Я смежил веки.
Потом я слез с дивана и завернул матрас.
Кроме женских трусов, непритязательных и незнакомых, под ним была заначка димедрола - сдвоенная облатка с прозрачными ячейками. Таблетки в ячейках сплющило. Принять, что ли, в виде порошка?
Нас поджидали в арке ее дома на Коммунистической - из ресторана пьяных. Засада меня даже обрадовала, я просто не представлял, как вернуться в Москву живым. Но она меня отбила каблуками и притащила к себе, где я принял сразу все таблетки, предусмотрительно захваченные из Москвы. В Москве я их и начал принимать. Год тому назад.
Весь тот год - от зимы до зимы - мы с ней бросали вызов государству, которое заставляет каждого жить согласно "прописке" - положенному месту. В Москве ей было "не положено". Жить в разлуке было невозможно, но государство доказало, что только в разлуке можно выжить. Она вернулась по месту "прописки". Она хотела лучше умереть, я сам ее отправил. Полгода после этого надеялся, что не конец, а просто анабиоз - до весны. До майских праздников. До этого рассвета, когда я осознал, что она спит, что под моими толчками она давно уснула. Я застыл на месте. Отвел свой взмокший чуб и понял, что уже далее не конец, а то, что - после. Инерция распада. Подтеки туши высохли под сомкнутыми веками. Косметика стерлась о подушку, обнажив бледное лицо - вдруг почему-то совершенно случайное.
Она не проснулась, когда я вышел, и продолжала спать, когда я ушел, прихватив свое фото из-под настольного стекла и книгу, за которую на первом курсе отдал стипендию на черном рынке, - "Путешествие на край ночи".
Я был уверен, что самолет разобьется.
В шкафу с изнанки дверцы было зеркало. На меня вопросительно смотрел побитый христосик. Скулы, конечно, вопрос времени. Но волосы до плеч, но борода... Я расщелкнул инструмент - сдвоенную расческу. Бритвы в ней заржавели, но других не было.
Я занялся самоистязанием. Сжимая челюсти, стонал. Потом я вытер слезы. Вся "духовность", за которую меня любили, слетела на затоптанный паркет. Я смел ее на разворот "Юманите", ссыпал окурки, уронил трусы. На х... порвал свой димедрол и бросил сверху. Скомкал все это, ощущая деликатность газеты, пусть коммунистической, но западной, отнес на кухню и спустил в дыру.
Теперь я смахивал на Ди Эйч Лоуренса - на снимок с карманного издания Lady's Chattenley Lover*.
Оставалось написать роман.
* "Любовник леди Чаттерлей" (англ.)
* * *
Он объявил, что Сорбонну я должна выбросить из головы: "Учиться поедешь в Москву".
Я хотела быть писательницей. До тех пор пока идея не увлекла его. Это стало идефиксом: дочь-писательница. Ссоры прекратились. Дочь сидит взаперти и стучит на машинке.
Однажды вошел, взял страницу и прочитал, почесывая брюхо. "Не то пишешь. Напиши-ка лучше роман о забастовке". - "Какая забастовка?" "Горняков Астурии". - "Про Испанию я ничего не знаю". - "Я подберу тебе все материалы и напишешь. Публикуем немедленно. Переводы на все языки, включая русский и китайский. Слава, деньги, независимость. Ты же хочешь независимости?"
Он ушел, я все порвала. С тех пор писала только для лицея. У меня всегда были самые лучшие сочинения.
Последний текст для лицея был ни о чем. Ни к чему не имел отношения. Я описала кресло, найденное мной на чердаке фермы, где живут мои бабушка и дедушка. Со всеми подробностями я описывала погружение в это кресло и в прошлое моей семьи. У меня нет ни бабушки, ни дедушки, ни фермы, ни страны, ни прошлого. А с ними меня не связывает ничего, кроме зависимости.
И будущего, от которого страшно по ночам.
Я сказала, что в Москву не поеду. Он сказал - нет денег содержать студентку в Париже. Буду сама зарабатывать. Без документов? Я получу. Что ты получишь? "Карт д'идантите". Его чуть приступ не хватил, так он орал. Иди получай! Расскажи все им! Заодно и в газеты их сходи - еще и золотом осыплют! Надо же кого я воспитал. Профессиональный революционер мелкобуржуазку!
От слез у меня вылезли ресницы.
В подвале я нашла пистолет. В чемодане с сырыми газетами. Будь это просто анонимный пистолет, мне бы и в голову не пришло. Но "кольт" был адресован Ему: "Товарищу Висенте - Фидель. Родина или Смерть!" Я взвела курок, приставила дулом себе под левую грудь и нажала спуск. Осечка. Патроны испортились. В этом подвале каждую зиму прорывает трубы.
В своем прокуренном кабинете он писал. Я положила пистолет ему на рукопись. Снова взрыв. Откуда? Почему не выбросили?
Вызвали Гомеса. Поехали с ним и утопили в Сене. "Твой отец - святой человек..."
Он дал мне денег - сняться на паспорт. "На какой?" "Какой достану".
В Париже уже никого. Симон улетел в Голливуд - искать счастья. Кристин после аборта отправили в Нормандию. Марокканский ее принц исчез. Я поехала на Републик. Нгуен был дома, но простужен, и ничего хорошего из этого не вышло. Но так или иначе.
Нгуен.
Это - Швейцария. Цюрих, какой-то парк. Но даже здесь, в нейтральной стране, где всем на все наплевать, Он сидит на другой скамье. Делает вид, что читает Financial Times.
На Лионском вокзале мы сели в разные купе. В одном мать с Рамоном, Паломой и Тео. В другом я с зеленым паспортом, выданном в Голландии, где я никогда не была. В третьем - Он. Уж не знаю, с каким из своих паспортов.
Через три часа самолет на Москву. Никогда я не могла понять, почему так покорно шли в крематорий. Я совершенно свободна. Встать и убежать, исчезнуть. Погибнуть или стать совершенно другим существом. И никогда не вернуться. Желание такое сильное, что я даже схватилась за скамейку. Но почему я продолжаю сидеть? Неужели из-за этой дурацкой истории, которую они превращают чуть ли не в трагедию? Я забыла в поезде фотоаппарат. Оказывается, пленка была начата, там все их руководство во главе с Ним. В непроявленном виде...
Меня высадили на окраине Москвы.
Я думала, по крайней мере, окажусь внутри грандиозного в своем безумии сталинском здании со шпилем - в Главном. Нет. Только начиная с третьего курса. Поселили в банальный Студенчес-кий городок. Километрах в двух-трех от Главного здания, но это уже полная окраина. Пятиэтаж-ный корпус с видом на пустырь. Обитатели вылезли из окон, глазея на этот катафалк - черную "Чайку", из которой вынимали мои чемоданы.
Перед отлетом в Париж они заехали еще раз - попрощаться. Было взаимно тягостно. Я была им неприятна. Сознавая это, я не делала никаких попыток облегчить им страдания по поводу их предательства. Радости, что остаюсь, я не выразила. Негативных эмоций на этот раз тоже. Нулевой градус. Чистый садизм с моей стороны. Возможно, я преувеличиваю свою роль любимой дочери. Возможно, они вовсе не были раздавлены комплексом вины. Но им было очень неприятно. Они прилагали все усилия, чтобы не замечать убожества, в котором меня бросают. Садясь в "Чайку", мать еще раз похвалила чистый воздух столицы СССР. Я заметила, что и в Париже у меня не было проблем с дыхательным трактом. Не удержалась... "Все же кури поменьше".
Свобода... Где?
Парадоксально, но во Франции, на Западе вообще, я себя чувствовала, как в концлагере. А в настоящем лагере - "социалистическом" - свободна до головокружения. Так, что даже страшно.
И, конечно, - деньги. В Париже приходилось даже на билет в метро просить. Здесь сразу выдали 90 рублей. Сколько это? Сказали, что для советских стипендия - 35. Я отсчитала 55 обратно. Смотрели, как на идиотку. "Не положено". Замечательное русское слово! "Вам, как иностранке, положено 90".
И хоть застрелись.
Комната на пятом этаже. Еще три кровати - кроме моей у окна. Пока с голыми сетками.
Пустырь до горизонта.
Три эфиопа - или это суданцы? - очень высокие, очень черные, завернутые в ослепительно белые одеяния, стоят внизу на закате и смотрят в этот советский пустырь, как еще вчера в пустыню. Они стоят на асфальтовой дорожке, сразу за которой заросший пыльной полынью овраг. По дну его проложена узкоколейка. По ней проходит вагонетка. Только по ночам - никогда днем. Окно открыто, я просыпаюсь. Вагонетка идет медленно, тяжело, спотыкаясь на стыках рельс. Навещает какое-то предприятие на пустыре вдали. Бункерного вида - одноэтажное, с глухими стенами, сливающимися с местностью. Рельсы упираются в железные ворота, которые открываются только по ночам. Днем бункер признаков жизни не подает.
"Что там?" - спросила я. Комендантша корпуса Екатерина Ивановна, ядреная русская баба (как пишут в советских романах), посмотрела с подозрением: "Тебе какое дело?"
Я почувствовала себя шпионкой.
Но в этом бункере явно что-то секретное. Биологическое оружие, химическое? Склад радиоактивных отходов? Это всего метрах в 500-х. Вдруг это соседство изменит мою биохимию? Мою формулу? Психику это уже меняет.
А по другую сторону пустыря, рядом с шоссе, дощатый павильон "Мосфильма". Воксал из "Анны Карениной", которую сейчас снимают. Снова будут навязывать ложь скоро уже позапрош-лого века. Я имела несчастье прочесть эту книгу в детстве по-русски. Не с нее ли начались мои комплексы, вся моя деструктивность?
Бункер и этот павильон "важнейшего из искусств".
Где я?
Симон, Кристин, Нгуен?..
Меня обокрали. Из умывальника пропало все мое белье. Здесь стирают вручную и развешива-ют на веревке. Валя Примакова, соседка по комнате, захохотала: "Мать, ты сама виновата! Кто же оставляет без присмотра французское белье?"
Но в стране, откуда я приехала, другого и не носят.
Осталось, что на мне. Лифчик, трусы.
Первый день занятий.
Факультет на проспекте Маркса, в центре. Это далеко. Это - сначала пешком, потом на автобусе, потом на метро и снова пешком. В Москве нас всегда возили. Я не подозревала, что эти пространства способны так изнурять.
Понимаю с трудом. В разговорном варианте русский - это громкий, резкий, агрессивный язык.
Снова общежитие. Душевая. Отделанные непрочной плиткой секции без дверей. Габариты местной наготы угнетают. Тем более, что моя вызывает острое любопытство. Разглядывают откровенно, стремясь при этом войти в физический контакт: "Спинку потереть?" Бр-р...