ловами. Шепотом передают рассказы о людях в красных колпаках, о говорящих птицах, о стеклянных змеях. Передают друг другу на ухо, не прерывая резни. Когда твоя рука посылает на тот свет незнакомца, поверишь во что угодно. Химеры наполняют душу мрачной решимостью. Зубы скрежещут, кости трещат. Бьешь напропалую. Весь исходишь отравленными стрелами.
Но иногда кажется, что ударяешься лбом о стену, расписанную залихватски батальными кровоподтеками. Краска осыпается, сквозь пятна сырости и плесени проступает кладка. За окном уже покашливают ранние осенние сумерки. Старый слуга, шаркая, проносит подсвечник с тремя свечами. Моя тень поднимается и опускается. Лоб гудит.
И вот мы опять наступаем стройными рядами. Безрадостный натиск, бег переходит в крик. Со всех сторон сыплются тумаки. Нас избивают невидимые полчища. Неужто правда на той стороне? Мы покрываемся ранами, мы истекаем кровью, мы падаем, лежим, тяжело хрипя, мы лежим бездыханно.
Улучив минуту, я сполз бочком по скользкой размытой глине в узкий овражек и зачерпнул ладонью из ручья, вода оказалась необыкновенно чистой, холодной, вкусной. Дождь накрапывал с тихой монотонностью, как ни в чем не бывало. Вдруг слышу за спиной визгливый окрик: «А вы что здесь прохлаждаетесь?» Повернулся, вижу вверху офицера в темных очках и под зонтиком. «Марш обратно! Какой ваш номер?» — он раскрыл блокнот, придерживая зонтик под мышкой. Должно быть, решил, что я собираюсь раньше времени удрать с поля боя, хотя я еще об этом и не помышлял, а думал передохнуть, набраться сил для новых подвигов. Никогда раньше, на учениях, на марше, в казарме, я не видел это оливковое лицо с желваками, стиснутые губы, уши нетопыря… Такого не забудешь вовек. Схватив ружьецо, путаясь в полах промокшей шинели, я выбрался из укрытия и рванул навстречу свистящим пулям. Кажется, все это не слишком занимательно…
— Нет, нет, продолжайте!
На этот раз меня ненадолго хватило. Я отстал от орущей оравы и, без единого желания, пошел бродить по бездействующим пустошам в обход кровопролития. Первый, кого я встретил, был наш связист Перепелкин. Желтый чуб щегольски торчал из-под маленькой фуражки. Его тонкая, изящная фигурка была перетянута ремнями, гимнастерка на груди слегка приподымалась, и что-то девичье выступало на румяном личике, уж не подводит ли шельмец глаза, не подкрашивает ли губы? Любимчик высшего командования, он заслужил своим легким поведением столько наград, сколько нам, доходягам, и не снилось. Но никто не был на него в обиде. Даже низшие чины его не гнушались, напротив, баловали, ценили, одаривали. Несмотря на своих высоких покровителей, он не задавался, был услужлив со всеми. Каждый из нас был обязан ему какой-нибудь приятной мелочью. Находились и такие, которые считали его полубогом. Даже умирающего он мог воодушевить. Он и сейчас, когда все летело в тартарары, сохранял кокетливое обаяние. Предложил мне баночку с леденцами. Я рассказал ему о том, что видел и слышал. Он выслушал, улыбаясь. Происходящее здесь, на поле боя, его забавляло, он не воспринимал всерьез огонь, взрывы, дым. Бесполезно было жаловаться ему на пороки сражения, он не понимал.
Отойдя от него на несколько шагов, я поспешил выплюнуть сладкую липкую гадость. Я не мог на связного сердиться. Я бы скорее испытал досаду, если бы он проявил интерес к нашим мрачным потехам. Пусть себе проказничает, мы-то знаем свое дело.
Я спешил вернуться туда, где режут, жгут и насилуют. Полчища насекомых застили взор. В сапоги набился песок. Солнце, слепящее, горячее, облезлое, выбралось из сизой пелены. Утирая пот, понукая зудящее от темени до пят тело, я вдруг заметил на пригорке лежащую навзничь тучную белую тушу. Воры, которых на поле боя хватает, унесли одежду. Глаза закатились, волосатые ноздри жадно, со свистом вбирали воздух. Я не сразу разглядел у него на боку маленькую ранку, из которой тонкой дугой сочилась бурая водица. Между тем казалось, что все его жизненные силы ушли в чудовищно вздыбленный член. Губы медленно шевелились, лепя слова. Я расслышал только «письмо, письмо…». В руке он сжимал конверт. Я с трудом разжал его пальцы с желтыми грязными ногтями, поднес конверт к близоруким глазам и — боже милостивый! — прочитал адрес, по которому я отправил караван писем. Как странно было видеть чужим мерзким почерком выведенное драгоценное «Маше Трегубовой в собственные руки»… Не помня себя, я схватил его за толстую скользкую шею, но, увы, поздно, он уже утратил то, что ему не принадлежало и что я так хотел у него отнять.
Тоска опрокинула меня в прошлое, но каким бесконечно далеким показался мне тот жаркий день, когда она приехала в наш военный городок. После завтрака — манная каша и крутое яйцо с чаем — нас вывели из барака с жестяным навесом, и мы шли строем, подгоняемые офицериком в щегольских сапожках, неохотно хрипя бравурную песню, когда, скосив глаза, я заметил на обочине любимую в пестром сарафане. Подняв подбородок, она тщетно пыталась найти меня среди неразличимых лиц. Мы смогли встретиться только после изнурительных упражнений с соломенными чучелами, после обеда — кислые щи, гречневая каша, компот из сухих груш — в рощице за складом боеприпасов. Она с готовностью расстегнула ворот и подняла подол. Я бережно спустил ее ажурные трусики, которые она час назад купила в офицерском магазине вкупе с бутылкой лимонада, печеньем и кульком маленьких зеленых яблок, но, увы, сколько ни пыжился, ничего у меня не получилось. Мое возбуждение было чисто умозрительным. Маша целовала меня, обжигая слезами, бормоча: «Бедненький мой стручочек…» А я — я смотрел по сторонам.
Довольно о грустном. Пока я, склонившись над умирающим, предавался воспоминаниям, битва набирала обороты. Ярость противников уже без разбора косила направо и налево. Я поспешил занять свое место в строю, когда мое внимание привлек человек в незнакомой желто-синей форме. Ему было лет пятьдесят, седые пряди обрамляли суровое пунцовое лицо, резкие и точные движения свидетельствовали не только о прекрасной выучке, но и о богатом опыте. Он одновременно виртуозно работал и беспечно играл. Его рука не знала отдыха, зоркие глаза мгновенно выхватывали из робкой толпы очередную жертву. Он губил с пламенным хладнокровием. Мне показалось, что я где-то его уже видел. Я был бы не прочь с ним познакомиться, но сейчас такая попытка могла стоить мне жизни. Он не разделял своих и чужих, заботясь лишь о красоте ухваток. Впрочем, не исключено, что при других обстоятельствах, в тылу, это был скучный, заурядный человек, не имеющий своих представлений. Трудно отыскать людей, которые блещут всегда и везде.
Не буду утомлять вас картинами кровопролитных свалок и перепуганных погонь. К тому же я мало что успел увидеть, будучи прямым участником этих заварух à l’impromptu. Мне не удается соединить запавшие в меня фрагменты так, чтобы получить себе в пользование стонущую карусель. Меня бросает из стороны в сторону, как донесение, направленное начальником взвода, убитым наповал, полковому повару, раненному навылет. Я беру что попало. Я даже не могу отойти помочиться, чтобы кто-нибудь не запустил в меня раскаленным ядром. В какой-то момент мне показалось, что все эти серые безмозглые массы, прущие наобум, только и думают о том, как бы унять мою прыть. Без меня им будет легче, намного легче. По счастью, я быстро опомнился и ясно увидел, что, напротив, в пылу сражения меня никто не замечает. Град камней летит мимо. Мне даже стало обидно, как будто я не стою пули. Как будто я ничего не значу в этом эпохальном побоище, мол, без вас обойдутся, и еще скажите спасибо, любезный, что с вами цацкаются, дают место в строю, заносят в список.
На безопасном расстоянии от эпохального побоища, поперек свекольных грядок желтел кособоко автомобиль с большими побитыми фарами. В раскрытой дверце сидел толстый интендант Островский и мрачно курил. Лентяй и балагур, он был известен в полку гомерическими масштабами воровства, сходившего с рук, и невоздержанностью на язык, часто доводившей его до беды. Он повсюду таскал за собой юную супругу, почти девочку с косичками, в красной юбчонке и белых гольфах. И сейчас она полулежала на заднем сиденье и расчесывала золотые кудерьки, глядя в круглое зеркальце.
— Посмотри, что они пишут! — Островский протянул мне газетный листок. — «Полный разгром», «беспорядочное отступление», «позорное поражение», и заметь, вся эта мерзость тиснута в печать еще до того, как протрубила труба и забарабанил барабан! Торопятся, торопятся, подлецы! Нет на них управы. — Островский вздохнул и бросил иссякший окурок. — Наши штабные тоже хороши! — буркнул он. — Получаю еще засветло приказ, если нынче дойдет до боевых действий, времени даром не терять — собирать трофеи. Ладно. Весь день ношусь как угорелый по колдобинам, задницу отшиб, мозги вытряс, а что в результате? Ты только посмотри…
Он схватил в сердцах мешок и вытряхнул содержимое на землю. Колода карт, детская соска, несколько дешевых колечек со стеклышками, пустая бутылка, щипцы для завивки волос…
— Ну куда это годится! И я же потом буду виноват. Эти молокососы в штабе видят все с птичьего полета, а туда же — командовать! Вот мы и отдуваемся за то, что их плохо учили. А тут еще Лизка — негодница, — Островский плаксиво осклабился, — давеча пропала, я чуть с ума не сошел, насилу сыскал привязанную к дереву с кляпом во рту. И это при том что деревьев тут — раз-два и обчелся! Тьфу!.. Пора на покой. Армия и без меня справится, я со своими старыми понятиями (честь, доблесть, слава для меня не пустой звук) только мешаю этой машине, лязгающей несмазанными суставами и гусеницами. Если бы не Лизок, я бы уже давно на все махнул рукой. Да ей, вишь, нравится эта пальба и суматоха. Подавай ей убитых и раненых, обожженных и обезображенных! У ней, мол, такое направление развития, мамка недоглядела. Вот и трясусь на старости лет день-деньской в казенной колымаге по лужам и рытвинам. А теперь еще и мотор заглох, ну и ладно. Что мне, больше всех нужно? Тебе, я вижу, не терпится обратно в бой, иди, иди. Лизонька, детка, не кривляйся, видишь, человек помирать собрался!..