Дочки-матери — страница 7 из 52

Опасался я, что Букетик обморозится, но на этот раз он приоделся тепло: ватные штаны, заправленные в огромные, не по размеру, валенки, и чей-то тесный овечий полушубок сделали его фигуру неповоротливой, похожей на женскую. Может быть, эта неповоротливость и подвела его, когда нога попала в скрытую снегом расщелину.

Мы сделали из лыж и палок подобие санок и, уложив на них Букетика, осторожно стали спускаться вниз. Из распадка тянул слабый ветерок, погоняя впереди нас змеистую поземку. И город, раскинувшийся внизу, и гряды сопок по ту сторону бухты, и конус близкой Авачи — все празднично сияло под солнцем, выбеленное пургой. А у меня настроение было такое, словно возвращался я с похорон.

Уже на ровном месте Букетик вовсе пришел в себя и попытался сползти с саней. Он клялся, что сам в состоянии дохромать до общаги, хотя какая уж там общага — прямо в больницу поволокли мы его по непроезжим, переметенным сугробами улицам. Он только морщился иногда и нудно просил прощения.

Когда за ним захлопнулись двери приемного отделения, Татьяна отчужденно поглядела мимо меня и глухо сказала:

— Это я одна виновата, и поделом мне.

…Летом они поженились. Я поздравил их телеграммой из Эссо, где мы закупали коней для маршрута на западный берег. И в размеренности длинного северного дня, под звоны оголтелого комарья постепенно выветрилась, истаяла во мне та странная, полоснувшая по сердцу боль.

Вроде б нетрудно было убедить себя, что все получилось к лучшему: я не собирался жениться на Татьяне, на ней женился другой, и дай бог им счастья, а мне — свободы. Пожалуй, я испытал даже некоторое облегчение оттого, что никто не ловит больше доверчиво каждое мое слово, не заглядывает с грустной улыбкой в лицо, не требует объяснить, почему я бываю непоследователен в своих желаниях. И все же чувство утраты, то угасая, то тлея неярко вновь, долго еще жило во мне после того, как я уехал с Камчатки. Быть может, то было сожаление о минувшей безоглядности чувств, которыми так сильна юность, а может, просто тоска по счастью, которое прошелестело мимо столь близко, что опахнуло меня знобким, предостерегающим ветерком.

Время притушило то давнее. Но отчего же именно сегодня на испятнанной солнечными бликами поляне кедрового бора из многих знакомых аукнула мне именно эта, невидная из себя подружка?

И снова повторил Паша:

— Ничего не оставили?

— Не-а, — легко откликнулось эхо.

— Ну и ладушки…

Муссон погонял над нами редкие облака. И вслед за их изменчивой чередой, опережая медлительные облачные тени, помчались мы на запад, минуя прохладу рек, остолбеневшие красоты леса, тревожные запахи увядающей земли…

— Девок там этих в городе хоть пруд пруди, — наконец буркнул Паша.

Валера пристально вглядывался в боковое окно, словно отродясь не видывал здешней, топором не тронутой тайги. Вместо него откликнулся Гера:

— Вот и мне папаша то же самое: «Ты, парнишка, не торопись. Девок этих сейчас — только свистни!» И свистел, еще как! И были! Много было, без вранья. А вспомнить одну, но так, чтоб перевернулось вот так все, — нет, не вспомнить… И что характерно — иду по проспекту при полном марафете, гляжу — а уж молоденькие на меня и не смотрят! — с таким неподдельным изумлением произнес он, словно только сейчас обнаружил это странное обстоятельство.

«Сколько ж ему лет?» — подумал я, не глядя в сторону Геры, но отчетливо представляя младенчески белые, вьющиеся волоски на глянцеватых залысинах брюнета, редкие складки над переносицей и что-то мальчишески-задиристое во взгляде. За тридцать?.. Под сорок?

— Аккумуляторы оба здесь? — встрепенулся Паша.

— Оба, оба! — в сердцах ответил Валера.

У границы заповедника темнолицая, приветливая на слово смотрительница заставила нас ждать всего минут десять. Погремела амбарным замком, подняла и опустила за нами полосатую поперечину шлагбаума. Амба!

Рванул из-за поворота свежий ветер, согнул в поклоне полураздетый осинник, замахали нам вдогонку с пустеющих огородов серым тряпьем пугала…

Не знали мы в ту минуту, что зря спешим — не окажется на месте лесника, а главное — увезли на зообазу рысенка еще неделю тому назад.

— Давай вернемся, Паша, — сказал я, когда выяснилось все это и сожаление об уходящем дне колюче ворохнулось во мне. Представилось, что минуют сутки и следом еще немного: всего каких-то восемь тысяч километров, завтрак в Хабаровске, обед в Москве, — замкнется круг, и снова в лабиринте из древних кирпичей и напряженного железобетона, в нервном токе толпы, подстегиваемой зеленым зовом светофоров, я буду с нетерпением ждать пору, когда в Приморье бронзовеет листва. И вновь в мимолетных запахах прели мне станут мниться пронзительные кличи уссурийской тайги, и снова в шелесте шин на Садовом, который так явственно проникает сквозь стены моего дома, в несмолкаемом шелесте мчащейся по кругу «зеленой волны» по ночам мне будет чудиться: «Слуш-ш-ш-ш-шай…» И я поверю этому зову, вырвусь, долечу, добреду, прекрасно зная, что, окунувшись в туманы и ветра, в полдневную благодать и полуночную целебность, душа моя вновь станет рваться к многолюдью.

— Ну что нам стоит, Паша, каких-то сорок кэмэ.

— Опять надо пропуск выписывать. А нынче воскресенье.

— Не город. Кого-нибудь найдем.

— Да и бензину может не хватить.

— Дотянем как-нибудь, — поддержал меня Гера. — Вот парни обрадуются — совсем одичали там. Грибочков насобираем, поджарим. И что-нибудь прикупим к ним этакого…

— Давай в самом деле вернемся. Смотри, Валера совсем клюв свой опустил.

А сам Валера не добавил к сказанному ни слова, очевидно считая, что все и так ясно. Неужто обязательно надо вслух говорить о том, как хочется ему обратно?

— Валеру я не держу, — обернулся к нам Паша. — Если хочет, пусть едет обратно автобусом. Ко вторнику чтобы быть как штык. А у меня дела в городе…

Обрадовавшись за Валеру, я хлопнул его по плечу — давай, мол, жми, пока Паша не передумал. Но ассистент сделал вид, будто сказано было о вторнике вовсе не ему.

— Эй, слыхал? — рявкнул Гера. — Закон все тот же — куй железо, не отходя от кассы.

— Ты о чем? — спокойно спросил Валера.

— Во, олух царя небесного, — не на шутку расстроился наш шофер. А Паша посмотрел на меня так, словно все происходящее здесь успело надоесть ему до чертиков.

И тут я сорвался. Я высказал все, что думал о людях, которые живут по закону, должно быть, слишком старательно вызубренному в школе: всякое тело сохраняет состояние покоя или равномерно-переменного движения до тех пор, пока внешние силы не выведут его из этого состояния. И про мужскую робость выдал, что думал, и про неверие в себя, от которого лечат нас женщины, и про то, как легко в жизни не разглядеть вблизи своего счастья…

Говорил я все это, чувствуя, как заносит меня в беспардонное назидательство, от которого сбегал я когда-то с уроков в школе, но остановиться не мог — уж больно хотелось мне пробить, проломить заскорузлую Валерину невозмутимость.

Крутое его плечо то и дело приваливалось ко мне на ухабах, но я почти уверен был, что Валера не слышал и половины сказанного, витая в своих мыслях, — столь отчужденно выпирал вперед гладкий, с вызревающим прыщом подбородок.

— Все? Можно и мне сказать? — с колкой вежливостью осведомился он, выждав паузу.

— Только без ерничества!

— Ладно… Вы извините, конечно, но я ничего не понимаю. Объясните, пожалуйста, зачем вы все сейчас давите на меня и гоните меня, куда? Вам все так ясно, чего мне не хватает для счастья? А мне — нет, не ясно, совсем не ясно. По-вашему, если мы с Олей пошатались вдвоем по лесу, да еще ночью, то это непременно любовь с первого взгляда, или как там еще… интрижка, может быть, или приключение под пологом леса?

— Никто тебе этого не говорил.

— Но думали, думали ведь?

— Да, про любовь.

— А если это еще не она — с налету, а только вот так — всего лишь… ну как вам объяснить… всего лишь чувство родства, когда и думается одинаково и говорится, а все остальное — потом? У вас такого не бывало?.. И даже «потом» необязательно, в смысле женитьбы. Извините, конечно, но у вас своя арифметика, у меня — своя. И одна эта ночь стоит… Да что там говорить… Вот Гера уже заухмылялся… Да, я не знаю такой цены и знать не хочу. Это… как солнце в ненастье. Зачем же мне развенчивать его сегодня до супа и жареных грибов, до стопаря? Я счастлив по-своему, а вам того не понять. И не требую я, чтоб понимали. Но в покое меня оставить можно?

Уж больно непохож был в тот миг на счастливчика наш Валера: ожесточенность в голосе, затравленность в глазах, однако мы промолчали. Наверное, потому и промолчали, что больно уж непохож был на счастливчика наш Валера. А он, истолковав наше молчание по-своему, сказал с расслабленной усталостью сделавшего свое дело человека:

— Надоело. Все ждешь чего-то, все надеешься, как мальчишка, а ничего ведь не светит впереди. Ну, сюжет сниму хороший, ну еще сюжет. И что?.. А ничего, похлопают по плечу и скажут: «Валяй дальше. Лады». Не будешь «валять» — тоже «ладушки». Тормошить и подталкивать не станут. Кому какое дело, кто там в тебе пропадает, бездарь или способный человек… Не жалуюсь, нет, просто перегорело что-то… Верно парни говорят — пора срываться.

— В моря, — подсказал Паша.

— А хоть бы и в моря. Мне не привыкать, на шверботе после школы до самого Аскольда ходили.

— На швербо-оте, — с издевочкой скопировал Паша. — На «Летучем голландце». А на углевозе не хочешь? Четыре через четыре? Четыре часа вахта, четыре отдыхай и по новой, пошел…

— Не в первый раз слышу. Очень страшно! — принял вызов Валера. — Только нет их уже, углевозов, Павел Трофимович. Давно нет, все ходят на дизелях. И вахты уже не те…

Паша как будто ростом уменьшился — исчезла бурая полоска шеи, осела в плечи стриженная под бобрик голова. Мне показалось, что подействовали на него не столько доводы Валеры, сколько само обращение. По давней свойской привычке, закрепившейся в крохотном, триедином коллективе, ассистент величал оператора по имени-отчеству лишь в официальных случаях, при посторонних. А тут вроде б и повода не было…