушивался к звонкой тишине, когда ещё ощутим шёпот затихающей листвы, медленно, как рассыпанное просо, начинают проступать холодные далёкие звезды; слабо помаргивая, они, в свою очередь, разглядывали меня, нашу землю, по которой куда-то по своим надобностям, не останавливаясь даже на ночь, с нарастающим гулом спешили поезда, а в соседнем доме долго ещё с незатухающим хохотом, криками и писком укладывалась в свои лежаки соседская ребятня. И мне казалось, что кто-то случайно отцепил, как вагоны, два крайних дома: дедушкин и Ямщиковых, и загнал их в тупик. Вот и стоят они рядом тихо и мирно, но есть существенная разница: в одном доме доживают свой век, в другом, набирая силу, уже присматриваются: где бы сесть и что бы съесть, ямщиковская ребятня.
Утром я просыпался всё от того же шевеления и криков из соседнего двора. Сверху из-под крыши было видно, как ямщиковская ватага друг за другом, потягиваясь и ворча, высыпала во двор и выстраивалась в очередь к дощатому сортиру. Некоторые, не утерпев, пристраивались к забору и, уткнув свои стриженые шишковатые головы в доски, справляли нужду прямо в щели. Дрокин, поглядывая во двор Ямщиковых, ехидно комментировал: