Кривоногая зверюга подскочила ко мне, вывалила язык и глухо заворчала. Беззлобно. Так, для порядка. Почему бы не поворчать на столбик мяса в несъедобной полинялой фуражке?
И тут как будто завеса упала у меня с глаз.
– Пальма?
Услышав свою кличку, псина от удивления перестала ворчать и уставилась на меня с подозрением.
Ко мне приближалась живая легенда белой гвардии – генерал Антон Туркул. В нем соединялось все лучшее и все худшее, чем славилось добровольческое движение. Человек фантастического бесстрашия, стальной воли и какого-то природного, то ли Богом данного тактического таланта, он бывал хладнокровно жесток с пленниками.
Военная косточка – начал Первую мировую вольноопределяющимся, закончил гражданскую, командуя дивизией, – он шел как по плацу, прямой, словно бильярдный кий, аккуратно подстриженный, и каждая мелочь в его амуниции была на положенном месте. Подбородок Туркула сверкал безупречной полировкой. Генерал вытирал со лба пот белоснежным платочком. Это был красивый человек, хищной повадкой под стать собственному псу.
Я вытянулся было, но Туркул сделал рукой знак, мол, отставить, не на строевых учениях.
– Добудь-ка нам воды, солдат. И не бойся, Пальма своих не трогает.
Я завозился с ведром, краем уха прислушиваясь к разговору «дроздов».
– …могли подумать? – разубеждал в чем-то собеседника Туркул. – Я нимало не заставлял их. Надо же, опять поползут глупейшие россказни! Только мои стрелки вывели их во двор, как они оробели, жмутся друг к другу, словно овцы в загоне… Один оказался посмелее. Выступает вперед, красавчик, отличнейшие сапоги, новенькие, не чета нашим, из-под фуражки клок намасленных волос. Руки у него дрожат, боится, щучий сын, но говорит смело: мол, дайте курнуть хоть затяжку перед смертью. Я позволил. Они покурили, и опять этот молодец подходит ко мне, берет под козырек: «Ваше превосходительство разрешите умереть под „Интернационал“?». – «Пожалуйста, – говорю, – отпевайте себя „Интернационалом“». Я смотрю в эти серые русские глаза, и такая тяжесть у меня на сердце… Красный курсант! Удалой парнишка, лет двадцать ему, смелое, худое лицо, все в веснушках. Кто он был? Кто был его отец? Как успели так растравить его молодую душу, что Бога, Россию – все заменил ему этот «Интернационал»? Он смотрит на меня – свой, русский, московская курноса, Ванька или Федька, но какой между нами зияющий провал – крови, интернационала, пролетариата, советской власти, всей этой темной тучи.
Тем временем к колодцу подошел дроздовец с погонами поручика и обратился к генералу:
– Ваше превосходительство! В торговых рядах пряталось еще сорок красных курсантов при двух комиссарах. Половина с винтовками, ночью собирались идти на прорыв, но сдались без боя. Что с ними делать?
– Комиссаров и каждого десятого по вашему выбору… – услышал я спокойный ответ. – А вот и водица приспела!
Туркул умылся, сделал пару глотков, поблагодарил меня. Потом «дрозды» удалились, продолжая неспешный разговор.
– Что скажешь, скотинка? – спросил я у коняги. – Молчишь? Ну-ну…
Зверюга, всхрапывая от нетерпения, потянула морду к ведру.
А что тут сказать после вокзала в Орле? Гражданская война.
Напились мы с лошаком ледяной колодезной водички и потрюхали к нашим.
Середина августа 1920 года, Каховский плацдарм
Лето двадцатого года манило нас призрачной надеждой. Лучшие из ударников давным-давно улеглись на вечный сон в тысячах могил, разбросанных по Русскому югу, от Кром до Перекопа. Меня не оставляло ощущение, что все мы, оставшиеся в живых, были «вторым составом» – как в театре, когда лучшие отдыхают, дают сыграть их роли всем остальным. Вот мы и были «всеми остальными». Не такие храбрые, не такие самоотверженные, до смерти измотанные войной, но все еще живые. Когда барон Врангель поднял стяг белого дела, совсем павший было, совсем оскудевший духом, почти никто не верил в его успех. В мае, июне мы шли на красных просто потому, что таков был приказ. Мы шли без веры и без куража. Многие из нас больше искали честной смерти, чем победы. Но вышло иначе. Врангель сотворил военное чудо, выдавив красных из Северной Таврии.
Мы как будто воспрянули ото сна. Отблеск героической борьбы за Курск и Орел лег на лица наступающих добровольцев. Нас была горсть, нас было всего ничего, но мы опять поверили в счастливую звезду нашего дела. Весь июль и весь август мы не вылезали из страшных боев, но готовы были драться даже в том случае, если бы против каждого из нас красные выставили бы по два десятка бойцов.
И мы брали верх.
Я хотел видеть рыцарскую силу духа, столь скудную в моем времени, и я увидел ее. Здесь, в приднепровских степях малочисленные колонны голодных солдат, наспех обмундированных, испытывавших нужду во всем – от патронов до портянок, почерневших, почти обуглившихся в походах по раскаленной степи, шли на верную смерть, но невероятным образом оборачивали гибельное положение к победе. Ради чего? Да ради утерянного рая! Я сам был среди них, я сам был одним из них, и я понял, почему рыцари отправлялись когда-то в крестовые походы. Добыча, слава, новые земли – да, конечно, все это важно, только главным было ожидание дара Господня, ожидание чуда, которое Он положит прямо в их ладони, как хлеб кладут в ладонь голодного человека.
Так вот, мы получили свое чудо. Пусть одно на всех, но и это было щедрым подарком.
Последние капли его иссякли к середине августа.
Тогда все чаще звучало в наших разговорах недоброе слово «Каховка», а потом еще хуже: «Красные наступают с Каховского плацдарма, красные хотят отрезать нас от Крыма…» А ничего, у нас хватало сил ударить им навстречу.
Корниловские полки сцепились с ними лоб в лоб, атака против атаки. Это были далеко не те слабоорганизованные толпы, которые выходили против нас под Сумами, Фатежом, Орлом, пытаясь задавить числом, бывали биты, сменялись другими толпами ничуть не лучшего качества, и так до бесконечности, пока наши полки не превращались в батальоны, а батальоны в роты… Не знаю, кто ими руководил тогда, по всей видимости, люди храбрые, но бестолковые. Теперь – другое дело. «Товарищи» превратились в серьезного врага. Против нас выходили шли дисциплинированные солдаты под началом искусных и волевых командиров. Только изменились и мы: все мягкое, ломкое, хрупкое в нас давно перегорело и расплавилось.
Помню, мы подходили к большому селу Серагозы – то ли Верхние, то ли Нижние, бог весть. Вот-вот должна была начаться артиллерийская дуэль, мы ждали тяжелой сшибки, может быть, штыковой. Внезапно пошел дождь. Вскоре он превратился в ливень, водопад, ниагару, будто ангелы прямо над нами опорожняли ведро размером с город. Сплошная стены воды не позволяла ничего различить в пятнадцати шагах. Мы просто старались не сбиться с дороги. Наезженные колеи вмиг обернулись озерами. Твердь расквасило до состояния манной каши.
Мы с Никифоровым и Евсеичевым взялись за руки, не давая друг другу сбиться с пути и утонуть в грязи. Впереди глухо, как в вату, треснули первые выстрелы, затараторил пулемет. Одиноко ахнуло орудие. Но красные не видели нас точно так же, как мы не видели их. Казалось, свинцовая перебранка совершенно безобидна как для наступающих, так и для обороняющихся.
Но нет. Пулеметная очередь взбила пяток фонтанчиков на глинистой жидели. Ударник, шедший справа от нас, упал ничком, из пробитой головы толчками выходила кровь. Никифоров, вроде бы, стрелял, а у нас с Евсеичевым не хватало для этого сил и сноровки. Вскоре под ноги стали попадаться трупы красноармейцев. Один, другой, пятый… Некоторые заколоты штыками. Значит, была все-таки сшибка, наверное, где-то далеко впереди. Наше наступление было для их стрелков неожиданностью, и они побежали, скорее, от страха, чем от напора ударников.
Но к вечеру ливень прекратился. Не было его на другой день, да и на третий… Все это время мы выбивали красных из Серагоз, и смерть стояла вместе с нами в цепи, на каждой улице, у каждого дома взмахивая косой. Вернулась, бабушка! Здравствуй, родная, соскучились по тебе, давно не приходила… Потом мы жали на отступающие батальоны, а они сопротивлялись всерьез, в их планы не входило сдавать позицию за позицией. Они не могли зацепиться, но и мы не могли прикончить их, добить, хотя и отбрасывали все дальше, дальше, дальше…
Где-то там, в таврийской степи, Саша Перцев, лучший из нас, получил пулю в живот.
Так мы добрались до Каховского плацдарма красных. Их наступление было сорвано. Однако наши полки впору было снимать с фронта и отправлять на переформирование. Из трех человек в строю оставался дай бог один. Второй валялся в госпитале, а фамилию третьего вырезали на деревянном кресте. У артиллеристов почти не осталось снарядов. От изнурения стрелки спали на ходу. Мы просто утратили способность быстро двигаться. Если бы какой-нибудь деревенский мальчишка лет двенадцати захотел бы со мной подраться, то наверняка бы сшиб с ног одним ударом кулака.
15 августа нам зачитали перед строем приказ о наступлении. Помню отдельные фразы оттуда: «Корниловцы… положение серьезное… от вас зависит… превозмогите усталость… покажите еще раз…» На протяжении пяти суток мы «превозмогали» и сумели «показать еще раз…» После этого от маленького отряда полуживых ударников толку было не больше, чем от общины престарелых монахинь.
20-го, после команды «стой!» нам дали свалиться наземь, кто где стоял, и позволили уснуть. Это было около полуночи. Через три часа призрачные, потрепанные полки вновь были подняты на ноги. Нас повели прямиком к оборонительному рубежу «товарищей». Впереди – деревня Любимовка, а за ней и сама Каховка.
Задолго до того, как мы изготовились к атаке, в наступление пошли наши соседи. Вся вражеская позиция перед нами превратилась в широкую огненную ленту. Огоньки винтовочных и пулеметных выстрелов слились в неразделимую полосу пламени. Ударники еще и шагу не сделали, а уже оказались под обстрелом.
– Бего-ом!