— Те — не те, все равно не сахар, — насупясь, сказал Паша.
— А где он, сахар?.. Зато у каждого каюта отдельная, с умывальником, горячая и холодная вода, и сам себе хозяин…
Паша помолчал, ожидая, что Валера начнет и дальше расписывать вольготную моряцкую жизнь, и, не дождавшись, сухо подытожил:
— Лады. Тогда так… В пароходстве, ты знаешь, мне стоит слово замолвить — устроят тебя как надо, на хорошее судно устроят. Я тебя не держу. Подашь заявление, как положено, за две недели, и иди — в моря, в океаны, куда душа желает. Я тебе… замену найду.
Последние слова Паша словно вытолкнул из себя. Я знал, как, поклоняясь постоянству, дорожит он своим ассистентом и тем же Герой, и потому не мог не оценить рискованности такого шага. Неужто вот так, вроде бы мимоходом, на тряской проселочной дороге и распадется давно сработавшееся трио? И я окажусь одним из закоперщиков этого разлада, который круто развернет судьбу парня. Будет ли благодарен нам Валера годы спустя или проклянет этот день? Кто ответит наверняка? Во всяком случае, я не нашел в себе уверенности, столь недавно подогревавшей мои слова. И смурно, тревожно стало вдруг на душе.
А Паша завернул разговор еще круче:
— И давай так. Чтобы нервы друг другу не мотать, решай с этим короче. Остаешься, так оставайся, а… в общем, ты меня понял.
По замкнутому лицу Валеры скользнула растерянность. Я отчетливо увидел ее в сузившихся, неспокойных зрачках глаз. И тогда, чтобы как-то разрядить обложное, затяжелевшее молчание, я сказал слова, которые, по моим понятиям, должен был найти в те минуты Паша, но, вероятно, упустил их, волнуясь. Я вспомнил о том, как когда-то Паше предлагали свои услуги многие из ребят, а он выбрал из всех себе в помощники Валеру и ни разу, насколько я знаю, не пожалел о том; о согласии начал рассуждать, но Паша прервал меня:
— Извини, не то говоришь, хоть все это правда. Только не та правда ему сейчас нужна… Сказать тебе, Валера, напрямую, чем томишься?.. Безделицей. И не чего-то ты ждешь, а когда преподнесут тебе красивую жизнь на блюдечке с голубой каемочкой. За то, что ты такой способный… как те грачата, что выпадут из гнезда, а как самим кормиться — не знают. Сидят под листом, по которому козявка ползет, клюв разинут и ждут, когда козявка сама им в глотку упадет. А она, зараза, все не падает и не падает. Посидит, посидит, бедолага, делать нечего — клюнет, и пошла работа… Жизнь, она всех крутиться заставляет. Когда у меня жена заболела, а надо было одному семью прокормить, по ночам сидел, фотокарточки печатал. Часок-другой соснешь, и айда на работу. А как иначе… Кто хочет в жизни успеть что-то сделать, себя не жалеет. А ты жалостливый больно к себе. Посчитал бы когда — сколько кадров отличных отснял в командировках за эти годы. Много. А фотографии где? Так, кое-какие, далеко не лучшие, в газете. Остальные пленки по ящикам пылятся. Другой на твоем месте имя успел бы сделать на этом материале, про кино пока не говорю. А у тебя все руки не доходят, все времени нет… И еще скажу: почему ты так долго в моря уйти собираешься. Боишься, а вдруг и там ничего из твоих мечтаний не выйдет. Страшно ведь пустырем оказаться при таких-то надеждах. Тут, по крайней мере, достойная поза — способен на большее, но не дают развернуться. А на судне теснота, разом раскусят, что там, за позой. И боязно, так или нет?
— Я на судно не за славой иду, так что прятать мне нечего.
— Лады. Сговорились. Как решишь, так и будет. Только кота за хвост не тяни.
Валера усмехнулся, вскинул голову и нашел в себе силы восхититься напористостью шефа:
— Крепко закручено! До самого жвака-галса. Значит, теперь, если уйду, слабаком окажусь, так выходит?
— А то как! — шумно обрадовался Гера, уловив, что, может быть, все еще образуется и покатится по-старому, по-привычному.
— Сказал, что думал, — ответил Паша и ничего не добавил к тому. Лишь много спустя обернул ко мне задубевшее на ветрах и солнце лицо: — Странно устроено все: как осень наступит, так душа не на месте, отчего — не пойму. И мысли разные о себе, и прожитое вспоминается чаще.
— Вот-вот, весной тело в беспокойстве, так и хочется рвануть куда-нибудь. А осенью томится душа, будто очищения просит…
— Чего ж весной не приехал?
— Осень здесь золотая, сам знаешь, а весна… Помнишь, в де-Кастри, конец мая, а листочки еще — ни-ни.
— Ну как же! За шпионов нас там еще приняли. Круто мужичок был настроен, чуть сковородой меня не огрел.
Воспоминания тех лет, когда Паша работал с другой киногруппой и мы частенько ездили вместе в командировки, обступили нас, и — ей-ей! — было б нам хорошо в том не худшем из миров, если бы рядом сидевший Валера не вглядывался через шоферское плечо с такой нарочитой пристальностью.
— А помнишь, Паша?.. — хотелось по инерции продолжить экскурс в былое, вернуться в тот день, когда снимали мы для киножурнала сюжет о встрече китобоев. Но что-то предостерегло меня начать такой разговор. Что именно, я понял не сразу.
Когда же это было?.. В июне. Да, после короткого ливня так ослепительно сияли листва и трубы оркестра на морском вокзале Владивостока, так полыхали вокруг букеты роз, гладиолусов и многоцветье женских нарядов… Мы с Пашей, нагруженные аппаратурой, сновали в этой толпе, нетерпеливо поглядывая на армаду китобоев, которая приближалась к причалам. Наступали для кого-то необычайно долгие, для нас стремительные минуты перед встречей, когда тысячи миль разлуки сжимаются до узкой полосы воды между палубой и причалом, когда рушатся все заплоты, сдерживающие лавину чувств, когда в гомоне многолюдья язык мимики и жестов эмоциональней и доходчивей слов.
Больше всего встречающих, как обычно, влилось на огромную разделочную палубу флагмана китобоев. Здесь, в вихревом круговороте толпы, среди объятий, поцелуев и слез, я помогал Павлу отыскивать самые волнующие моменты встречи. Камера стрекотала то и дело, однако, против обыкновения, теснящиеся вокруг люди почти не обращали на нас внимания. И чувство неловкости оттого, что приходится вторгаться с кинокамерой в мир личного, сокровенного, не предназначенного для всеобщего обозрения, постепенно сменил во мне азарт кинохроникера.
Не помню лиц равнодушных, вероятно, их и не было там, но среди сотен одно лицо не забылось до сих пор. Скорее всего он был из палубной команды, тот парень: обветренные до сухости щеки еще не тронуты ни морщинкой, над широким, кирпичного цвета лбом светилась белая скоба незагорелой кожи. Я увидел его впервые снующим в толпе, где все кого-то искали. Издалека взблескивала та белая скоба — ростом парень не был обижен. В движениях его сквозили резкость и нетерпение, глаза сияли не столько радостью, сколько предвкушением ее: вот-вот, сию минуту и он разыщет свою долгожданную в бурлящем людском разливе.
Под звуки маршей, под всплески возгласов и криков потоки встречающих завихрялись то там, то здесь, обтекая сплоченные в объятиях островки. Какое-то время казалось, что это круговращение бесконечно. Но вот уже наметился и отток: одни спешили на берег, другие — в каюты с родными и близкими. Палуба словно бы раздалась вширь, и в поредевшей толпе я снова приметил того парня.
Шагал он теперь оглядистей, все той же верой в близкую встречу жили его глаза, лишь уголки губ словно бы приувяли от недобрых предчувствий. Покружив еще немного по палубе, он вскарабкался на массивный чугунный кнехт и замер, отрешенный от всего, что происходило вокруг, вперясь взглядом в корму, со стороны которой входили на палубу редкие опоздавшие.
С таким нетерпением и надеждой мужчины ждут только любимых. Мне так хотелось, чтобы она пришла, хоть в глубине души я не сомневался в обратном исходе. Встреча подходила к концу. Где же Паша со своим Конвас-автоматом?
По закону подлости именно в те минуты заело камеру, и Паша, чертыхаясь, шуровал руками в зарядном мешке, вытаскивая из кассеты обрывки пленки — «салата», на языке операторов. Пока Паша устранял помехи, я успел изложить ему сюжет документального кинофильма, который могли бы мы снять. Встреча армады. Половодье лиц и эмоций. Язык жестов. Молодой матрос, ищущий в многолюдье свою любимую. Все убывающая толпа и все более растерянное лицо парня… Остался от того фильма последний кадр — вон он, над всеми, как памятник одиночеству.
— Паша, ты бог, я знаю…
— Пошел к черту!
— Сними его, хотя бы для той, которая не пришла! Пусть увидит и что-нибудь поймет…
Не знаю, увидела ли в кино парня его подруга, но этот кадр, снятый Пашей, прошел потом по многим экранам и в киножурнале и в фильме. На кнехте, вытянув шею, с надеждой вглядывается в толпу парень. И отрешенность, и нетерпение его удалось передать оператору в том кадре. Есть и динамика, и ракурс не подкачал. Однако, как это часто бывает, ощущение неудовлетворенности долго не покидало меня после съемки. Все казалось, что самое главное мы упустили, что в жизни все выглядело ярче и драматичней. Да, камера успела запечатлеть того парня, но всего лишь мгновения из бесконечной смены надежд и отчаяния на обветренном лице китобоя, не более чем отголосок человеческой страсти…
В такие минуты обычно жалеешь, что нет в руках кинокамеры, чтоб самому запечатлеть увиденное — быстролетучие, неповторимые искры жизни. В событийной кинохронике не бывает дублей в буквальном смысле этого слова. Те же люди, которых засняли на кинопленку минуту назад, стоят уже в других позах, ведут иной разговор, и жесты, и мимика не похожи на прежние. К тому же солнце закатилось за облако, и все померкло вокруг… Лишь в памяти остаются кадры того неотснятого фильма, который не передать никакими словами. Однако и сама память несовершенна — все более тускнеют, размываются ярчайшие картины минувшего, которые, казалось, врезались «под корку» навечно во всей их первозданной четкости и полифонии. Со времен древнейших летописцев человек стремился запечатлеть, оставить в памяти потомков свое время. Крупицы его, осевшие на бумаге и холстах, на кино и фотопленке — это не только дань минувшим свершениям, но и своеобразные точки отсчета, по которым сверяться живущим. Не оттого ли столь нетерпеливы и вездесущи, порой даже назойливы кинохроникеры, когда снимают неповторимое?..