Элис МанроДобром и милосердием
Жук попрощалась с тающей на горизонте землей — темно-синим вытянутым пальцем Лабрадора. Корабль проходил через пролив Бель-Иль; шел третий день после отплытия из Монреаля.
— Теперь я просто обязана дотянуть до белых скал Дувра, — сказала Жук. Она скорчила гримаску, округлив глаза и маленький подвижный рот певицы, словно смиряясь с какой-то неминуемой неприятностью. — Иначе отправят меня за борт рыб кормить.
Жук умирала. Но она и до этого была очень стройной и белокожей, так что перемена в ней не бросалась в глаза. Ее дочь Эверилл ловко подстригала ярко-серебряные волосы матери так, что они казались пышнее. Жук была бледна, но не мертвенно-бледна, а свободные блузы и кафтаны, в которые одевала ее Эверилл, скрадывали изможденный торс и худобу рук. Иногда на лице отражались усталость и отчаяние, но они сливались с ее привычной застывшей шутливо-жалобной гримаской. Она не так уж плохо выглядела и научилась держать в узде свой кашель.
— Я шучу, — сказала она Эверилл, своей дочери, которая оплачивала эту поездку деньгами, полученными в наследство от никогда не виденного ею отца: наверно, он решил оставить ей память о себе. Когда мать и дочь покупали билеты на корабль, они еще не знали, что случится, а также не знали, что это случится так скоро. — Вообще-то я собираюсь отравлять тебе жизнь как можно дольше. Я стала лучше выглядеть. Ты не находишь? По утрам, во всяком случае. Я ем. Я подумываю начать понемножку гулять. Вчера, когда тебя не было, я дошла до борта.
Они занимали каюту на шлюпочной палубе, с выставленным на палубу креслом для Жук. Под окном каюты была скамья, где сейчас сидела Эверилл, а по утрам — профессор из Университета Торонто, которого Жук называла «мой поклонник» или «этот придурочный профессор».
Все это происходило на норвежском грузопассажирском судне, в июле, в конце семидесятых годов. Все время, пока они шли через Атлантику, стояла солнечная погода, море было гладкое, как стекло.
Разумеется, настоящее имя Жук было Май. В паспорте у нее стояло «Май Роджерс», и выступала она под этими же именем и фамилией. Она уже год и три месяца не пела на людях. В последние восемь месяцев она не ходила в Консерваторию преподавать. Несколько студентов являлись к ней на дом — в квартиру на Гурон-стрит — по вечерам и по субботам, чтобы Эверилл была дома и могла аккомпанировать. Эверилл работала в Консерватории — в канцелярии. Каждый день в обеденный перерыв она ездила домой на велосипеде проведать Жук. Она не говорила, что приезжает за этим. У нее был предлог — специальный обед, смолотый в блендере коктейль из обезжиренного молока, банана и ростков пшеницы. Эверилл постоянно пыталась худеть.
Жук пела на свадьбах, работала платным солистом в церковных хорах, исполняла партии в «Мессии», «Страстях по Матфею» и опереттах Гилберта и Салливана. Ей давали вторые роли в торонтовских оперных постановках с участием звезд мирового класса. В пятидесятых она одно время вела программу на радио — вместе со знаменитым тенором, пьяницей, из-за которого их обоих в итоге уволили. Имя Май Роджерс было весьма известно в годы детства и отрочества Эверилл. Во всяком случае, в тех кругах, где Эверилл вращалась. Если попадались люди, которым оно ничего не говорило, Эверилл ужасно удивлялась — даже больше, чем сама Жук.
На борту ее имя никому ничего не говорило. Среди тридцати с лишним пассажиров половину составляли канадцы, большинство — из Торонто и окрестностей, но ее имя никому не было знакомо. «Моя мать пела Церлину, — похвасталась Эверилл в первом разговоре с профессором. — В «Дон Жуане», в шестьдесят четвертом году». Ей тогда было десять лет, и она помнит это как знаменательнейшее событие. Напряженное ожидание, лихорадочная подготовка, кризис — больное горло, которое лечили йогой. Костюм крестьянки — розово-золотая юбка с воланами поверх вороха нижних юбок. Слава.
— Деточка, имя Церлины не то чтобы вошло в каждый дом, — сказала ей потом Жук. — Кроме того, университетские преподаватели — идиоты. Они еще глупее обычных людей. Конечно, я могла бы проявить снисходительность и сказать, что они знают всякое недоступное нам, но, по моему личному мнению, они просто не знают ни хрена.
Однако она мирилась с тем, что профессор ежеутренне садился рядом и повествовал ей про себя. Услышанное она пересказывала Эверилл. Перед завтраком он гулял по палубе в течение часа. Дома он ежедневно проходил шесть миль. Несколько лет назад он шокировал весь университет, женившись на молоденькой (и безмозглой, сказала Жук). Он нажил врагов, вызвал зависть и недовольство коллег своей связью с этой девушкой — ее звали Лесли, и она была на год младше старшего из его детей — и последующим разводом с женой и женитьбой на Лесли. С тех пор кое-кто ждал случая сквитаться с ним, и случай представился. Профессор был биологом, но разработал нечто вроде общего курса по естественным наукам — он называл его естественно-научным ликбезом — для студентов-гуманитариев: занимательная, безобидная программа, с помощью которой профессор надеялся отчасти исправить положение в этой области. Он получил одобрение высокого начальства, но коллеги профессора саботировали курс, выдумывая осложняющие дело дурацкие требования. Профессор рано вышел на пенсию.
— Кажется, это все, — рассказывала Жук. — Я никак не могла сосредоточиться на том, что он говорит. А, да, и еще молодые женщины очень утомительны в роли спутниц жизни для мужчин постарше. Молодость бывает скучной. И вот еще. В обществе зрелой женщины мужчина может расслабиться. Ритмы ее мыслей и воспоминаний… Да, точно, ритмы ее мыслей и воспоминаний будут лучше гармонировать с его ритмами. Вот же белиберда.
Чуть поодаль от них, на той же палубе, Лесли, молодая жена профессора, сидела и вышивала гладью чехол для стула из столового гарнитура. Она работала уже над третьим по счету чехлом. Всего их нужно было шесть. Две женщины, с которыми она сидела, с готовностью восхищались ее узором — он назывался «Роза Тюдоров» — и рассказывали о чехлах, которые когда-то вышили сами. Они описывали, каким образом эти чехлы гармонируют с обстановкой их дома. Лесли сидела между ними, прикрытая с флангов. Мягкая, с розовой кожей и каштановыми волосами — девушка, чья молодость неостановимо утекает по капле. Ее хотелось беречь, но когда она достала свою вышивку, Жук обошлась с ней не очень-то бережно.
— О боже, — Жук воздела руки и пошевелила худыми пальцами. — Эти руки, — тут она усилием воли почти подавила приступ кашля, — эти руки много чего такого делали на своем веку, чем я не горжусь, но одно могу сказать: они сроду не держали вязальных спиц, крючков, вышивальных иголок и прочего. Я даже пуговиц никогда не пришивала, если под рукой была английская булавка. Так что я вряд ли смогу оценить по достоинству вашу работу, дорогая.
Муж Лесли засмеялся.
Эверилл подумала, что это не совсем правда. Именно Жук когда-то научила ее шить. И Жук, и Эверилл серьезно интересовались одеждой и следили за модой — не рабски, а игриво, бесстрашно. Среди лучших часов, проведенных ими вместе, были и те, когда они кроили, сметывали, вдохновлялись.
Кафтаны, туники, свободные блузы, в которых Жук ходила на борту, были сшиты из лоскутов шелка, бархата, пестрого хлопка, кружева — кусков старых платьев, штор, скатертей, что Эверилл добывала в секонд-хендах. Джанин, американка, старательно заводившая друзей на борту, громко восхищалась одеяниями Жук.
— Где вы нашли эти потрясающие вещи? — спросила Джанин, и Жук ответила:
— Их сшила Эверилл. Ловко, правда?
— Она гений, — ответила Джанин. — Эверилл, вы гений.
— Ей следовало бы пойти в дизайнеры театральных костюмов, — сказала Жук. — Я ей все время об этом твержу.
— Да, обязательно надо! — отозвалась Джанин.
Эверилл покраснела и не знала, что ответить, чтобы улыбающиеся ей Жук и Джанин остались довольны.
— Но с другой стороны, я рада, что она не работает дизайнером, — сказала Жук. — Я рада, что она здесь, со мной. Эверилл — мое сокровище.
Они пошли прогуляться по палубе, удаляясь от Жук, и Джанин сказала:
— Вы не обидитесь, если я спрошу, сколько вам лет?
Эверилл ответила, что ей двадцать три года, и Джанин вздохнула. Оказалось, что ей самой сорок два. Она была замужем, но путешествовала одна. У нее было длинное загорелое лицо с блестящими розово-сиреневатыми губами и волосы до плеч, тяжелые и гладкие, как дубовая доска. По ее словам, ей часто говорили, что она выглядит как жительница Калифорнии, но на самом деле она была из Висконсина. Из маленького городка в Висконсине, где она работала ведущей на радио. Голос у нее был низкий, убедительный и какой-то самодовольный, даже если она говорила о недостатках, проблемах или чем-то позорном.
Она сказала:
— Ваша мать очаровательна.
— Все либо очаровываются ею, либо терпеть ее не могут, — ответила Эверилл.
— Она давно болеет?
— Она уже выздоравливает, — ответила Эверилл. — Прошлой весной у нее была пневмония. Они с матерью уговорились между собой об этой версии.
Джанин сильнее хотела подружиться с Жук, чем Жук с ней. Однако Жук приняла с ней свой привычный полудоверительный тон и открыла кое-какие интимные секреты профессора. Она также выдала прозвище, которое придумала для него: доктор Фауст. Жена доктора получила кличку Роза Тюдоров. Джанин сочла эти прозвища очень меткими и остроумными. Какая прелесть, сказала она.
Она не знала, как Жук прозвала ее Гламурной Кисой.
Эверилл гуляла по палубе и прислушивалась к разговорам. Она думала о том, что морские путешествия считаются удачным способом отдохнуть от «всего этого» — «все это», по-видимому, означает твою жизнь, то, как ты ее живешь, твое «я», того человека, которого ты собой представляешь, когда находишься дома. Однако во всех подслушанных ею разговорах люди делали ровно обратное. Они утверждали свое «я» — рассказывали друг другу о своей работе, детях, садах и гостиных. Обменивались рецептами кекса и методами закладки компоста. Приемами укрощения невесток и советами по вложению капитала. Рассказами о болезнях, изменах, недвижимости. «Я сказал…», «Я сделала…», «Я всегда полагал, что…», «Не знаю как вы, а лично я…»