Догмат о Христе и другие эссе — страница 8 из 33

По древней семитской идее, царь либо является сыном Бога по происхождению, либо, как здесь, становится таковым в результате усыновления в день восхождения на престол. Таким образом, мы не разойдемся с восточными представлениями, сказав, что Иисус стал Сыном Божьим, когда вознесся по правую руку от Него. Эта идея откликается и в словах Павла, хотя для него концепция «Божьего Сына» уже приняла иное значение: Послание к римлянам (1:4) гласит, что он «открылся Сыном Божиим в силе… чрез воскресение из мертвых». Здесь сталкиваются два разных варианта концепции: Сын Божий, бывший Сыном с самого начала (по идее Павла), и Иисус, который через воскресение возвысился до Сына Божия в силе, иными словами, до правителя, царствующего над миром (по концепции раннехристианского сообщества). Сложное сочетание двух этих идей весьма ясно демонстрирует встречу двух различных паттернов мышления. Более старый, характерный для раннехристианского сообщества, последователен: раннее сообщество считает Иисуса до возвышения человеком: «Мужа, засвидетельствованного вам от Бога силами и чудесами и знамениями, которые Бог сотворил через Него среди вас» (Деяния 2:22). Здесь следует обратить внимание на то, что чудо совершил не Иисус, а Бог через него. Иисус был гласом Божиим. Эта идея до некоторой степени превалирует в евангельской традиции, где, например, после исцеления расслабленного люди славят Бога (Марк 2:12). Сам же Иисус позиционируется как пророк, приход которого был обещан Моисеем: «Господь Бог ваш воздвигнет вам из братьев ваших Пророка» (Деяния 3:22, 7:37; Втор. 18:15)[34].

Таким образом, мы видим, что в рамках раннехристианской концепции Иисус был человеком, которого Бог избрал и возвысил до «мессии», а позднее – до «Сына Божия». Эта христология раннего сообщества во многих отношениях напоминает концепцию мессии, избираемого Богом для учреждения царства добродетели и любви, – концепцию, знакомую иудейским массам с давнего времени. Лишь в двух идеях новой веры находим мы элементы, обозначающие нечто принципиально новое: в факте возвышения до Божьего Сына, который сидит по правую руку от Всевышнего, и в том факте, что этот мессия – уже не могучий всепобеждающий герой; его значимость и достоинство заключаются просто в его страданиях, в его смерти на кресте. Несомненно, идея гибели мессии или даже гибели бога не была совершенно нова для народного сознания. В 53 главе у пророка Исайи говорится о таком страдающем слуге Божием. Третья книга Ездры также упоминает о смерти мессии, хотя, конечно же, в существенно иной форме, ибо он погибает, прожив четыреста лет, и после своей победы[35]. Люди могли услышать о концепции умирающего бога из совершенно иного источника, а именно – ближневосточных культов и мифов (Осирис, Аттис и Адонис).

Человеческий жребий находит свой прообраз в страстях бога, который мучается на земле, умирает и восстает из мертвых. И бог позволит разделить с ним это благословенное бессмертие всем тем, кто присоединится к его мистериям или даже отождествит себя с ним[36].

Возможно, концепция умирающего бога или мессии существовала и в иудейской эзотерической традиции, но все эти предпосылки не могут объяснить колоссальное влияние, которое доктрина о распятом и страдающем спасителе немедленно оказала на еврейские народные массы, а вскоре и на язычников тоже.

Что ж, по представлениям ранних подвижников христианства Иисус был человеком, который после смерти возвысился до бога и должен был вскоре вернуться на землю, дабы свершить суд, осчастливить страдающих и наказать правителей.

Мы уже получили достаточное представление о психическом профиле последователей раннего христианства, чтобы попытаться дать свою интерпретацию первым христологическим заявлениям такого рода. Эта идея опьянила людей измученных и отчаявшихся, полных ненависти к своим угнетателям – как язычникам, так и иудеям – и не имевших никаких перспектив изменить свое будущее к лучшему. Неудивительно, что они подпали под ее очарование – ведь она позволила им перенести в мир фантазий все то, в чем действительность им отказала.

Если зелотам ничего не оставалось, кроме как погибнуть в безнадежной борьбе, то последователи Христа могли просто мечтать о своей цели, не боясь, что жизнь тут же продемонстрирует им безнадежность их желаний. Подменив реальность фантазией, христианская идея удовлетворила жажду надежды и отмщения, и, хотя ей не удавалось облегчить голод, она приносила воображаемое удовлетворение, которое все же немало значило для угнетенных[37].

Психоаналитическое исследование христологических верований раннехристианского сообщества должно теперь поднять следующие вопросы: в чем для первых христиан заключалась значимость фантазии об умирающем человеке, который возвысился до бога? Почему эта фантазия в короткий срок завоевала сердца стольких тысяч людей? Каковы были ее бессознательные источники и какие эмоциональные нужды она удовлетворяла?

Сначала самый важный вопрос: человек, вознесенный до уровня бога; усыновленный Богом. Как верно подметил Рейк, перед нами древний миф о бунтующем сыне, выражение враждебных импульсов, направленных на Бога-Отца. Теперь мы понимаем, каким значением этот миф, должно быть, обладал для последователей раннего христианства. Эти люди горячо ненавидели представителей власти, которые ограничивали их с помощью «отцовского» авторитета. Священники, книжники, аристократы – если коротко, все правители, которые мешали им наслаждаться жизнью и которые в их эмоциональном мире играли роль сурового, полного запретов и угроз мучителя-отца. Они также не могли не ненавидеть Бога, который союзничал с их угнетателями, а им позволял страдать и подвергаться угнетениям. Они сами желали править, даже быть хозяевами, но им казались безнадежными попытки достичь этого в реальности и силой свергнуть и уничтожить своих нынешних хозяев. Поэтому они удовлетворяли свои желания в мире фантазий. Сознательно они не смели хаять отца – Бога. Сознательная ненависть направлялась на власти, а не на возвышенную отцовскую фигуру – само божество. Но бессознательная враждебность к божественному отцу нашла выражение в фантазии о Христе. Они посадили человека рядом с Богом и сделали его соправителем Бога-Отца. Этот человек, ставший богом, с которым люди могли отождествлять себя, стал выражением их эдиповых желаний; он был символом их бессознательной враждебности к Богу-Отцу, ибо если человек мог стать Богом, последний лишался своей привилегированной отцовской позиции, уникальности и неприкосновенности. Таким образом, вера в возвышение человека до бога была выражением бессознательного желания устранить божественного отца.

Вот почему раннехристианское сообщество придерживалось доктрины адопционизма, теории о возвышении человека до Бога. В этой доктрине нашло выход враждебное отношение к Богу, а в доктрине, которая обрела популярность и стала доминирующей в более поздний период, – доктрине об Иисусе, который всегда был богом, – отразилось исчезновение враждебных мыслей о Боге (более подробно мы обсудим это чуть позже). Верующие отождествляли себя с этим сыном; у них это получалось потому, что он был страдающим человеком, как и они сами. Вот в чем причина завораживающего эффекта, который оказала на массы идея страдающего человека, возвысившегося до бога; они могли отождествить себя лишь со страдающим существом. Тысячи людей до него подверглись распятию, пыткам и унижениям. Если они считали, что этот распятый возвысился до бога, значит, бессознательно они видели в распятом боге самих себя.

В дохристианских апокалиптических сочинениях мессия изображался могучим победителем. Он служил отражением желаний и фантазий класса людей угнетенных, но во многом менее страдающих и все-таки таящих надежду победить. Класс, из которого выросло раннехристианское сообщество и в котором христианство первых ста – ста пятидесяти лет имело огромный успех, не могло ассоциировать себя с сильным, могущественным мессией; их мессия мог быть лишь страдающим и распятым. Образ страдающего спасителя сформировали три фактора: во-первых, только что изложенный; во-вторых, тот факт, что часть пожеланий гибели, направленных на Бога-Отца, смещалась на Сына. В мифе об умирающем боге (Адонисе, Аттисе, Осирисе) изображалась смерть самого бога. Раннехристианская мифология убивала отца в сыне.

Наконец, фантазия о распятом сыне имела еще и третью функцию: поскольку пылкие приверженцы христианства были полны ненависти и желания гибели – сознательно направленных на власть имущих, а бессознательно на Бога-отца – они отождествляли себя с распятым; они сами проходили через смерть на кресте и таким образом искупали вину за пожелание гибели своему отцу. Своей смертью Иисус очистил всех от вины, а первым христианам весьма требовалось подобное искупление. По причине совокупной ситуации, в которой они находились, агрессия и пожелания гибели, направленные на отца, бушевали в них особенно активно.

Однако основной акцент раннехристианская фантазия – в отличие от более поздней католической веры, о которой мы сейчас поговорим, – казалось, делала не на мазохистское очищение путем самоуничтожения, а на свержение отца через отождествление себя со страдающим Иисусом.

Для полного понимания психического фона веры во Христа нам необходимо учитывать, что в то время Римскую империю все больше захватывал культ императора, преодолевавший любые национальные границы. С психологической точки зрения он был близок монотеизму, вере в справедливого, доброго отца. Язычники нередко называли христианство атеизмом, и в глубинном психологическом смысле они были правы, ибо эта вера в страдающего человека, ставшего богом, родилась из фантазии страдающего, угнетенного класса, который хотел свергнуть правящие силы – бога, императора и отца – и занять их место. Одним из главных аргументов язычников против христианства являлось обвинение в Эдиповых преступлениях, однако это было бессмысленной клеветой; и все же бессознательное тех, кто клеветал, отлично поняло бессознательную подоплеку мифа о Христе, его эдиповых желаний и скрытой враждебности к Богу-Отцу, императору и властям