Нестерпимо. Сейчас будет про вкипание ржавых пятен, и это – нестерпимо. Я вмешиваюсь в симфонию скрипов каменного костяка почти пародийными строками:
Мне снятся жуткие провалы
Зажатых камнями дворов,
И черно-дымные каналы,
И дымы низких облаков.
Молчат широкие ступени,
Молчат угрюмые дворцы
Лишь всхлипывает дождь осенний,
Слезясь на скользкие торцы…
– Ты издеваешься надо мной? – деловито осведомляется моя собеседница. – И, раз уж на то пошло, кто это?
– Некая Аллегро.
– Отчего некая?
– По-моему, дамская рука чувствуется очень хорошо.
– А по-моему, вовсе не чувствуется! – легонько отомстила она мне.
– И, раз уж на то пошло, да, действительно, издеваюсь. Но легко и безобидно.
Она рассмеялась.
– За какие прегрешения?
– Неужели это был твой Питер? Трупная мгла… Не поверю. Просто у тебя дурное настроение.
– Последнее время дурное настроение гостит у меня по всякий день, задерживаясь от файф-о-клок’а до рассвета…
– Но ведь так было не всегда.
– Полно! Я отвыкла от иных ощущений. А впрочем, лет семь назад я любила совсем другое.
Она замолчала, вслушиваясь в собственную память. Прошла минута, другая…
– Китти, позволь… вот то, что мне ближе:
Благословенные морозы
Крещенские, настали вы.
На окнах – ледяные розы
И крепче стали – лед Невы.
Нежданно-нагаданно Китти встрепенулась и вредным голосом продекламировала:
Каждый день чрез мост Аничков,
Поперек реки Фонтанки,
Шагом медленным проходит
Дева, служащая в банке.
Меня разбирал смех, следующую строфу я прочитал не без труда:
Свистят полозья… Синий голубь
Взлетает, чтобы снова сесть,
И светится на солнце прорубь,
Как полированная жесть.
Она добавила в тон ехидства, хотя, казалось бы, там и без того хватало претыкателных специй:
Каждый день на том же месте
На углу у лавки книжной
Чей-то взор она встречает
Взор горящий и недвижный.
Нет, я не буду смеяться! Не стану. Не поддамся. Ей меня не сбить. Нет. Ни за какие коврижки…
– Не надо хихикать! Гораздо уместнее дочитать это торжественно-прекрасное громокипенье.
– Я вовсе не хихикал!
– Разумеется. Никаких сомнений.
– Я точно не хихикал!
– Разве я спорю? Ни секунды.
– Хорошо же…
Пушинки легкие, не тая,
Мелькают в ясной вышине, —
Какая бодрость золотая
И жизнь и счастие во мне!
В глазах Китти пламенеют две лампады невинности.
Деве томно, деве странно,
Деве сладостно сугубо:
Снится ей его фигура
И гороховая шуба.
– Теперь ты издеваешься надо мной?
– Да! – с простодушным восторгом ответствовала она. – Кстати, дамскую ручку почувствовал?[4]
Только я захотел ответить, как она накрыла мою ладонь своей, поднялась из-за стола и повела к дивану. В течение пяти последних минут я собирался сделать именно это, но робел. Она оказалась решительнее меня… на четыре шага. До дивана, выполненного в пантагрюэлистичном архитектурном стиле, было семь шагов. Четыре Китти проделала, крепко сжимая мою руку и глядя мне в глаза. Потом хватка ее ослабла, а взгляд убежал куда-то в сторону. Она остановилась, но я-то двигался по инерции, поэтому несколько мгновений спустя оба мы очутились на диване в необычной и неудобной позе: наши колени и ладони соприкасались, но тела приняли сидячее положение на максимальном расстоянии друг от друга.
Китти гладила мои пальцы, обводя взглядом комнату, но лишь только рапира взгляда должна была пересечь контуры моей фигуры, как движение его изменяло скорость и направление… Что я чувствовал? Желание? Да, наверное. Но не содержало оно остроты и нестерпимости, его словно укутали в газовую фату; будто капнули акварели на лист и размыли пятно по краям водой. Я не ощущал усталости, опьянения, князь снов не касался меня убаюкивающим жезлом. Просто душа моя истончилась в эту зиму, плотская близость пугала ее, как молоток наводит испуг на хрусталь.
Она говорила, говорила, боясь узнать, как распускается темный цветок молчания и каков аромат его плодов.
– Мой город мистически притягателен, но он совсем не ласков и не терпит людей, исповедующих вечную веселость.
Ни кремлей, ни чудес, ни святынь,
Ни миражей, ни слез, ни улыбки…
Только камни из мерзлых пустынь
Да сознанье проклятой ошибки.
– Понимаете?
Сердце мое забилось в такт песни царскосельского лебедя – последнего и прекраснейшего. Я молчал и наслаждался этим чувством.
– Миша… ведь мой город уподобил себе страну, и страна погибла вместе с ним.
– Ох… С вас началось. Верно. У вас начали «державным шагом» гоняться за Христом по промерзшим улицам… Но когда-нибудь к нам вернется вот это:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо Свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине…
– Слышите? Когда-нибудь обязательно вернется. Именно к нам. Мы эту награду выстрадаем до последней капли.
Глядя в пространство перед собой, моя собеседница придвинулась ко мне вплотную и, чуть поколебавшись, положила голову мне на плечо. Я прикоснулся пальцами к ее шее так нежно, как только умел. К шее. К щеке. К виску. К волосам, а потом опять к шее. Я гладил Китти, она прижималась ко мне. Оба мы знали: сейчас нам следует поцеловаться. По всем мыслимым и немыслимым законам свиданий. Но… мне почти не хотелось этого. Возникает ли желание поцеловать кленовый лист, найденный между страницами поэтического сборника?
Китти застыла в ожидании моих губ, я медлил; бог весть, какие чувства руководили ею, но и она не спешила. На миг Китти повернулась ко мне, и я остро ощутил ее запах. Восхитительная мелодия женской кожи взволновала меня… Но Китти не дождалась решительного движения с моей стороны. Мне не хватило долей секунды.
Она спросила:
– Кто это написал?
– Гумилев.
– Юный маг? – поморщилась она недоверчиво, – Быть того не может. Он просто – россыпь экзотических картинок.
– Люди меняются. Эти его стихи появились совсем недавно… – и тут я запнулся. Настолько недавно, что видеть их у меня фактически не было шансов. Засыпался, милый хроноинвэйдор…
– Верю вам. Была в нем какая-то неверная, дрожащая искра. Значит, Бог сотворил из нее пылание.
Соблазн поцелуя ушел, растворился.
– Послушайте, – сказала она застенчиво – ведь вы не посмеете надо мною смеяться, когда я приглашу вас в чудесную страну?
– Не посмею.
– И вы последуете за мной?
– Не откажусь.
– Тогда слушайте.
Китти взяла мою руку и закрыла глаза. Она стала рассказывать, как ходила когда-то в поэтический салон, и какие люди там были, и как вольно пылал их дар в маленькой комнатке. Поздней ночью она выходила на улицу, одна шла по проспектам и площадям. Фонари смазывали влажным светом зыбкую мостовую. Воздух, пропитанный мелким дождем, гулкий холод, дома то отступают из уличной шеренги назад, то сдвигаются вперед и, кажется, тянутся к одинокой страннице, желая согреть каменным теплом, а может, перетереть беззубыми челюстями оконных проемов. Посреди полночной темени возникает видение многоцветного витража, висящего над брусчаткой… Китти сжимала мою руку, и я начинал видеть мрачную романтичную сказку ее глазами. Она останавливалась перед фасадом какого-нибудь особенно красивого дома и принималась рассказывать о причудливых судьбах его жильцов, а я в подробностях расписывал красоты этого фасада и потаенные места в биографиях этих людей. Откуда приходила способность видеть изнанку ее фантазий, я не ведаю. Китти порой в суеверном ужасе распахивала глаза, пытаясь понять, человек ли я, не демона ли она выбрала себе в компаньоны, однако, не чувствуя во мне зла и насмешки, быстро успокаивалась. И переспрашивала в десятый раз, давно ли я наведывался в Питер, а я отвечал снова и снова, что не делал этого никогда, и мои слова не составляли явной лжи, поскольку в ее Питере я не был ни разу, а мой Санкт-Петербург, виденный трижды, – совсем другой город. По сравнению с тем, давним, городом-франтом, гвардейским офицером, обмундированном в стиле ампир, он просто зверь с переломленным хребтом, существо, пережившее операцию по смене пола. И Китти продолжала лихорадочно метаться по ночным горизонталям гранитной гауптвахты, уже не замечая меня, забывая обо мне…
Через час или два, а может быть и через три – представление о времени покинуло меня – я стал заметно отставать от нее. И сейчас же, рывком выскользнул из туманных объятий нашей мистической прогулки.
Чужая женщина бредила, склонив голову мне на плечо. Ничего у нас с ней нет и уже не будет. В немыслимой дали ждала меня моя Женя, любящая и любимая, а тут я всего-навсего отдыхал от войны, да и Китти, бедная, несчастная, умученная Китти, отдыхала от войны, жизнь шла мимо нас, мы плавали в море красивых слов и дивных грез, и мне следовало жалеть ее, играть роль ажурного завитка в ее мечтах, насколько еще хватит сил, ведь если отказаться от этой роли, горечь, покинувшая было душу милой беззащитной женщины, немедленно вселится обратно… Пусть ей легко летается этой ночью, капелька любви и частичка надежды для Китти стоят моего терпения.
Какая вышла бы чушь и фальшь, попытайся мы с нею вырвать у судьбы наслаждение-на-скорую-руку!