Доброволец — страница 38 из 55

Китти молча разглядывала меня, а я не знал, как начать разговор.

Наконец она разомкнула уста:

– Я хочу показать вам мои стихи.

* * *

– …я зажгу свечку. Больше осветить комнату нечем.

Темно. Холодно. Почти пусто. Окна закрыты тяжелыми гардинами, мебель самая простая, и только посреди комнаты стоит диван, немо повествующий о прежнем великолепии места сего. Восточная роскошь его и аристократическое величие наводят на мысли о тайном пристрастии дивана к пахлаве и рахат-лукуму, а также о голубой крови, тегущей под обивкой.

– Мои родственники… те, кто еще в живых… давно в Константинополе. Здесь ничего нет, кроме самого необходимого. Извольте видеть: голо, как в декабрьском лесу. Увезли.

Она сажает меня на скрипучий венский стул, сама садится напротив, через стол, а между нами ставит высокую свечу в солонке.

– Я не знаю, кто вы, что вы такое. Но сейчас узнаю, не ошиблась ли я в вас. Сейчас я кое-что почитаю вам… из своего. А вы поусердствуйте определить, кому посвящено. Итак, начнем:

Вы родились шоффэром

Каретки куртизанки,

Пломбиром рисовали

Сиреневые замки

Но были вы прекрасны

И клокотали стратью.

Громокипенья кубок

Один был вашим счастьем

Вы искренно любили

И были чуть грустны,

Шампанского мечтали

Плеснуть в чужие сны.

– Угадайте, о ком это я?

Вызов?

Почему бы нет? на меня дохнуло университетскими аудиториями, вечерами в общежитии и всей той пестрой суетой, которую обычно называют молодостью. У нее был один мир, у меня другой, но, похоже, мы играли в одни и те же игры. Я ответил:

– Слишком просто. Король поэтов, он же автор поэмы-миньонета:

Это было у моря,

Где ажурная пена,

Где встречается редко

Городской экипаж…

– …читать дальше?

– Знаете… – констатировала она. – А это:

Жизнь прошла, как дуновенье ветра,

Порожденного ударом шпаги

Иль игрою вееров красавиц.

Жизнь была полна любовью,

Жизнь была полна отваги.

– Это посложнее. Я… не очень чувствую…

Она улыбнулась торжествующе.

– Не столь уж вы и всесильны.

– Погодите-ка… Может быть:

Она не боялась возмездья,

Она не боялась утрат.

– Как сказочно светят созвездья,

Как звезды бессмертно горят!

– Нет! Не Бальмонт. Нет. Не угадали.

Китти захлопала в ладоши с видом гимназистки, стащившей пряник с рождественской елки.

Но разгадка витала где-то рядом. Нечто очень знакомое, под самым носом…

– Ах вот оно что… Знаете ли, юная богиня, вы тоже не всесильны.

…Там он жил в тени сухих смоковниц

Песни пел о солнечной Кастилье,

Вспоминал сраженья и любовниц,

Видел то пищали, то мантильи…

– Туше. Вы приняты в орден, сэр рыцарь.

Она говорила быстро и не давала себя перебить. Китти Морозова прожила почти всю жизнь в Петербурге, за исключением выздов «на воды» в Кисловодск и на швейцарский курорт. Она бежала вместе с семьей на юг, когда в храмине Петра Великого стало совсем невмоготу. Добралась одна. И чувствует себя никем. Линзой жира на поверхности постного варева. Каплей крем-брюле на морской волне. Грезой несуществующего человека.

– …не знаю, вернется ли та старая, родная для меня жизнь, или я могу сохранить ее только вот здесь.

Она прикоснулась к груди, я подумал о ней, как о женщине, но не мог решить, нужна она мне, или нет.

Когда Китти спрашивала обо мне, я аккуратно разворачивал разговор от моей судьбы к ее собственной. Что – я? Приват-доцентишка. Из семьи обер-офицера. Чувствую ли я себя никем? Непременно чувствовал бы, кабы не стал добровольцем.

И ведь правда…

Впрочем, Китти не проявила особенного упорства в исследовании моей биографии, ей требовалось рассказать о себе, вывалить на меня всё оптом и вперемешку: ее странствие через полРоссии, маленькую мраморную копию Ники Самофракийской на ее столе в отцовском доме… да-да, у меня был свой кабинет, я могла там заниматься литературными трудами… царскосельских бабочек, подруг, поэтические салоны, где ее считали завсегдатайшей, Блока, посвятившего ей восемь строк в альбоме, рыцарственного молодого человека, украденного войной… я даже не знаю, где он сейчас, жив ли он… Марсово поле, графоманство Клары Арсеньевой… о каком изяществе может идти речь? гремучая смесь дурной образованности и себялюбия… какие-то особенные дожди в июле, хвори папа

Китти не касалась города Севастополя, она не касалась тысячу девятьсот двадцатого года. Ни слова. Я с благодарностью принял эту игру. На свете есть другая жизнь, она не пахнет голодом, страхом и ружейной смазкой. Китти требовалось хорошенько припомнить ее, да и мне тоже.

Лишь один раз, один-единственный, ледяное дыхание войны добралось до наших висков. Она со взхохом спросила:

– Отчего так выходит: одно наше дествие, разумное и правильное, а на него в ответ на той стороне, у большевиков, – десяток действий. И половина из них – невпопад. Но остального хватает, чтобы сковать любое наше воление…

О, я мог бы полночи рассуждать на заданную тему. И вышло бы, по всей вероятности, неглупо, логично, даже тонко, но совершенно ненужно. Мы оба пришли бы, скорее всего, в дурное настроение. Здесь, сейчас, между нами войны нет. Пусть она не суется со своей мерзкой правдой, нам не до нее!

Поэтому я ответил так просто, как только мог:

– Мы терпим поражение? Не удивительно. А удивительно совсем другое: отчего белые смогли так много сделать в таких условиях… Расскажите мне, кем вы были до войны?

– Я? Сейчас, когда все смешалось, когда в пепле не найти крупинок золота, наверное, это уже не имеет значения… Впрочем… Извольте: я дворянка. Из рода, которому при Федоре Алексеевиче, отменившем местничество, не пришлось доказывать знатность и древность. Мой отец одно время служил товарищем министра финансов… в детстве я отказа не знала ни в чем… а потом… потом его пырнули штыком на большой дороге какие-то зеленые… прости Господи им такое злодейство…

Губы у Китти задрожали, и я уже раскрыл рот, чтобы прервать ее рассказ, но она сама нетерпеливым жестом остановила меня.

– Нет уж! теперь мне хочется, чтобы кто-нибдь это слышал! Хотя бы один человек! Моя мать, урожденная Евангелина Штосс, была лютеранкой. Но влюбившись в отца, она перешла в праволавие и воспитала меня так, чтобы я всегда чувствовала: Христос рядом, вон там, на соседнем стуле, Он смотрит на меня, Он слушает меня… Мамы не стало год назад… от тифа… и я… нет, не подуймайте… я не пала духом… нет, я пыталась быть достойной… но как же я устала! Я… пыталась говорить с простыми людьми… я пыталась возвышать их дух… но… вот ты ему о великой радости: в Москве появился патриарх Тихон! Это после двух столетий запустения на патриаршей кафедре! а он тебе: Тихон-Тихон, с того света спихан… Да и все. Как в черную пропасть! До чего же груб наш народ! суеверы, пьяницы… Я… когда скиталась одна… у меня остались деньги… целый месяц… пока не добралась сюда… таких бед навидалась, о-о-о-о! Однажды… брела пятнадцать верст пешком, умучилась, представляете?

Я кивнул. Пока меня не превратили в пехотинца, пятнадцать верст и мне представлялись большим расстоянием.

– …набрела на хутор под Липецком… Хозяин говорит: «Отчего не приютить? Вона хлев, над хлевом сушило, тама и место есь… тока не сичас полезай, а чуть обожди». Я ему: «Чего ждать?» А он мне: «Дак хозяйка корову в хлеву доит, никого близко не подпущаеть. Не серчай, пожди». Я ему: «Да я ведь близко к ним не подойду, мне наверх…» А он мне: «Не в обычай такое дело. Хозяйка никого, пока доит, близко не терпит, иначе скотину сглазють». Я: «Кто сглазит?» Он: «Да хоть ты. Бес тебя знает». Я ему про то, что верить надо в Христа, а не в побасенки темных людей, а он меня со двора гонит, мол, теперича точно ему понятно: глаз у меня дурной… Ну как с этой теменью быть! Мгла, мгла, сплошная мгла! Мне поговорить не с кем. Слава Богу, вас нашла… Тебя нашла, Миша. Ты не понимаешь, какой в этом подарок небес!

Мне страстно хотелось увести разговор от выстуженной ледяными ветрами помойки военных обстоятельств.

– Китти, вы… ты… Зимняя канавка, Китти. Летний сад. Обводной канал, – я принялся городить о Питере любую чушь, приходившую в голову, лишь бы она вынырнула из слепой мути недавних воспоминаний, – Стрелка Васильевского острова. Алексеевский равелин. Кронверк…

– «Как броненосец в доке…» – неожиданно откликнулась она, – Только я в броненосцах никогда не видела ничего чудовищного. Порфира – да. Но не власяница. Ты ведь москвич, Миша? Не понять тебе никогда, что за великолепие, когда стиль ампир разлит в воздухе, как весна в щебетании птиц. А вот послушай:

Твой остов прям, твой облик жесток,

Шершавопыльный – сер гранит,

И каждый зыбкий перекресток

Тупым предательством дрожит.

Твое холодное кипенье

Страшней бездвижности пустынь

Твое дыханье – смерть и тленье,

А воды – горькая полынь.

Как уголь дни, – а ночи белы,

Из скверов тянет крупной… крупной…

Она сбилась.

– Ой, что-то не то, как-то там… а!

Из скверов тянет трупной мглой.

И свод небесный, остеклелый,

Пронзен заречною иглой,

Бывает: водный ход обратен… обратен… обратен…

Хмуря бровя, Китти пыталась припомнить ужасающую мертветчину госпожи Гиппиус, однако мертветчина то и дело застревала в ее здоровой натуре:

…обратен… обратен… взвихрясь… вздыхрясь…