Дочки-матери — страница 5 из 52

В полночь мигнула лампочка и погасла — механик, двигатель заглушив, наверное, побрел отсыпаться. Мы догадались открыть окно. Ввалилась в комнату тишина с душистым привкусом кедра. Утробно гукнула раз-другой лягушка-жерлянка. И снова созревшая, насыщенная тьмою звень. Да хряст от Сашиных каблуков. Да скрежеты в будке походной лаборатории, что стояла у самого дома. Да скрипы и шорохи за дверью, где явно не спал, укрывшись с головою одеялом, блестящий математик Агеев.

— Не заблудятся наши? — спросил я, обеспокоенный тем, что канули двое в ночь, как в бездну.

— Не, — спокойно отозвался Малыгин. — Небо чистое. В лесу сейчас все видать.

Пошаманив с аккумулятором, Саня направил в окно неяркий луч подвесного фонаря. Пали тени деревьев на смутную белизну стола. И снова отодвинулись от нас все звуки и запахи — две доски, два мира посреди осенней тайги, и ничегошеньки более.

Не знаю, сколь долго длилось все это. Только вдруг распахнулась дверь, и в квадрате ее возникла взбудораженная чем-то Валерина личина:

— Эх вы, коптитесь, да, а там такое!..

Мы выбрались на крыльцо. Глаза не сразу привыкли к темноте. Но едва забрезжили в ее неясности ветви огромных ильмов, как над землей обозначились зеленоватые мерцающие огни. А вот уж обрисовались и силуэты зверей, близкие и чеканные до неправдоподобия. Две круто вскинутых головы смотрели в нашу сторону неотрывно. Сторожко раздвинуты заостренные раструбы ушей. Изюбри.

Днем наверняка не показалась бы мне необычной такая встреча — мало ли в заповеднике непуганого зверья. Но в этой призрачной полутьме, отороченной звездным сеевом, среди неохватных, бугристых комлей деревьев, словно сама природа вышла из дебрей напомнить, что есть на свете иные радости, чем наши. И вновь, как недавно, колючее беспокойство ворохнулось во мне: рвануть бы сейчас в эту ночь, раствориться, исчезнуть в ней… С кем рвануть?.. Я потянул нечуткими ноздрями воздух и усмехнулся. Пахнуло пряным духом живицы, прорезался дальний говор ручья, и стало вдруг на душе светло и необременительно, как в детстве.

…Утром мы снова собирались в дорогу. Неторопливо, с явной неохотой перекладывали пожитки с места на место, тянули время. Даже хорошо отоспавшийся в машине Гера, которому нечего было терять здесь, подозрительно долго копался в моторе. Наконец захлопнул капот и, увидев на лице моем ожидание, развел руками. В переводе это могло означать: «Заделал бы «липу», чтоб не завелся мотор, да боязно — разбирается оператор в машинах как бог».

И сам Паша, затеявший все эти сборы, чувствовалось, не убежден был, что именно сейчас, наскоро попив чаю, нам следует покинуть столь гостеприимную обитель, потому и повторял по поводу и без повода: «Сегодня погода есть, а завтра будет?» Практиканты — те и вовсе слышать не хотели о нашем отъезде. Им, правда, предстояло сейчас поехать в тайгу снять там показания приборов на опытной деляне. Но когда парни вернутся оттуда, неужели мы не продолжим вчерашнее? «Ведь воскресенье сегодня, побойтесь бога… Нет, нет, мы вас не отпустим…»

Один лишь Агеев не уговаривал никого. Сквозь хмурое его настроение проглядывал откровенный интерес к Валере. Покончив со сборами в дорогу, тот вновь, как вчера, увальневато переминался с ноги на ногу возле «уазика» и пальцем чертил вензеля на пыльной дверце. Только на этот раз никто не смотрел на Валеру влюбленными глазами и ничего не ждал на прощание. По крайней мере, Оля даже головы не поворачивала в нашу сторону. Она хлопотала возле походной лаборатории, проверяя, все ли взято в маршрут. Но я не верил ее суетной отрешенности: уж слишком часто мельтешил возле дома ее аккуратный свитерок, слишком очевидными и ненужными звучали ее подсказки парням — принести то, не забыть другое:

— Ах, да, ты прав, Малыгин, лопата тоже здесь… Значит, все, все…

И голос у нее был другой, без прежней задиристости.

Мне странным казалось все это. Чем снова приторможен Валера? Размолвкой? Едва ли, за чаем шутили и он, и она. Стесняет двоих сама обстановка сборов, где все на виду и каждое твое слово услышат? Но кто мешает отозвать Олю в сторону? Нельзя же в самом деле проститься вновь, как вчера: «Пока. Увидимся. Чао».

Или инерция эта в самом Валере: боязнь перемен, нерешительность, порожденная затянувшимся ассистентством? Дома небось все заботы на матери, на отце, здесь — у шефа как за каменной стеной. Тихий, устоявшийся мирок, в котором можно спокойно отдаться книгам, знакомствам и мечтам… Вчера показалось мне: вот так и бывает с первого взгляда, не головой — сердцем нашли друг друга. А нынче тоска навалилась на парня.

Я подошел к Валере:

— Не хочется уезжать?

Он хмыкнул, глядя мне прямо в глаза.

— А знаешь, я бы на твоем месте…

— Остался бы.

— Да.

— Так шеф меня и отпустит.

— Ну хочешь, я попрошу.

— Кого-кого, а шефа я как-нибудь изучил за шесть лет. Уж если он что-нибудь в голову заберет…

Они простились посреди исполосованной тенями поляны, на самом виду у всех. Держались оба достаточно непринужденно, хотя говорил лишь Валера, а Оля вглядывалась в смягченное улыбкой его лицо, пытаясь прочесть в нем больше, чем значат слова. Почему-то казалось мне, что вот-вот прорвется в Валере вчерашняя безоглядность, встряхнет он гривастой головой, и… Никаких «и…». Расстались чинно, легко, словно и не было вовсе ни тайного заговора за печкой, ни этой ночи вдвоем… Было, да прошло, и «ладушки». Вот так и вся жизнь Валерина, как эти два дня… А может быть, просто мы живем с ним в разных измерениях, в разных отсчетах времени? Кто скажет?

От испятнанных живицей мешков сладко пахло кедровыми шишками, над кабиной клубилась запоздалая мошкара, и сквозь дымку ее мне привиделось, как приснилось: искристая, еще струящаяся после пурги гладь снегов и девчонка, которая по-взрослому величала себя Татьяной. Почему из многих моих знакомых именно эта, невидная из себя подружка, вдруг дала о себе знать? Из какого далека?

В ту зиму на Камчатке долго не выпадало снега. Декабрь уж наступил, а на сопке, подножие которой опоясывала окраинная наша улица, черный цвет все еще боролся с белым. Лишь в низинах намело сухой и скрипучей снежной крошки, и после каждой поземки мы с Татьяной ходили за огороды проверить, нельзя ли рискнуть скатиться по крутому склону на лыжах.

— Лыжи для меня — все! — говорила она, откидывая назад густые и темные, словно гречишный мед, волосы, чтобы лучше разглядеть, как воспримутся ее слова.

— Все-все? — с нарочитым изумлением переспрашивал я, вроде бы уязвленный тем, что для меня в душе Татьяны вовсе не оставалось местечка, и ах какое удовольствие доставляло ей повторять на разные лады это «все-все»! Как сияли тогда ее глаза, сколь непохожей бывала она в те минуты на обычную, обтянутую серым свитером Татьяну, которая, даже улыбаясь, могла припрятать в уголках рта немножко грусти.

Мы познакомились с Татьяной в конце сентября, когда над остывающей рябью Авачинской бухты еще дремали с донками рыбаки и дотлевающие на клумбах астры свежо и остро пахли морем, когда по вечерам от сопки Любви, где причаливали рыбацкие сейнеры, струились по воде десятки мерцающих трасс и наступала самая пора коротать время в обнимку на выброшенном прибоем бревне, а мы спешили на нашу улицу, потому что у калитки приземистого, подточенного временем дома Татьяну уже ждала, вся в тревоге, мама.

Я только что вернулся из лесоустроительной экспедиции, куда нанимался рабочим на весь сезон, и чувствовал себя как заново рожденным: здоровым, сильным, самоуверенным. Моих восторгов о ребятах, с которыми били просеки, о камнепадах, речных заломах и зверье хватило не на одну нашу прогулку с Татьяной. Всю жизнь прожившая в городе, она слушала эту «травлю», как дети слушают сказки: притихшая и доверчивая настолько, что когда я шутки ради соврал, как, неожиданно гаркнув, лишил жизни медведя — умер, бедняга, от разрыва сердца, — она лишь покосилась испуганно и обозвала меня фашистом.

— Ты чудо-ребенок! — рассмеялся я, восхищенный ее непосредственностью, бог знает как уцелевшей в кварталах портового города… Впрочем, давно замечено, что именно в таких городах чаще, чем где-либо, можно встретить среди девчонок две крайности: бесшабашный, самой себе не верящий цинизм и почти пуританскую строгость, воспитанную каждодневными, пристальными бдениями матерей.

Оставаться «фашистом» в глазах Татьяны мне вовсе не хотелось. Я сказал, что насчет медведя пошутил — на самом деле вовсе такого не было ни со мной, ни с друзьями, однако разубедить Татьяну оказалось вовсе не просто.

— Значит, ты и раньше все врал?

— Да нет же, нет, вот честное слово.

— Зачем же сейчас сказал неправду? — допытывалась она, недоуменно вглядываясь в меня.

— Ну просто так. Пошутить-то можно с тобой?

Она зябко поежилась и сказала не мне, а кому-то другому, щурясь на сверкающие, размытые рябью огни:

— Уж сколько раз зарекалась верить что рыбакам, что геологам, а все как дурочка… Одно вранье.

Какого кумира хотелось ей видеть во мне? И отчего минуту спустя она вновь доверчиво искала приюта под полой моего кожана, а целовать себя не давала. Когда, заподозрив в притворстве, я силой поцеловал ее твердые, ускользающие губы, Татьяна с такой сноровкой ткнула меня под правый бок, что на мгновение я одеревенел от боли. И услышал почти ликующее:

— Ага, получил? Еще получишь!

Пожалуй, поделом было мне. Ведь ни намерений серьезных, ни чувства истинного, когда лишь о ней все мысли и беспокойство, сосущее в груди, у меня в ту пору не было Так что же заставляло меня назначать свидания этой серенькой, задумчивой птахе, дарить цветы, знакомить с друзьями, давать надежды, в конце концов, если я был ей не безразличен? Ах да, есть некое спасительное слово «дружба». Я уверял себя, что это всего лишь дружба, вполне сознавая, сколь шатка такая вера.

Мне нравилось, как пахнут ромашкой ее грубоватые на ощупь волосы, меня удивляло, с какой простотой и достоинством умеет она держаться в самой пестрой компании, мне до сих пор помнится, как, неожиданно обернувшись, однажды я встретился с завороженной пристальностью ее взгляда, красноречивого, как признание. Не избалованный девичьим вниманием, я совершенно по-идиотски стал приглаживать свой вовсе короткий «бобрик». Смутилась и она, но тотчас нашлась: