– В отместку застрелить хотят? – понизив голос, переспросил Алферьев.
– Дак… – донец махнул рукой. А потом, тоже понизив голос, заговорил так тихо, что я слышал одно слово из трех:
– …нехристи глумные… подрежут… хоть и большевичина… жалко… висит крест на шее… его… возьмите… стрельните… глуму бы не было…
– Он резал?
– Дак нет… как же йён? Не йён вовсе. Да кто тут их поймет… Но попался-то йён, ему и… того.
Тогда Алферьев крикнул главному калмыку:
– Друг! Теперь он мой. И я эту красную гадину за ее подвиги вот этой рукой пристрелю. Поезжай!
– Дай мне! Три тысяч плачу! Чай дам! Есть чай.
– Не выйдет. Он мне нужен для допроса. Сегодня допрошу, завтра пулю в лоб вгоню.
Калмыки посовещались между собой. Главный крикнул:
– Четыре тысяч!
– Не выйдет, друзья степей, – дружелюбно улыбаясь, ответил Алферьев и положил руку на кобуру.
Калмыки погалдели еще немного и, ни слова не говоря, ускакали. Я совсем не знал калмыцкого народа, его нравов и обычаев, но о свирепости калмыков на фронте ходили легенды. Говорят, как-то они положили красный батальон без единого выстрела, просто зарезав по ночной поре часовых, а затем и прочих… Возможно, все это брехня. Наплел донец казачьих баек… Нельзя исключить и самого простого: понадобился батрак, драться за него с бойцами Первой Конной рискованно, а вот прикупить крепкого пленника – другое дело. Но здравый ум говорил: поступить с красными по принципу «око за око» они вполне могли. Среди наших зверья тоже хватало.
Ротный внимательно осмотрел рану на бабке пленной кобылы, похлопал несчастную скотину по крупу и сказал:
– Еще один «костромитин» на мою голову… Хорунжий, стаскивай «гостинец» с лошади, и езжай по своим делам. Кобыла останется у нас.
Казак без церемоний сбросил красного в снег. Поглядел на лошадь, но спор затевать не стал.
– Денисов! Не спи, калика. Я сведу лошадь на конюшню, а ты ступай в дом, отконвоируй субчика к Вайскопфу. Передай Мартину: пусть обыщет.
Я передернул затвор и повел пленного на крыльцо. Уже на ступеньках он остановился.
– Иди же ты!
– Товарищ, у меня казаки деньги повыгребли, денег нет совсем. Зато есть серебряный портсигар, они его не нащупали. И крестик золотой – снять посовестились… Забирай, товарищ, кожанку бери, там еще махорка в кармане, все забирай, только дай мне уйти. Я умирать не хочу, – его слова звучали глухо, но выговор оставался твердым. Страх смерти еще не взял над ним власть.
– Иди, а не то кольну штыком.
– Все равно вам конец, так хоть доброе дело сделаешь, меня от расстрела убережешь!
Острие моего штыка коснулось бритого затылка, забравшись «казачьему подарочку» под шапку.
– Та-акс. Значит, финис коронат опус…[2] – спокойно сказал он, открывая дверь в сени.
…Вайскопф велел:
– Помоги-ка, Денисов. Узлы от мороза как каменные!
Я прислонил винтовку к стене и принялся вместе со взводным расплетать хитрую казачью вязку. Отчаявшись справиться с нею, Вайскопф вынул нож и полоснул по веревкам. Я хотел было уйти: конечно, любопытство разбирало – кто таков «товарищ», да как с ним поступят. Но моя, солдатская работа здесь закончилась, пора было и честь знать. Однако Вайскопф остановил меня.
– Останься. Если придется подметки резать, поможешь. А если начнет бунтовать, подколешь. Покуда сядь, погрейся.
– Подметки? – оторопело переспросил я.
– Они самые. Иногда там интересные бумажки прячут…
Хорошо экипирован был красный конник. Каракулевая шапка с красной ленточкой, новенькая кожаная тужурка и теплая фуфайка под ней, сапоги сшиты явно на заказ. Все это сидело на пленном щегольски, выдавая кавалериста по призванию, а не только по мобилизационному назначению.
В избе, кроме нас троих, сидел еще Карголомский, да пожилая казачка, возившаяся в кухонном закутке. Князь навис над столом, когда взводный принялся раскладывать документы, добытые из карманов кожанки.
– Интересно… Польской Иван Кириллович… Командир взвода у товарища Буденного… О! Еще и член партии у товарища Ленина…
– Что?! – Вайскопф на мгновение окаменел. Видно было лишь, как играют желваки на скулах. А потом без замаха – тресь! – и товарищ Польской, сшибив табуретку, летит на пол.
Лицо Вайскопфа исказилось от бешенства. Карголомский негромко произнест:
– Мартин…
Взводный, сдерживаясь, протянул руку красному командиру и помог подняться.
Вдруг глаза князя наполнились безграничным удивлением.
– Господи помилуй… Мартин, как видно, не напрасно ты пытался превратить его лицо в эскалоп.
– А что, появилась какая-то особенная причина?
– О да! Еще секунду назад ее не было, и я пытался тебя остановить от проявления кшатрических эмоций. Взгляни.
Он указал куда-то не пол.
Вайскопф нагнулся и поднял с пола маленькую вещицу. Наверное, она вылетела из потайного кармана кожанки, когда товарищ Польский таранил пятой точкой табуретку.
– Да-да, господа. Это орден Святого Владимира, офицерская награда. Получена в 1915 году мною, подъесаулом Польским из потомственных дворян Области Войска Донского. Не удивляйтесь.
– Ах ты мразь! С хамами…
Тресь!
Пленник, вытирая кровь с губ, усмехается:
– Так-то ты с пленными обращаешься, кадет…
Вайскопф одним диким скачком оказывается у тела, распростертого на полу. Убьет ведь. Убьет.
– Охолони, Мартин!
– А?
В дверях стоит Алферьев.
– Допрос еще не закончен. Это раз. И не марайся. Это два.
Взводный, тяжело дыша, делает несколько шагов назад и садится на лавку.
– Вы понимаете свое положение?
Пленник, не торопясь, встает, отряхивается и отвечает ротному:
– Отлично понимаю. Вы расстреляете меня. Что ж, так тому и быть. Только прошу вас, увольте от издевательств.
Вайскопф бормочет вполголоса немецкие ругательства, чего с ним никогда не бывало: за полгода, пока мы вместе воюем, ни слова по-немецки.
– Это вы изуродовали князька у инородцев?
– Нет. Не я, и даже не мои люди. Но кто-то из наших – я слышал эту историю.
Алферьев скептически поджал губы.
– У меня нет возможности проверить ваши слова.
– А у меня нет доказательств моей правоты. Только слово чести.
Вайскопф живо отреагировал:
– У подлецов чести нет.
Пленник пожал плечами. Мол, потомки разберутся, кто тут подлец, а кто сущий ангел.
– Боюсь, Иван Кириллович, это не играет особой роли, – продолжил ротный. – Мой друг не столь уж неправ, но, допустим, мы поверили вам. Допустим, это не вы и не ваши подчиненные учинили зверство… Партийный билет с вашей фамилией дает нам достаточный повод, чтобы лишить вас жизни.
Польской промолчал, опустив голову. На фронте за меньшее ставят к стенке. Большевик, да еще из дворян – два верных приговора сразу, без суда и следствия. Тут и говорить-то, по большому счету, не о чем.
– Вы можете сообщить нечто важное о составе и численности неприятеля, о планах вашего командования?
– Как мне вас величать, господин капитан?
– Денисом Владимировичем.
– Так вот, уважаемый Денис Владимирович, я не понимаю, к чему продолжать нашу игру. Уверен, вас не очень интересуют наш состав, численность, планы. Общая картина такова, что в ближайшее время мы будем наступать, а вы – отступать, вот и все. Я не очень много знаю и не надеюсь составить скудными показаниями весомый аргумент для спасения собственной жизни. Зато я помню об офицерской чести, чего бы ни говорил ваш друг-троглодит…
– Какой ты офицер, ты паяц! – перебил его Вайскопф.
Но Польской не обратил на его слова ни малейшего внимания.
– …так вот, лучше я сохраню ее, чем стану вымаливать у вас амнистию на коленях, как трус и подонок. К слову, в партию я вступил случайно. Был выбор: умереть или стать большевиком. Я предпочел второе, хотя идеалов коммунизма не разделяю, и не раз сомневался, правильно ли был сделан тот выбор.
Мы с Алферьевым отреагировали одновременно. Он:
– Какая разница!
Я:
– Он лжет.
Четыре взгляда сошлись на мне, как четыре луча света на театральной приме, выдающей канареечные коленца своим коловоротным сопрано.
– Делать тебе тут нечего, калика, – заметил ротный, – но раз уж сидишь, скажи, в чем дело.
– Это ложь. Когда я конвоировал пленного, он обратился ко мне, назвав «товарищем». Вероятно, хотел разбудить бедняцкую совесть. Или найти душевную шатость. Следовательно, большевик он не игрушечный, а самый настоящий. Да еще двуличный человек, большой артист.
– О закрой свои бледные щеки… – Карголомский перефразировал классика. Впрочем, для князя это был не классик, а просто довольно популярный современник.
Польской и впрямь сделался бледен.
– А может, никакой ты не Польской, а сущий Ватман? По цвету кожи очень подходишь, – ехидно заметил Вайскопф.
– Немчура поганая… По выговору чувствую, немчура… – скривился потомственный дворянин. – Стреляйте, тошно от вас.
Алферьев устало потер лоб ладонью.
– Вы согласны считать себя частью импровизированного военного суда? – спросил он, обращаясь к Вайскопфу и Карголомскому.
Оба кивнули утвердительно.
– Я мог бы просто приказать… но слишком многое сейчас испорчено беззаконием. Так пусть будет суд, самый простой и формальный, а все же суд. Сам я буду его председателем.
Пленный нервно рассмеялся:
– По закону меня в расход пустить хочешь, кадет… Давай—давай.
Алферьев и ухом не повел.
– Господа, прошу высказываться.
– Виновен в нарушении присяги, измене отечеству, подлости характера и большевизме. Смертная казнь. Если надо, приведу в исполнение собственной рукой.
Я вспомнил, как тот же Вайскопф, противу своей милитаризированной натуры, обещал нарушить приказ, если ему велят убить Крупина… Чем дальше, тем больше я убеждался на этой войне: человек важнее принципа. Принцип витает в воздухе и пованивает мерзлой тухлятиной логики. А человек – вот он, война вывернула его наизнанку, показала все лучшее и худшее, обнажила самую суть. Хочешь ударить? А сам-то ты кто таков?