I
В конце девяностых годов в Петербурге, на Калашниковской пристани, судебный пристав при наряде полиции опечатывал огромные амбары на весь север России гремевшей хлебной экспортной фирмы «Николай Сметанин с сыновьями». Опись и охрана имущества фирмы вызваны были тем, что глава её, сын основателя, коммерции советник Михаил Николаевич Сметанин, только что осенью женившийся на дочери обедневшего генерала-помещика Дине Захарьевской, одной из очередных петербургских «сезонных» красавиц, был найден накануне утром в своём кабинете мёртвым при самой таинственной обстановке.
На теле Сметанина не было обнаружено никаких признаков насилия. Прислуга, в том числе ночевавший рядом с кабинетом камердинер покойного и швейцар, державший парадную дверь постоянно на запоре, божилась, что, кроме домашних, никто не являлся к барину в течение целого дня накануне катастрофы.
Последним выпустил швейцар родного брата хозяина, молодого инженера-технолога Николая Николаевича, навещавшего брата по делам фирмы.
Всё говорило за то, что Михаил Сметанин умер внезапно от паралича сердца или кровоизлияния в мозг.
Но врач, призванный тотчас же женою покойного, сразу обратил внимание на выражение нечеловеческого ужаса, исказившего обращённое к дверям лицо погибшего богача, и на пустой фужер из-под шампанского, стоявший на письменном столе рядом с бутылкой «Кристальсек» и другим, полным фужером.
Анализ остатков шампанского в опустошённом фужере обнаружил присутствие одного из цианистых соединений. Миллионер был отравлен.
Возник вопрос: покончил ли с собою Сметанин сам, или здесь имело место убийство?
Следствие, между прочим, выяснило, что отношения между братьями были более чем натянуты. Найдена была переписка, обнаружившая, что красавица Дина ещё до замужества любила младшего Сметанина и за главу фирмы вышла лишь для того, чтобы спасти отца-генерала от разорения.
Выяснилось, что покойный Сметанин в день смерти должен был получить крупную сумму с одного провинциального должника. Снеслись с последним, и тот предъявил расписку миллионера в погашении долга, помеченную, как и ожидали, днём смерти.
Ко всеобщему удивлению, дня через три после похорон к следователю явился младший Сметанин и передал, что недостающую сумму покойный передал ему, брату, накануне смерти для урегулирования счетов по заказанным в Англии для вальцовой мельницы машинам.
На вопрос следователя, почему он не спешил с этим осведомлением, молодой инженер, видимо волнуясь, объяснил, что отношения его с покойным братом за последнее время настолько осложнились, что он-де боялся, не повредило бы это признание ему самому.
Разумеется, следователя такое объяснение удовлетворить не могло. Младший Сметанин был сначала обязан подпиской о невыезде, а там улики против него сплелись так тесно, что присяжные, не просовещавшись и получаса, вынесли ему обвинительный вердикт, и инженер-технолог Сметанин, перед которым открывалась самая блестящая карьера, вышел из залы суда лишённым всех прав ссыльнокаторжным…
В своё время газеты были полны описаний его феерического побега с одного из этапных пунктов Забайкалья.
Говорили, что побег стоил не одну сотню тысяч, и почти открыто указывали на молодую вдову, наследовавшую сметанинские миллионы, как на главную организаторшу побега.
Как бы то ни было, Николай Сметанин словно в воду канул. А когда, полтора года спустя, тяжко заболевший бывший камердинер покойного миллионера признался сначала священнику, а потом и властям, что Михаила Сметанина отравил он тотчас по уходе инженера, надеясь воспользоваться наличными деньгами, оставленными барину провинциальным должником, и когда, по проверке заявления, состоялось определение суда, снимавшее с имени Николая страшное обвинение, — молодой инженер ограничился тем, что появился под своей фамилией в Индии. А ещё через год молодая вдова ликвидировала дела и, передав фирму, направилась к нему, в Бенарес, и обвенчалась с ним, присоединившись к англиканской церкви. Влажный, насыщенный продуктами гниения тяжёлый воздух тропической зоны, болотистые берега Ганга, а в особенности нервные потрясения, пережитые молодой женщиной за последние два года, скоро свели её в могилу.
Николай Сметанин остался с трёхлетней Диной на руках. Еле переживший потерю безумно любимой жены, не чаявший души в оставленной ею дочке, инженер вместе с тем видел, что он бессилен заняться ребёнком.
Он завязал сношения с нефтяными промышленниками голландских колоний Зондского архипелага, вложил все свои и оставшиеся после жены средства в дело объединения нефтяных предприятий на островах с предприятиями на континенте.
Вечно разъезжавший с одного конца полуострова на другой в разведках многочисленных нефтяных источников, целые месяцы проводивший в джунглях с горстью проводников, выдерживавший нередко настоящие осады в гористых местностях, заселённых дикими и одичавшими племенами, Сметанин во время своих редких наездов в Бенарес еле успевал поцеловать дочь, как ему снова приходилось садиться в вагон, катер или туземную парусную барку и мчаться в Калькутту, Бомбей или Лагор в погоне за концессиями и партиями разведчиков-англичан.
Сам давно уже принявший британское подданство, он не забывал знакомить дочь с родным языком, и, когда её старая бонна, вывезенная из России ещё вдовою Сметаниной, сошла в могилу за своей госпожой, он решил отправить дочь в Россию к сестре, бывшей замужем за видным столичным чиновником.
На седьмом году маленькая Дина покинула Индию и теперь возвращалась в неё после двенадцатилетнего отсутствия.
«Британик» подобрал её в числе других пассажиров «Фан-дер-Ховена» и доставил назад в Саутгемптон.
Вместе с приятельницей своей, гувернанткой мисс Джонсон, ехавшей в Дели к брату-офицеру, она не решилась вторично вверять свою жизнь пароходам голландских компаний и, без особых приключений совершив переход до Сингапура на огромном английском лайнере, пересела на местный небольшой пароход, направлявшийся к Батавии среди целого лабиринта островов, лежавших на воде словно огромные корзины с цветами и зеленью.
Если бы не фотографическая карточка, присланная ей из Индии в одном из писем, она ни за что не узнала бы отца в сухом, начисто выбритом джентльмене безукоризненно английской складки, в просторном белоснежном костюме из лёгкой, как кисея, материи, с белым шлемом на голове, встретившем её на пристани вместе с какими-то двумя молодыми людьми.
Старик Сметанин, наоборот, узнал дочь с первого взгляда и порывисто обнял её, напрасно стараясь спрятать выступившие на его совсем ещё молодых глазах слёзы.
— Вылитая мать… Вылитая!.. — всхлипывая, шептал старик. Потом оправился и, приняв свой прежний, безукоризненно европейский вид, представил дочери своих спутников: — Мсье Дю-Руа, мой секретарь… парижанин. Лорд Саммерс, лейтенант британской армии, мой добрый знакомый и пайщик… Здесь в отпуску, по дороге в Фриско. Опоздал на очередной пароход специально для того, чтобы встретить тебя.
— M-lle!.. — растаял сухощавый черномазый француз, прячась за огромным букетом из чайных роз. — Я так счастлив, что, по обязанностям моей службы, имею случай приветствовать вас…
— Ах! Папа назначил вас, стало быть, в наряд… встречать меня? — с юмористической серьёзностью осведомилась Дина. — Эта обязанность оговорена в вашем контракте?
— Не смущай, Дина, моего Шарля, он совсем не так боек, как кажется! — пришёл на помощь своему секретарю Сметанин. — Идёмте. Машина нас ждёт.
Англичанин предупредительно распахнул уже дверцы огромного красного автомобиля. Дина с отцом села в карету, молодые люди заняли места у руля, и восьмидесятисильный великан мягко и бесшумно покатил по набережной.
— Я тебе бесконечно благодарен за твою телеграмму! — говорил старик Сметанин, крепко пожимая маленькие ручки дочери. — На следующий день после твоей телеграммы в газетах были уже подробные сообщения о вашем крушении с перечислением фамилий классных пассажиров… Не знаю, что бы я пережил, если бы ты меня не предупредила!
— Нам ничего особенного не пришлось испытать. Мы провели в лодке не больше часу. Нас подобрал «Британик».
— Да. Ваше счастье, что телеграфист оказался героем.
— Телеграфист сбежал с парохода первым… На его месте остался механик, русский. Он сам вызвался.
— Русский?
— Да. Мне говорил старший инженер, который усаживал нас в лодку. Его уговаривали спасаться, он не согласился. Он один из всей команды умел обращаться с аппаратом.
— Как его звали?
— Не знаю. Инженер говорил, что он поступил на пароход в Роттердаме по документам француза, по чьей-то протекции. Я случайно узнала, что он русский… ещё во время пути, — прибавила она, слегка покраснев при воспоминании о случае в машинном отделении.
— Молодчина! — с невольною гордостью выронил по-русски британский подданный Николай Смит, поглядывая с участием на дочь, смущение которой не укрылось от его внимания. — Ну, Бог даст, ему тоже удалось уцелеть.
— Нет, — возразила Дина. — Он погиб.
— Откуда ты знаешь?
Дина сильно покраснела.
— Когда нас подобрал «Британик», — сказала она, — телеграфист принял последнюю депешу от «Фан-дер-Ховена»… Механик сообщил, что тонет в эту минуту, и просил… просил передать поклон русской пассажирке на вельботе.
— И эта пассажирка…
— Других русских на пароходе не было, — смущённо призналась Дина.
— Да, да… — задумчиво согласился Сметанин. — Женщина… Уже женщина… И очаровательная женщина — вылитая мать!.. А давно ли, кажется, в одной рубашонке ползала по песку у нас в Бенаресе! Не помнишь?
— Решительно себе не представляю! Смутно припоминаю какие-то смуглые лица. И то, должно быть, так только, кажется… ведь этому сколько уж времени? Я — старая дева, мне скоро уж двадцать первый год.
— Ну, это беда поправимая! — усмехнулся Сметанин. — Кстати, какое впечатление произвёл на тебя мой пайщик Саммерс?
— Откровенно говоря… неприятное. Сухарь какой-то. Что-то вроде опереточного англичанина… Мне больше нравится твой секретарь, встретивший меня «по долгу службы».
— Гм… Немножко опрометчиво судишь. Шарль — мальчишка. А у Саммерса родня утрёт нос Ротшильдам. Впрочем, всё это ещё успеется. Завтра мы выедем домой. Я введу тебя в общество. Мари хвасталась в письмах твоим английским языком.
— Ох уж мне это общество, — комически вздохнула Дина. — В Петербурге тётя постоянно мучила меня «обществом», у неё целый зверинец разных генеральш и аристократок… Я мечтала отдохнуть у тебя этот год, а ты…
— То есть как «год»? — удивился Сметании. — Разве ты собираешься назад, в Россию?
Дина серьёзно кивнула головой.
— Безусловно! У меня осталась в России вся жизнь. Я кончила педагогические курсы, мечтаю об учительском месте в провинции… Здесь всё мне чужое!
— Хорошо, хорошо! — сморщился с видимым неудовольствием Сметанин. — Там видно будет… Поживи-ка здесь год, а там я погляжу, как ты на север запросишься… Ну, вот мы и дома.
Бронзовый большеглазый малаец, с затейливо повязанной головой, в белоснежной просторной куртке, распахнул дверцы кареты перед крыльцом, над которым красовалась длинная бамбуковая ширмочка с металлической надписью: «Victoria-Palace».
II
С тех пор как Дина Сметанина (по-здешнему, Смит) вместе с отцом приехала в Бенарес, прошёл почти месяц.
Уже из окна убийственно душного вагона, увидя верхушки кружевных минаретов и пагод, словно повисших в воздухе над розовыми от лучей заходящего солнца громадами дворцов и колоннад, утопавших в пышной зелени тамариндов и бананов, увидя высокие, полированные ногами тысяч поколений набережные, сбегавшие чудовищными лестницами к водам священной реки и усеянные сотнями стройных бронзовых тел в самых живописных костюмах, девушка начала понимать, что привязывает к этой стране её отца.
Ей самой невольное чувство презрительного сожаления сжало сердце, когда в голову ей пришло воспоминание о бедных родных пейзажах, которые она так недавно оставила на севере.
Трудно передать словами своеобразный колорит этого наиболее типичного из городов центральной Индии. Масса самых разнообразных наречий и костюмов, живописно задрапированные магометане с важными ленивыми телодвижениями, сухощавые уроженцы Тривандерама, чёрные, как вакса, рыбаки из устья Годевери, сморщенные жилистые фигурки шикари-охотников с дебрей Голубых гор, важные брамины и изнурённые, с выпяченными рёбрами, носилыцики-кули — всё это толпится на набережных, теснится к воде, к берегам, где, плотно сцепившись, борт о борт швартуются гребные и парусные суда, поднявшиеся с низовьев Ганга, из Бенгалии или Индокитая со всевозможными товарами.
Тут же снуют европейские катера, пароходы и моторные лодки. Тявкают свистки, крякают по-утиному автомобили, бубнит гонг впереди какой-то религиозной процессии, снуют рикши с тележками и паланкинами. Там и сям вспыхивают индусские «ам» и «хоу, хоу!» китайцев, звенят бубны бродячих фокусников, со свистом вырывается дыхание из узкой груди бохи — носильщика, нагруженного не хуже любого верблюда.
В одном из нагромождённых, по-видимому без всякого порядка, переулков ухает военный оркестр — отряд английской пехоты, в белоснежных мундирах, с короткими винтовками у бока и широкими, похожими на мечи, штыками у пояса, марширует, отчётливо отбивая шаг.
Навстречу, покачивая огромными стальными лбами, плетутся, с погонщиками на затылке, слоны, нагруженные разобранными частями, должно быть, паровой машины.
И посреди всей этой сутолоки, как каменное изваяние, невозмутимая фигура сипая-полицейского с бородатой цыганской рожей под белоснежным тюрбаном.
Вечером, когда багровое, раздувшееся до огромных размеров солнце тонет за зубчатым горизонтом и воздух весь напоен золотистою пряною пылью, с гребней набережных ползут к воде бронзовые и чёрные фигуры совершать вечернее омовение.
Плещутся губастые, совершенно нагие ребятишки, истово совершают обряд седобородые паломники, приплывшие поклониться местным святыням откуда-нибудь из-под мыса Коморина.
А на вершине террас, под, словно ярмом придавленными, четвёрками колонн — Гатами, уже прячутся синие тени.
Шикарные лёгкие коляски и длинноклювые автомобили мчатся за город к эспланаде. Там нынче очередная партия в поло.
Искусники джентльмены, представители местного бомонда, вооружившись длинными молотками, истязают косматых индийских пони, мечутся на площади в несколько десятков квадратных саженей, оспаривая друг у друга мяч, звание чемпиона и право свихнуть позвоночник.
А сотканный будто из кружев дворец какого-нибудь раджи, живущего в городе в качестве почётного арестанта английских властей, залит уже сверху донизу огнями. Там радушный хозяин со сладчайшей улыбкой угощает шампанским затянутых в мундиры гостей, давно уже ставших хозяевами и его самого, и его родины…
В азиатских колониях родовая английская аристократия не сторонится так от денежной, как на берегах самой «старой Англии», и Дине предстояло окунуться в самый сок бенаресского общества, тем более что отец её со своей железной энергией, солидной научной подготовкой и, главное, одухотворяющей всякое предприятие искрой коммерческого и промышленного гения успел сделаться толожительно необходимым во всех слоях колониального збщества.
И теперь, еле успев водворить дорогую гостью в своём «зимнем» помещении, он принуждён был через неделю уже оставить её на попечение секретаря и новых знакомых, а сам умчался в Калькутту, вызванный депешей для присутствия в какой-то комиссии по исследованию ископаемых южного склона Гималаев.
Дина, впрочем, сама скоро освоилась с новой обстановкой и быстро забрала в руки хозяйство, приведя в немалое замешательство Раджент-Синга, почтенного магометанина, исполнявшего обязанности мажордома и самым беззастенчивым образом обворовывавшего хозяйство.
Дина отобрала у него ключи, изъяла из его ведения двух мальчишек-казачков, приводивших в движение «пунку», которых он не стеснялся лупить в её присутствии, и приказала повару и женской прислуге обращаться за распоряжениями и деньгами непосредственно к ней.
После первой же претензии со стороны оскорблённого магометанина, она снеслась по телеграфу с отцом и имела удовольствие получить выразительную телеграмму на русском языке английскими буквами, сильно заинтриговавшую Шарля Дю-Руа тщательностью зашифровки.
В телеграмме стояло: «Goni ego w cheju. Tseluju. Papa».
К вечеру всесильный Синг покидал уже дом Сметанина, не забыв призвать на него покровительство шайтана. А на следующее утро к Дине явилась целая депутация от разноцветной многочисленной сметанинской челяди с благодарностью за освобождение от «магометанского ига».
Всесильного Синга, как оказалось, побаивался даже секретарь саиба Шарль Дю-Руа.
К себе Дина приблизила в качестве камеристки пятнадцатилетнюю, но вполне уже сформировавшуюся девушку, уроженку юго-западной оконечности полуострова, говорившую на мягком грациозном тамульском наречии, которого в Бенаресе не понимали и на котором Дина принялась усердно учиться.
Пятнадцатилетняя черноглазая Кани-Помле привязалась к новой госпоже, как собачонка, и, к большому удивлению Дины, оказалась умелой и ловкой, совсем европейской горничной.
Первую же неделю по приезде старик Сметанин посвятил визитам вместе с дочерью в семейные дома, и теперь без него Дине скучать не приходилось.
К утреннему кофе её постоянным кавалером был Шарль Дю-Руа, оказавшийся при ближайшем знакомстве добродушным и безобидным парнем, страдающим, однако, «пороком сердца», заставлявшим его краснеть чуть не до слёз, если на нём дольше обыкновенного останавливала взгляд не только сама хозяйка, но и её хорошенькая горничная.
За кофе Дина делала распоряжения по хозяйству, заказывала обед, слушала Шарля, читавшего ей местные и европейские газеты. Потом шла к себе заниматься индусским и тамульским языком. Писала письма…
После завтрака нечего было думать чем-либо заниматься. В небе висело раскалённое солнце, с Ганга поднималась тяжёлая влажная мгла, и европейцы прятались по своим углам.
Дина не покидала шезлонга, со стыдом чувствуя себя в положении «плантаторши», заставляющей мальчишку-туземца возиться в эту убийственную жару с бамбуковым крылом «пунки», без которой не только в комнате, но и на веранде можно было задохнуться.
К обеду, сервированному среди целого цветника в корзинах и вазах, являлся юный секретарь в чёрном фраке и ослепительном жилете с гарденией или пушистой хризантемой в петлице.
Корректный Шарль считал своей священной обязанностью явиться перед обедом на веранду, где в гамаке или шезлонге изнывала от духоты Дина, и по всем правилам искусства предложить очаровательной хозяйке руку, чтобы вести её к столу.
После обеда, когда наконец спадала жара, Дина приказывала подать автомобиль и, пригласив своего вечного спутника Шарля, сама бралась за руль, не забывая по дороге к знакомым или на эспланаду свернуть к набережным, полюбоваться, как совершают обряд вечернего омовения разноцветные завсегдатаи террас.
Нередко за ней самой заезжали на автомобиле новые знакомые, на попечение которых оставил свою дочь старик Сметанин.
В данную минуту она как раз ожидала свою новую приятельницу, молоденькую вдовушку миссис Понсонби, дочь одного из влиятельных местных чиновников, с которой она, несмотря на свой замкнутый характер, довольно легко и искренно сошлась.
Жизнерадостная вдовушка влетела, по обыкновению, без доклада, не раздеваясь, и, как была, в запылённом автомобильном балахоне, с головою, закутанной огромным вуалем поверх мужской фуражки-«спортсменки», сунулась в кресла.
— Милочка! Вы ещё даже не одевались?! Мы опоздаем к началу, а мне так хочется видеть, как Литл Билли поведёт свою команду… Да ну же, торопитесь! Скорее, скорее! — подталкивала она, когда Дина принялась одеваться при помощи своей темнокожей наперсницы. — Сегодня особенно интересно… Вы увидите самый цвет нашего общества. Генерал Роджерс, адъютант вице-короля, остановился у Сммерсов по дороге в Дели. Он тоже будет. Потом Раджа Гундар-Синг вернулся из своих имений. Вы увидите его знаменитый чёрный бриллиант. Он никогда с ним не расстаётся… Потом приезжий профессор. Я встретила его у французского коммерческого агента. Красавец мужчина, ещё не старый.
— Ого! Вы уж успели влюбиться, Мери?..
— Какие глупости! Нет, я пока верна маленькому Биби. Смотрите, не влюбитесь сами. Профессор только что из Парижа.
— Какой-нибудь фокусник?
— Какие глупости! Он командирован Парижской академией наук для изучения каких-то очагов чумы или чего-то в этом роде… С ним целая свита. Да, наконец, генерал только что обменялся с ним официальным визитом. У него, говорят, огромные связи.
— Посмотрим, посмотрим, что лучше: чёрный бриллиант или ваш профессор.
— Смейтесь, смейтесь! Увидим, что скажете… Только торопитесь, а то ничего не увидите. Профессор завтра же уезжает.
— Вот тебе раз… А чума?.. Успел уже изучить?
— Он вернётся через неделю снова, а сейчас едет в Мадрас вместе со старшей Саммерс. Вы знаете, она теософка… Ну а он, очевидно, пользуется у них большой популярностью. По крайней мере, в их колонии в Адьяре специально по случаю его приезда устраивается торжественное заседание. Леди Саммерс целую неделю рассылала повестки и приглашения… Ну, вы готовы?
— Сию минуту, возьму платок!
Дина завязала перед трюмо поверх своей панамы длинную стальную вуаль, взяла из рук Кани-Помле тонкий надушенный батист и, сунув его в кожаный модный портфельчик с русской монограммой, направилась к выходу из сада, окружавшего городскую резиденцию местного «нефтяного короля».
Когда автомобиль хорошенькой вдовушки свернул к эспланаде, у бамбукового барьера пыхтел уже целый десяток других машин с разноцветными шофёрами.
Стояло несколько колясок и кабриолетов, запряжённых крепкими косматыми пони.
Были и верховые лошади под мужскими и дамскими сёдлами. Дина с подругой вошли в свою ложу как раз в ту минуту, когда раздался сигнальный звонок и со стороны коновязей к трибунам помчались две параллельные линии всадников в костюмах, похожих на купальные, с обнажёнными руками и шеей.
— Браво, мой Билли! — не стесняясь, зааплодировала вдовушка, когда мимо трибун, перегнувшись с седла, пронёсся с молотком на длинной упругой рукоятке маленький смуглый брюнет с курчавой обнажённой головой и выпуклыми мышцами, резко обрисованными тонкой обтяжной фуфайкой.
Маленький брюнет на скаку успел обернуться, чтобы ответить на приветствие, и тотчас, очутившись чуть не под брюхом у метнувшегося в сторону пони, быстрым, как молния, движением отослал подвернувшийся под его молоток мяч.
Несколько противников сразу бросились отбивать добычу.
Пони с их истёрзанными шпорами боками производили самое жалкое впечатление, но головоломные штуки беснующейся в сёдлах молодёжи невольно увлекали Дину, тем более что большинство этих полуголых акробатов она уже встречала в гостиных затянутыми в мундиры с погонами лейтенантов и капитанов королевской армии.
В первом же антракте ложа хорошеньких приятельниц наполнилась визитёрами.
Явился французский коммерческий агент, добрый старик с военной выправкой и седой «буланжисткой».
Младший Саммерс, недавно прибывший из Лондона, где он кончил юридический факультет, пришёл засвидетельствовать своё почтение и передать приветствие старшего брата-офицера, присланное тем из Сан-Франциско новой знакомой, которая, очевидно, успела за несколько дней, проведённых с ней вместе в Батавии, оставить кое-какие следы в сердце корректного лейтенанта.
Его сестра, сухая высокая блондинка с поблекшей кожей и большими водянистыми глазами, затянутая, несмотря на жару, в чёрное платье с высоким воротником, ласково покивав Дине головой из своей ложи, обернулась к своим посетителям.
Победители и побеждённые, разминая усталые ноги, плелись от коновязей также к ложам.
— Скажите откровенно, m-lle, какое впечатление на вас производят эти эволюции? — обратился к Дине француз-агент, презрительно щурясь на усталые сгорбленные фигуры спортсменов, направлявшихся к трибунам.
— Скажу откровенно: не совсем приятное. Это какое-то истязание животных. Хотя, безусловно, игра увлекательна.
— Пхэ!.. — выпустил француз. — Нужно иметь проволочные нервы, чтобы находить удовольствие в таких зрелищах. Я понимаю кавалерийские упражнения, ну, хотя бы наших зуавов или русских казаков. Там весь центр тяжести в ловкости всадника, а здесь всё зависит от несчастного истёрзанного пони. Ведь на войне все эти фокусы всё равно не понадобятся… Я не понимаю, как не запретят этим голым извергам шпоры!
— Ну, не скажите, генерал, — вступился молодой юрист. — Ничто так не развивает именно всадника, как поло. Сохранять равновесие и верность прицела на скаку да при упругой ручке молотка — для этого надо стать одним целым с лошадью… Я подозреваю, что в вас говорит маленькая зависть.
— Кому? В чём?
— Нашей нации, далеко опередившей все другие по части спорта.
— Ну уж, прошу извинить. Если в чём вы опередили нас, так это в самомнении. А в области спорта… Кто создал автомобиль, позвольте спросить? Кому человечество обязано развитием авиации? Господин Райт до сих пор возится со своим двухэтажным домом, а настоящая механическая птица, которой принадлежит будущее, — моноплан — родилась во Франции… Да вот погодите до осени. Здесь же, с этих трибун, будем наблюдать, за кем окажется первенство в области царя всех спортов.
— Состязания будут в сентябре? — спросила вдовушка.
— Должны быть, по крайней мере. Наш клуб занят уже организацией. Мы привлекаем представителей всех наций. Предполагаем начать в первых числах сентября… Хотя это будет, конечно, зависеть…
— От чего?
— Да всё от того же, чем теперь заняты все и каждый. Вы знаете, в туземных кварталах эпидемия усиливается, а из Бомбея и с запада идут самые неутешительные вести.
— От чего угодно хочу умереть, только не от чумы! — боязливо поёживалась миссис Понсонби.
— Гм… Я думаю, у всех смертей один вкус. Пока оснований особо тревожиться нет… Весьма возможно, что после дождливого времени эпидемия утихнет. В Европе тоже начинают прислушиваться к тому, что у нас делается… Да вот, кстати, вам новый пример, кто идёт впереди в области хотя бы науки. И «Таймс», и «Берлинер Тагеблат», и «Новое время» полны самых тревожных телеграмм, а ознакомиться с развитием эпидемии заблаговременно пока озаботилась опять-таки одна лишь Франция. Третьего дня прибыла экспедиция во главе с профессором Нуаром.
— Мне уже Мери сообщала о вашем профессоре, генерал… По её словам, это какая-то таинственная личность.
— Почему же таинственная? Нуар одно из самых популярных имён не только во Франции, но и всюду за границей.
— Бактериолог?
— Нет. Его специальность психиатрия. Он читает в Сальнетриере. Но его поставили во главе экспедиции потому, что он долго жил в Индии и близко знаком с бытом туземцев. А в борьбе с эпидемией, где санитарные требования ежеминутно сталкиваются с суевериями и обычаями фанатичнейших племён, это знакомство сильнее и нужнее микроскопа. Впрочем, профессор известен в самых различных отраслях медицины.
— Вы забыли маленькую подробность, генерал, — вежливо, но ехидно вставил молодой Саммерс.
— Что вы хотите сказать?
— Только то, что вчера сообщалось в вечерней газете и что вы, очевидно, нечаянно пропустили…
— Именно?
— Именно то, что представитель постоянно идущей впереди всех и вся нации в действительности по рождению имеет с ней весьма мало общего.
— Что за вздор!
— Благоволите заглянуть в вечернюю газету. Там есть биография всех членов экспедиции. Подробностей нет, но сказано прямо, что профессор по рождению… соотечественник мисс Смит, — галантно поклонился юрист в сторону Дины.
— В самом деле? — заинтересовалась та. — В таком случае я заинтригована вашей знаменитостью не хуже Мери.
— Ваше любопытство весьма легко удовлетворить. Профессор — старинный знакомый моей сестры. Если не ошибаюсь, он в данную минуту как раз в её ложе… Но что с вами, мисс?.. Вы страшно побледнели.
— Нет! Меня, просто испугало неожиданное сходство… Да нет, не может быть… Но каким образом он здесь?
Из ложи леди Саммерс на Дину пристально глядело из-под белой английской каски знакомое некрасивое, угрюмое, умное лицо.
Молодой человек поднялся с места, горбя своё сутулое тело, на котором, словно на вешалке, болтался чесучовый костюм, и направился к выходу из ложи. Через минуту его высокая унылая фигура показалась у дверей ложи миссис Понсонби.
— Дорн? Каким образом вы здесь? Или это не вы… я глазам не верю! — не могла прийти в себя от изумления Дина.
Угрюмый студент осклабил своё поблекшее лицо в улыбку и ответил спокойно:
— Да. Это я. Я вас сразу узнал. Вы загорели. Вам идёт.
— Но что вы делаете здесь, в Бенаресе?
— Ничего особенного. Только что приехал в качестве санитара и внештатного лаборанта французской экспедиции.
— Но как вы в неё попали? — настаивала Дина, не выпуская руки своего петербургского приятеля и забывая от изумления даже представить его своим собеседникам.
— Весьма просто. Меня устроил профессор Нуар.
— А вы с ним знакомы?
Студент усмехнулся.
— Не только я, но, насколько мне помнится, и вы… Да вот он сам хочет засвидетельствовать вам своё почтение.
Дина обернулась.
В дверях ложи стояла невысокая мужская фигура в изящном белоснежном костюме.
Прямо на Дину глядели лучистые синие глаза странным немного печальным и вместе ласкающим взглядом — тем самым взглядом, который когда-то помешал ей у Бутягиных доиграть до конца Шопена.
III
Безошибочно можно сказать, что ни один из городов Индии не оставлял такого сильного впечатления, как Кази — блестящий тысячеголовый красавец Varanasi-Бенарес, эта Москва Индии.
Раскинутый живописным амфитеатром на левом берегу священной реки, там, где Ганг отвоевал у суши просторную бухту, он окунается прямо в воду, сбегая к ней ступенчатыми террасами, увенчанными наверху стройными колоннадами Гат.
Не выезжая из Бенареса, можно увидеть всю Индию.
Здесь встретишь раджпута с унизанными кольцами, выхоленными по-женски руками, с ожерельем, один камень которого может служить сюжетом романа Конан Дойля или Киплинга.
Сюда съезжаются помещики-аристократы — талукдиры, со своими сказочно убранными слонами.
Зелёная чалма правоверного хаджи, побывавшего в Мекке, мелькает рядом с белоснежным шлемом туриста или воинственным форменным убором сикха, гурка или музбийского пионера, воспользовавшегося отпуском, чтобы поклониться местным святыням — а их здесь много больше «сорока сороков», которыми хвастается наша православная столица.
Живописные колоннады и портики храмов, посвящённых грозному Шиве с безобразными столбами каменных лингамов, храмы «Дурга», где по карнизам и ступеням карабкаются целые стаи крикливых, строящих самые неподобающие священному месту рожи гануманов, таинственные недра храма «Господа мира» — «Wishrayesa» и, над всем, три купола и два минарета выстроенной на развалинах индусского древнего храма магометанской твердыни «Ауренг-Зеба».
Десятки тысяч паломников спускаются по истёртым ступеням Гат к водам священной реки для омовения её достаточно грязной и илистой водой. И тут же на ступенчатых террасах иногда можно видеть, как сжигают труп богатого богомольца, привезённого «без рук, без ног» откуда-нибудь с низовьев Годевери или склонов Виндии только для того, чтобы умереть в Бенаресе.
Тут же необходимая принадлежность каждого индусского сборища — губастый седобородый заклинатель змей со своими плетёными корзинами на бамбуковом коромысле.
Целая куча словно только что отчищенных гуталином полуголых ребятишек окружает его и, оттопырив толстые губы, распустив слюни от интереса и затаённого ужаса, следит, как время от времени приподнимается плетёная крышка и высовывается грязно-серая, словно мокротой покрытая, плоская голова с жёсткими, холодными глазками.
— Я, должно быть, никогда не привыкну к Индии! — задумчиво выронил Дорн, всю дорогу молча следивший, как лавировал шофёр в сети кривых перепутанных переулков, кое-где буквально протискиваясь с автомобилем между домами.
— Это вам кажется сначала! — ответил доктор Чёрный. — Когда я приехал сюда впервые, мне, как и вам, казалось всё здесь экзотическим, привычным. В каждом «бохи» — носильщике я подозревал чародея-факира, сад моего бунгало кишел в моём воображении кобрами, а эти бесчисленные заурядные «приходские» храмы с их браминами, отрыгивающими после вчерашнего кутежа в тёплой компании, были для меня средоточием таинственных глубин сокровенного знания.
— Разве теперь вы разочаровались в Индии?
— В Индии — нет. Вернее, впрочем, да! В Индии я разочаровался, но не разочаровался в том, что можно найти в её дебрях. Не здесь, разумеется.
— Однако, Бенарес — индийская Мекка.
— Вот именно. В том-то и дело. Где Мекка, там религиозный фанатизм, там и узость. В храмах, где брамин за несколько тысяч рупий отпустит какие угодно грехи, а за лак превратит шудру в кшатрия, — там вы напрасно станете искать ключ к мировым загадкам, которым будто бы располагают индийские йоги высших посвящений.
— Где же искать в таком случае?
Доктор усмехнулся.
— Не слишком ли скоро хотите вы получить этот ключ? Сумеете ли вы повернуть его? Вам никогда не приходило в голову последнее?
— То есть что именно?
— А вот что… Вы, как и все, имеете самое смутное и ложное представление о том, что такое сокровенное знание, которое наше поколение окрестило оккультизмом. Вам, как и всем, кажется, что существует какой-то краткий самоучитель, по которому можно в год-два, а то и в несколько месяцев получить полнейшую власть над людьми и природой, стоит-де для этого лишь попасть в тайное общество, пройдя предварительно через серию страшных испытаний, которые описывает любой макулатурный роман… Дорн, голубчик!.. Я привязан к вам искренно. Мало того, я искренно уважаю вас, считаю недюжинной натурой… И потому я говорю с вами серьёзно и… взвешивая свои слова. Дорн! Знайте и верьте мне… Никакого оккультизма, никакой магии не существует.
— Позвольте, я не понимаю… Вы же сами недавно говорили мне, что существуют братства, располагающие такими знаниями?
— Так что же из этого? А разве в Европе не существует учёных организаций, профессорских, докторских и так далее.
— Но, позвольте… Доступ туда не закрыт!
— А кто вам сказал, что закрыт доступ в ряды сокровенного знания, буду по-прежнему называть его так? Кто вам сказал, что доступ к этому знанию обставлен иначе, чем у нас, в Европе?
— Но как же? Ведь это же явный абсурд! У нас профессором может быть всякий.
— Всякий, кто кончит сначала гимназию, потом университет, потом защитит диссертацию, проработает несколько лет в лаборатории, зарекомендует себя учёными работами? Не так ли?
— Положим…
— Почему же вы не считаете обязательным всего этого для получения степени оккультиста? Почему вы и вам подобные считают возможным подходить к оккультным знаниям без надлежащей подготовки? Разве химик, работающий с цианистыми препаратами, или физик — с токами чудовищного напряжения — пустят в свою лабораторию кого-нибудь, кроме ближайших помощников, посвящённых в их тайны?.. Разве лаборатория, разводящая и исследующая чумные и холерные бациллы, не заперта у нас в Петербурге за стенами неприступного, уединённого на море форта? Почему же вам не кажется, что для исследования оккультных тайн не обязательна подготовка, по крайней мере в программе вашего факультета? Поверьте, что, не пройдя современной научной школы, европеец будет бродить в дебрях оккультизма как слепой. Если же он захочет получить подготовку в центре сокровенного знания, то потеряет время и труд. Подготовка по программе и результатам будет та же, но сколько уйдёт на усвоение незнакомого языка и непривычного метода!
Доктор умолк.
Автомобиль выехал уже за стены города и мягко катился теперь параллельно берегу, освещая прожектором убитую ногами слонов дорогу и волосатые стволы пальм, тесно обступивших её по сторонам.
Огромная луна, цвета зеленоватого золота, путалась в листьях бананов и одевала позади быстро убегавшие кусты и камни призрачной дымкой.
Изредка в глубине подходящего вплотную к дороге сада вспыхивали десятками огней загородные дворцы резиденции богатых земиндаров и радж, проедавших на покое свои состояния, уцелевшие от конфискаций, таксации и других благородных видов грабежа культурных покровителей Индии.
Шофёр, низенький, раскосый, с пергаментной кожей скуластого лица и жёсткими чёрными волосами, смахивавший на японца, но говоривший на странном языке, в котором Дорн не различал ни одного знакомого звука, несмотря на то что в Петербурге пытался заниматься языками китайским и японским, повернул вопросительно к доктору круглую голову и взял вправо, в неожиданно вынырнувшую из темноты аллею.
— Стало быть, доктор… — начал медленно Дорн, — вы утверждаете, что знание ваше доступно всякому и никакими испытаниями доступ к нему не обставлен?..
— Нет! Последнего я не утверждаю… Я только говорю, что испытания эти не имеют ничего общего с теми, которые описывают в романах и разных оккультных руководствах.
— Эти испытания… они очень трудны?
— Как вам сказать! Вы знаете, что в романах посвящающийся проходит обыкновенно сквозь огонь, над бездной, переплывает бурное море, встречается с роскошной красавицей и тому подобное. Так вот, в сравнении с этим настоящее испытание значительно тусклее и проще. Что же касается трудности…
— Вы… испытали его? — перебил его Дорн.
— Испытал, — просто ответил доктор.
— Страшно?
Лицо доктора приняло сосредоточенное, почти угрюмое выражение. Он будто припоминал что-то.
— Дорн! — тихо выронил он странно дрогнувшим голосом. — Знайте, что нет ничего на свете страшнее, ужаснее, как человеку остаться наедине… с самим собой!
Дорн долго молчал, глядя в спину шофёра, потом повернулся к доктору и спросил полушутливо, полуконфузливо:
— Александр Николаевич!.. Я это так, в принципе, спрашиваю… Как вы думаете… я… мог бы выдержать это испытание?
Доктор с ласковой, мягкой улыбкой посмотрел сбоку на своего спутника.
— Вы?.. Пожалуй… даже, наверное, вы бы выдержали. Годом раньше я бы ответил определённее, а сейчас… Вы должны сами догадаться, что, или, вернее, кого я имею при этом в виду.
В темноте не было видно, изменилось ли лицо Дорна, но голос его, полный глубокой горечи, внезапно зазвучал глухо:
— Это? Нет, доктор, вы ошибаетесь. Если бы я и хотел, то она не даст мне повода заблуждаться в настоящем характере её чувства ко мне.
— А мне кажется, что вы… заблуждаетесь.
— Александр Николаевич! — сказал Дорн низким, придушенным голосом, в котором тоска и недоверие боролись с вспугнутыми искорками надежды. — Александр Николаевич! Вы знаете, я серьёзно, быть может, слишком серьёзно отношусь ко всему, что касается…
— Знаю, знаю, голубчик! — мягко перебил его доктор, трепля по колену. — Знаю… Да такие натуры, как Джемма, и не допустят иного отношения. И всё-таки мне кажется, что вы заблуждаетесь в дурную сторону. Впрочем, время само покажет. Не буду напрасно волновать вас… Вы знаете, я не охотник вторгаться в чужую жизнь… Да, кстати, мы уж и дома.
Шофёр круто свернул вдоль изгороди, и, жалобно свистя сиреной, автомобиль остановился у небольшой низенькой калитки.
Доктор толкнул её и вместе с Дорном прошёл в сад, крикнув шофёру несколько слов на незнакомом студенту языке.
IV
В глубине сада, там, где чернели огромные купы тамариндов и листья пальм остроконечными поднятыми мечами рисовались на золотистом диске луны, посыпанная песком дорожка упиралась в ступеньки веранды небольшого приземистого бунгало; оно странно походило, в особенности теперь, когда темнота сглаживала контуры, на дачу «Марьяла», с веранды которой Дорн вместе с доктором несколько месяцев назад любовался видом северного моря. Такие же широкие «итальянские» окна были плотно занавешены изнутри драпировками, и в такую же странную, плотно врезанную, без пазов, ручек и замочной скважины, дверь пришлось стучаться.
— Qui vive? — раздалось за дверью знакомое контральто, и доктор с Дорном уловили в нём, к своему удивлению, тревожные даже больше — испуганные ноты.
— Это мы, мышка, мы… Что у тебя случилось? Открой скорее!..
Дверь бесшумно распахнулась, и в глубине передней, освещённой мягким голубоватым светом, лившимся с потолка, Дорн увидал стройную фигурку Джеммы в тёмном, европейского покроя, гладком платье с небольшим вырезом на груди.
Было ли то от контраста с тёмной материей, или голубоватый свет придавал всему особый колорит, но Дорну показалось, что лицо Джеммы, обычно золотисто-бронзового оттенка, носит теперь странную тускло-серую окраску, которой у тёмнокожих обыкновенно выражается бледность.
Джемма отступила с порога комнаты, и Дорн увидал у неё на левой руке грязную живую ленту Нанни, спрятавшую голову к девушке под мышку.
— Джемма!.. Что с вами? Вы испугались чего-то? — взволнованно двинулся к ней Дорн.
Нанни, услыхав посторонний голос, высунула голову из своего убежища, обиженно откинула шею и, раздув капюшон, приготовилась вцепиться в руку чужого.
— Господи, когда вам надоест возиться с этой гадостью!
Дорн, с трудом, по-видимому, преодолев инстинктивное отвращение, дал пресмыкающемуся понюхать свою ладонь, что сразу его успокоило, и поздоровался с Джеммой.
— Джемма! Ради Бога… что с вами? — спросил он, заметив, что рука девушки холодна и нервно дрожит.
— В самом деле, Джи… что случилось? Ты нас пугаешь! — обернулся доктор, вешавший у дверей свою запылённую автомобильную накидку.
— Я сама не знаю… — смущённо отозвалась девушка. — Я последнее время страшно изнервничалась… не знаю отчего… А сегодня… да нет, мне и признаться стыдно.
— Да в чём дело?
— Ну… я вышла на веранду проведать свои лотосы. А мимо ограды в это время шёл какой-то старый индус с мальчиком. Они остановились возле нашей калитки, долго стояли, смотрели на дорогу… Они собирались уже уходить… В это время мальчишка заметил меня и показал старику. А тот… — девушка внезапно вздрогнула плечами, будто её охватил резкий холод. — Тот… поглядел на меня.
— Только-то и всего?
— Да… больше ничего. Но… если бы вы видели его взгляд?.. Dieu! Это такой ужас. У Нанни не бывает таких глаз, когда она сердитая. Я не знаю, какого они у него цвета, но я их словно сейчас вижу перед собой… Тяжёлые, холодные… словно мертвец с открытыми глазами… Ужаснее всего то, что я этот взгляд уже видела где-то… Да! Видела… я убеждена. Не знаю где, но видела… Знаете, как сон иногда вспоминается на минуту, на миг… Блеснёт, и забудешь.
— Быть может, это был слепой с поводырём? — сказал Дорн.
— О, нет, нет! — горячо возразила Джемма. — Если бы вы видели, как он смотрел! И чего я не могу понять… ведь он был за оградой, возле калитки, на таком расстоянии даже лицо плохо различишь. А я видела его глаза словно перед собой.
— Он сказал тебе что-нибудь? Подошёл? — задумчиво и серьёзно спросил доктор.
— Нет, он не подходил… А сказал ли — не знаю. Я стояла всё время как очарованная, пока он смотрел… И долго ли он смотрел, тоже не знаю. Должно быть, долго… Я опустила руку машинально, и у меня вся вода из лейки на пол успела уйти.
— Странно… Ты не заметила, куда он ушёл?
— Нет… Лишь только он отвернулся, я бросилась сломя голову в комнаты и заперлась… Я вся дрожала, вся с головы до ног, и по спине мурашки бегали. Я позвала Нанни, заперлась в библиотеке… Свой «Веблей» я забыла в столовой, на столе, но долго не решалась выйти туда… Когда вы звонили, я уже почти успокоилась. Кроме того, я слышала автомобиль.
— Н-да! — задумчиво повторил доктор. — Странно… Хотя, я думаю, ты просто нервничаешь в обстановке, от которой отвыкла за десять лет и с которой у тебя связаны тяжёлые воспоминания… Вероятно, это был просто бродячий факир, быть может хатха-йоги или просто фокусник-гипнотизёр… Тебе необходимо познакомиться здесь с молодёжью, детка… Со мной да с этим древним аскетом, — доктор шутливо кивнул на Дорна, — ты положительно рискуешь сделаться старухой и искалечить окончательно нервы. Подожди до завтра. Мы с Дорном встретили нынче вечером здесь совершенно неожиданно петербургскую знакомую, очень милую девушку. До некоторой степени твоя коллега… Она студентка. Завтра повезу тебя знакомиться. Мы с Дорном, кстати, должны ехать с визитом… А теперь, Джи, давай нам бананов и сливок. Мы умираем с голоду… Да не бойся, Джи! Ведь ты знаешь, что при мне тебе ничего не грозит!
— При вас я ничего не боюсь, папа! — разом повеселевшим голосом ответила Джемма и, нагнувшись, спустила к полу руку со своим живым браслетом.
— Ну, Нанни… марш! Ты больше не нужна… Сейчас получишь сливок за службу.
— Едва ли она в состоянии служить здесь защитой, — заметил Дорн, глядя на пресмыкающееся. — Здесь на каждом шагу их в корзинах десятками таскают… Здесь не чухонцы, на «Марьяла».
— Пугайте меня, пугайте!.. — обернулась на ходу Джемма. — Слава Богу, мне без вас это в голову не пришло… Я бы ещё больше намучилась… Будете пугать, оставлю без ужина!
V
— Да, эти бананы не похожи на те, которыми потчевали нас европейские лавочники, — заметил доктор, сдирая легко отстёгивающуюся суховатую кожицу плода и обнажая золотисто-розовую душистую мякоть.
— Это лесные плоды? — спросил Дорн.
— Ну нет, голубчик! Дикие бананы — порядочная дрянь, как и все дикие фрукты и здесь, и у нас на севере. Чтобы вывести хорошую породу, вроде вот этих, приходится немало повозиться. Прививки привозят нередко за тысячи вёрст. Например, с Зондского архипелага… Это, наверное, Желюг Ши… — перебил сам себя доктор: в передней со стороны веранды задребезжал звонок.
Дорн вышел из столовой и через минуту вернулся в сопровождении маленького скуластого шофёра, сменившего свою форму на мягкий просторный костюм из китайской материи.
Головастый механик, прежде чем занять своё место за столом, подошёл к хозяину и сказал вполголоса несколько фраз на незнакомом Дорну языке.
Доктор встрепенулся и удивлённо поглядел на окно.
— Вот, Джи, сейчас выяснится, кто твой таинственный посетитель. Судя по описанию Желюг Ши, именно он хочет меня сейчас видеть.
Джемма испуганно вздрогнула.
— Ради Бога, отец, принимай его, где хочешь, только не здесь, не при мне. Я с ума сойду от страха, если ещё раз увижу его глаза.
— Ну, перестань нервничать, мышка! — ласково перебил доктор. — Если человек сам приходит ко мне на дом, притом совершенно открыто, чего нам бояться?.. Наконец, ты можешь пройти в лабораторию… Возьми с собой нашего шофёра или Дорна. Или, быть может, вы хотите остаться со мной, Дорн?
Дорн ответил не сразу. Видно было, как на его высоком выпуклом лбу бегали морщины и на лице желание остаться с Джеммой вдвоём боролось с любопытством исследователя.
— Я… предпочитаю остаться с вами… если вы ничего не имеете! — выговорил он наконец, обращаясь к доктору.
— Как хотите! — ответил тот и кинул несколько непонятных слов шофёру.
Тот молча поднялся со стула, взял свою тарелку с пушистым комком взбитых сливок с бананами и не торопясь последовал за Джеммой в другую комнату.
— Папа! — умоляюще обернулась Джемма к доктору на пороге. — Вы обещаете мне быть осторожным?
Доктор весело рассмеялся и кивнул Дорну.
— Не угодно ли… Эта убелённая сединами женщина учит меня осторожности! Ступай, ступай! Ну-с, а теперь взглянем на нашего таинственного гостя.
Доктор легонько нажал кнопочку, скрытую в толще обеденного стола, и, повернувшись вместе со своим плетёным креслом к дверям на веранду, крикнул несколько слов по-индусски.
Слышно было, как на веранде хлопнула дверь, прошелестели по плетёным циновкам-половикам неторопливые шаги, и в освещённом пространстве появились две тощие смуглые фигуры, в первую минуту произведшие впечатление совершенно голых. Потом уж стало видно, что бёдра их были прикрыты куском тёмной, почти под цвет кожи, материи.
Одна из этих фигур оказалась мальчиком лет одиннадцати — двенадцати, изнурённым и исхудавшим до последней степени, с каким-то странным, неприятным выражением осунувшегося лица, не то сонным, не то придурковатым; с последним, впрочем, плохо вязались огромные глубокие глаза, словно задёрнутые изнутри чёрной бархатной занавеской.
Мальчик, лишь только вошёл в комнату, не поклонившись хозяевам, не вымолвив ни слова, направился в левый угол и спокойно уселся прямо на пол, странно вывернув ноги (так, что пятка одной из них прижалась к самому низу живота) и поставив перед собой небольшую круглую плетёную корзину, которую он снял с головы.
Словно закоченев в этой позе, мальчик уронил на колени тонкие высохшие руки и вперил странный, будто невидящий взгляд куда-то поверх головы Дорна.
Его спутник, также донельзя иссохший индус, с совершенно голым черепом, с которого свисал длинный и жидкий чуб, имел на бёдрах такую же узкую повязку, а в руках небольшую тонкую палочку, довольно грубо, как показалось Дорну, гравированную разными значками.
Сколько лет могло быть этому человеку?
Когда он слегка, с невыразимым достоинством кивнул европейцам головой и открыл рот для приветствия, обнажились его ослепительно белые, ровные, крепкие молодые зубы. Но когда Дорн, машинально блуждая взглядом по его лицу, словно прямо по кости обтянутому смуглою кожей, встретился с его глазами, он невольно вздрогнул и привстал в своём кресле.
Из тусклых, холодных, мертвенно спокойных глаз гостя глядела если не сама смерть, то, по крайней мере, древность такая, для измерения которой на язык, вопреки рассудку и логике, настойчиво просились не десятки, а сотни лет.
Странный гость остановился невдалеке от стола и, выговорив своё приветствие, со спокойным ожиданием уставился на хозяина своими чудовищными глазами. И Дорн с тревожным изумлением заметил, как лицо доктора, на котором он за всё время своего с ним знакомства не видал ни разу даже тени волнения, выразило теперь почти растерянность, смешанную с чувством самого глубокого почтения.
Доктор Чёрный встал со своего места и, кланяясь бродячему нищему так, как будто тот был особа царствующего дома, ответил на звучном и плавном ведийском санскрите, так мало похожем на санскрит классический:
— Да будет благословен час, когда великому брату пришла мысль посетить моё жилище!
Он подвинул гостю шезлонг, с которого только что встала Джемма, и снова опустился в свою плетёнку, видимо стараясь взять в руки свои чем-то взбудораженные нервы.
— Брат-европеец узнал меня? — медленно произнёс гость, садясь на предложенное место и по-прежнему не отрывая своих странных глаз от лица доктора.
И с удивлением, граничащим с ужасом, Дорн увидел, как последний смертельно побледнел на минуту… Только на минуту. Тотчас же лицо приняло спокойное, бесстрастное выражение, словно окаменело. Лишь в глазах зажглась особая жизнь. Дорну казалось со стороны, будто мягкие в обыкновенное время глаза доктора бросают теперь целые снопы фосфорических лучей.
— Да. Я узнал тебя… теперь, — ответил он раздельно спокойным тоном. — Узнал. Но… скажи мне, приходишь ты сам от себя, или тебя направили ко мне с поручением братья, жилище которых охраняют «Желюг-Па»?
Гость ответил уклончиво:
— Разве брату не безразлично, говорит ли с ним брат или брат, посланный братьями?
— Очевидно, ты допускаешь, что мой мозг уже одряхлел или не вынес тяжести открытых мне братьями знаний, если считаешь возможным предлагать мне такие вопросы, — холодно ответил доктор.
Дорн снова не удержался от нервной дрожи. Настоящее пламя вспыхнуло на мгновение в мёртвых глазах индуса… Вспыхнуло и погасло.
— Если я являюсь от себя, откажет ли брат в беседе со мной? — медленно, взвешивая каждое слово, обратился он опять к доктору.
— Почему же? — возразил тот спокойно. — Брат, не сделавший и не помысливший зла против братьев и брата, не может сомневаться в искренности и расположении себе подобного.
— Пусть младший брат оставит нас одних в таком случае.
— Зачем же? — твёрдо возразил доктор. — Мой молодой товарищ не понимает нашего языка… Да если бы и понимал, брат, если говорит не от имени братьев, не может сообщить ничего, что требовало бы особой тайны от моих близких.
Скелетообразный гость долго молчал, спрятав под тяжёлыми веками свои мёртвые глаза. Потом снова уставился доктору в лицо и начал:
— Час тому назад я видел здесь девушку.
— Она не имеет причин скрываться! — перебил доктор холодно.
— Мудрец отличается от обыкновенного человека тем, что умеет не только говорить, но и… слушать, — колко заметил гость. — Но… буду продолжать. Брат знает не хуже меня, что девушка эта живёт не так, как она обязана жить… если только она имеет вообще право жить, — тихо добавил гость, и его глаза сверкнули жёстким металлическим блеском.
— Кто может лишить её этого права?
— Ману… — набожно начал гость.
— То есть комментарии и прибавления к нему браминов, — горячо перебил доктор.
— Признанные, принятые и утверждённые Советом Великих Братьев, — жёстко отрезал индус. — Как бы то ни было, чандала живёт в условиях, доступных не всякому брамину.
— Дальше? — выронил доктор.
— С этим можно было бы мириться, если бы чандала была развлечением, игрушкой брата, перед заслугами и знаниями которого бледнела бы эта маленькая слабость… Но это не так…
— Да, слава Богу, это не так, — вставил доктор, с презрением слушавший последние слова гостя.
— Возгласить Господу славу никогда не лишне, а для мудреца никогда не поздно! — возразил гость. — Но… быть может, брат позволит мне высказаться и не будет перебивать, как ученик, выскочивший на свет после шести недель низшего посвящения?
— Позволю… в том случае, если ты без обиняков скажешь, что тебе нужно? — сухо ответил доктор.
— Стхула-шарира чандала! — медленно отчеканивая слова, сказал индус.
— Для какой цели? — спросил доктор, видимо стараясь сдержать невольно волнение.
— Для того, чтобы освободить скованную им и линга-шарира божественную сущность и приобщить её к нирване.
— Повторяю, зачем?
— Затем, чтобы обречённая на смерть, на вырождение, кровь уцелевшего отпрыска отжившей расы не тормозила здесь, на земле, развитие и путь нашей расы.
— Но ты же знаешь, что наша раса не закончит развития человечества? Ты знаешь, что мы, сыны пятой расы, должны будем также уступить расе шестой, а ей на смену придёт седьмая, которой суждено завершить род человека.
— Что ж из этого?.. Когда я увижу первого представителя шестой расы, я так же буду заботиться о расчистке ему пути от остатков нашей расы.
— Но себя ты оставишь в покое? — с горечью перебил доктор.
— Двиджас не боится времени и смерти. Ты знаешь не хуже меня, хотя и потерял сам этот дар.
— Ну, это покажет время! — возразил доктор. — Брат, — голос его зазвучал звуками неподдельного чувства. — Брат, не руководит ли тобой величайший враг человека — гордость?.. Не говорит ли в тебе инстинктивная вражда арийца к парии? Брат, девушка, про которую ты говоришь, чандала телом, но духом она не уступит сакки-нанака… Я, понимаешь, я должен думать прежде, чем ответить на вопросы, которые она иногда задаёт.
— Духовное совершенство останется при ней и за гробом, а ум её… Тем хуже для неё. Сакки-нанака стремится стать гуру-нанаки. А гуру-чандала лишний тормоз в борьбе с отжившей расой и её отбросами. Кто может поручиться, что гуру-чандала, вооружённый знанием, не соберёт вокруг себя развеянных по всему миру чандала всех племён, чтобы поднять знамя борьбы с господствующей расой, обратив против неё не только «Гупта-Виддья», но и собственное её оружие — цивилизацию? Подумал ли брат-европеец о последствиях своего поступка, когда десять лет тому назад отказался подчиниться распоряжению старшего брата, которому стоило лишь захотеть, и… Ты сам знаешь, что могло бы произойти.
Доктор взволнованно поднялся со своего места и, скрестив руки, впился взглядом в лицо собеседника.
— Представляешь ли ты себе, к чему привёл твой безрассудный поступок? — продолжал тот спокойно. — Знаешь ли ты, что от Сиккима до мыса Коморина, в самой глубине джунглей и на склонах гор, узнали о твоём поступке и за десять лет сложилась и крепнет среди чандала легенда, что за вершинами «Небесных гор» растёт под руководством великого Риши царица париев, которая разрушит-де законы Ману и, — голос индуса задрожал глубоким негодованием, — и уничтожит касты!.. И кто же руководитель этой стаи грязных, выродившихся животных? Наш брат, брат величайшего на земле посвящения!.. Махатма в роли предводителя париев! — с невыразимым презрением закончил гуру.
— Брат! — возразил доктор взволнованно. — Десять лет назад, когда перед тобой, которому достаточно поднять веки, чтобы толпа потеряла рассудок, перед тобой в пыли, покрытое синяками, закрывая избитую голову слабыми детскими руками, корчилось беззащитное, крошечное существо… Что было в сердце твоём, когда язык твой повернулся, чтобы отдать её тупой, бессердечной, безжалостной стае людей?
— Не в сердце, а в разуме, да, в разуме, да, в разуме, — сурово перебил доктора индус. — В разуме у меня, были, есть и будут слова, которые говорил избранным Багават во все времена, начиная с медно-красных сыновей третьей расы и кончая великим иудеем, взятым в убежище великих посвящённых во время вавилонского плена: «Пусть гибнут многие, лишь бы немногие избранные закончили развитие, достигли совершенства».
— Брат!.. Так ли говорит религия?
— Satyat nasti paro dharma! — ещё суровее, с глубоким непоколебимым убеждением возразил посвящённый.
— Неправда! — горячо воскликнул доктор. — Неправда! Нет религии выше любви!.. И ты знаешь, не будь последней, не было бы ни жизни, ни света, ни движения… Не было бы земли и солнца. Ибо истина не исключает покоя, безразличия, и не ей было вывести вселенную из мёртвого небытия!
— Быть может, это было бы и лучше! — угрюмо проворчал посвящённый.
— Брат?! — с ужасом крикнул доктор.
— Брат? — так же вопросом ответил пандит.
Дорн, не пытаясь уже справиться с дрожью, в страхе глядел, как эти два человека обдавали друг друга лучами своих страшных, фосфоресцирующих глаз.
Старый индус первый опустил веки.
— Я пришёл сюда не для религиозных диспутов, — сказал он, понизив тон. — Я пришёл узнать, подчинится ли брат решению?
— Какому? — упавшим, усталым голосом перебил доктор.
— Тому, которое было отдано мною… десять лет назад.
— Никогда! — с негодованием перебил доктор.
— Мы… облегчим её переход в другой мир… Сделаем этот переход для неё незаметным и сладким.
— Никогда! — повторил доктор ещё твёрже, и в голосе его прозвучала железная угроза. — Никогда… По крайней мере, до тех пор, пока это зависит от меня.
— Значит, ты становишься в открытую вражду к братьям? — угрожающе спросил индус.
— К братьям — нет!.. Даже к тебе — нет… Разве мы оба с тобой не перешагнули давно это? Разве мы оба не стоим уже на ступени, к которой неприменимы понятия: «вражда», «соревнование», «зависть»? Но, поскольку это зависит от меня, я все силы, данные мне знанием старшим и младшим, посвящу на то, чтобы не допустить этого дикого, бесчеловечного дела во славу национальной вражды, во славу фанатизма, во славу… браминов!
— Ты хулишь браманизм! — со злорадной поспешностью перебил посвящённый.
— Не браманизм, а браминов! — отпарировал доктор. — К тому же степень моего посвящения даёт мне право не «хулить», а порицать и негодовать!
— Верховный совет признал то место Ману, где… — настойчиво начал снова индус.
— Признал что? — перебил доктор. — Признал вырождение париев фактом и не нашёл средства бороться с естественным ходом вещей, созданным ошибками миллионов поколений, а брамины вывели отсюда необходимость поставить ненавистные им племена вне закона, низвести людей с заложенными в теле искрами божественного духа на положение самых низших животных? Никогда! Я преклоняюсь перед божественной Кармой. С тоскою и ужасом, но… преклоняюсь! Ибо перед ней наши орудия и знания бессильны. Но играть, под видом этого преклонения, в руку браминам, тупо затвердившим слова закона, которых они не могут даже понять? Ни-ко-гда!
— Даже если получишь… высшее, — индус набожно повернулся к северу, — приказание?
— Те, которых даже мы с тобой не видели и не слыхали, а лишь знаем, что они на земле существуют, те, убежище которых нам показано издали, те никогда и никому не приказывали убить не только парию, а даже убийцу.
— Но ведь они не положили наказания за убийство парии? — настаивал индус.
— И эта безнаказанность развязывает вам руки? — с презрением перебил доктор. — Но… довольно! Спор наш не приведёт ни к чему. Имеешь ты что-нибудь ещё сказать мне?
— Только то же самое. Согласен ты уступить?
— Нет!
— Даже если это грозит опасностью тебе самому?
— Детский вопрос!
— Даже… — индус запнулся на минуту, — даже если грозит опасностью… белой девушке с серыми глазами, над которой недавно была уже занесена в море рука Visrayes'ы?
Доктор вздрогнул. Смертельная бледность покрыла на минуту его лицо. Он покачнулся, машинально опёрся на стол.
— Даже в том случае? — со злорадной усмешкой переспросил индус, наблюдая волнение доктора.
— Даже… в том! — внезапно железным голосом ответил доктор, поднимая веки и обдавая противника негодующим светом своих лучистых глаз. — И твоя память, очевидно, изменила тебе, брат, если ты допускаешь, что собственное счастье я могу купить несчастьем другого… Да, кроме того, — прибавил он значительно спокойнее, — ты неудачно выбрал угрозу. Та девушка, о которой ты говоришь, не чандала. И если ты знаешь её, то знаешь и ту роль, которую её Карма обеспечила ей в истории нашей расы. Брат, ты напрасно унижаешь себя, пытаясь применять недостойные твоего высокого посвящения средства.
— В последний раз спрашиваю, ты уступаешь?
— Ни-ко-гда!
Индус медленно поднялся со своего места и бросил неописуемый взгляд на противника.
— Ещё раз… только для тебя, для брата… Уступаешь?
Доктор отрицательно покачал головой и молча показал рукою на двери.
Словно кто дунул в глаза странному гостю, так внезапно потухло в них пламя. Опустив свои тяжёлые веки, он повернулся и, не торопясь, направился к двери. Его молодой спутник, как на пружинах, поднялся в своём углу, поставил корзину на голову и двинулся за своим наставником, глядя ему поверх головы по-прежнему неподвижным, невидящим взглядом.
На пороге старший обернулся и ещё раз остановил на лице доктора вопросительный взгляд.
Доктор покачал головой.
Оба индуса, тихонько шелестя по циновкам босыми ногами, исчезли из освещённого пространства на веранде.
Потом хлопнула дверь, скрипнул раз-другой гравий на дорожке по направлению к калитке, и всё смолкло, всё стало спокойно и просто.
И уже не верилось, что минуту назад, здесь, возле стола, на котором весело блестит серебро и хрусталь приборов и коробится смятая Джеммой белоснежная салфетка, сидела голая бронзовая скелетообразрая фигура с мёртвыми, зажигавшимися фосфорическим светом глазами…
Дорн поднялся было с кресла и снова упал в него… Он не понял ни слова из разговора, но интонации собеседников, их страшное нервное напряжение, этот странный, почти сверхъестественный поединок при помощи глаз, источавших целые снопы фосфорического света, — всё это странно возбуждающе действовало на Дорна, неотступно приковывало к себе; и теперь, когда комната приняла обычный вид, он ощутил страшный упадок сил.
Не попадал зуб на зуб. Его била страшная нервная лихорадка.
С трудом поднявшись на ноги и опираясь на стол, добрался он до хозяина, который совсем, что называется, «обвис» в своём плетёном каркасе-кресле, бессильно уронив на грудь голову.
Дорн положил ему руку на плечо.
Видимо, страшных усилий стоило доктору поднять голову и раскрыть отяжелевшие веки. Он расклеил побелевшие губы и выдавил беззвучно:
— Дорн… В кабинете… левый ящик стола… наверху… чёрный пузырёк без сигнатурки… Одна капля на стакан виноградного сока.
Он жадно приник губами к стакану и, выпив всё, до последней капли, снова уронил голову на грудь.
Не прошло и трёх минут, как он без всякого усилия выпрямился в кресле и подвинулся к столу.
Только смертельная бледность свидетельствовала о пережитом волнении. Мало-помалу и она уступила место нормальной белизне кожи.
— Дорн! — сказал доктор, поднимая на него глаза, сиявшие обычным мягким, теперь немного усталым блеском. — Ни слова Джемме… Ко мне приходил брамин — смотритель башни, в которой сжигают трупы… насчёт сжигания чумных.
— Ради Бога, Александр Николаевич… — начал взволнованный студент.
— Ни слова Джемме! — повторил доктор. — Объясню вам потом… Вот вы, европейцы, упрекаете индусское посвящение, что оно окружает свои знания тайной и испытаниями… Вот человек, выдержавший все испытания и это не мешает ему…
— Джемме грозит опасность? — взволнованно перебил Дорн.
— Серьёзная! — дрогнувшим голосом ответил доктор. — И хуже всего то, что Джемма, несмотря на свою женскую слабость, несмотря на чисто детскую трусость, проявляемую ею в иных случаях, никогда не захочет бежать от этой опасности… Даже тогда, когда узнает, что ей грозит… Джемма никогда не забудет, что в чаще джунглей, в грязных пещерах, в заброшенных ямах, всеми презираемые и гонимые, ютятся здесь её братья и сестры… Быть может родные… в буквальном смысле этого слова!
— Александр Николаевич! Ради Бога… Что говорил… чего требовал от вас этот высохший дьявол?
Доктор долго, пристально глядел Дорну в лицо.
— Смерти Джеммы! — негромко и коротко ответил он.
Дорн даже не побледнел, а сделался словно свинцовым. Он закатил под веки зрачки, впился в плечо доктора и, трясясь страшной дрожью всем телом, прошептал:
— В-вы… вы… как же вы… мне…
— Придите в себя! — строгим шёпотом прикрикнул на него доктор. — Ну, что я вам?
— Как же вы мне не сказали… когда он тут… сидел?
— Зачем?
— Да, Господи… да я бы его…
— Вы? Его? — горько усмехнулся доктор. — Да знаете ли вы, бедняга, что стоило ему захотеть да повернуть к вам голову, и вы… Но… т-с-с! Джемме надоело нас ждать.
VI
Мисс Джонсон усадила Дину в вагон, самолично пересчитала в сетках её саквояжи и несессеры и успокоилась только тогда, когда собственноручно щёлкнула замком купе, в сотый раз на прощанье предостерёгши приятельницу от опасностей в пути; страшнейшей из них добродетельная англичанка искренно считала черномазых и горбоносых французских коммивояжёров, поразивших её воображение чудовищными булавками галстуков и контрастом белоснежных костюмов и шлемов, с физиономией, словно только что отчищенной ваксой.
Старая дева ещё во время перехода через океан, сначала на злополучном «Фан-дер-Ховене», потом на английском линере, искренно привязалась к своей молоденькой подруге, и теперь, когда Дина исполнила наконец данное тотчас по приезде в Индию обещание приехать погостить у неё в Дели, мисс Джонсон буквально не знала, куда посадить гостью, взбудоражила для неё весь город, сбилась с ног, устраивая кавалькады и экскурсии, прикомандировала к ней в качестве бессменных ординарцев чуть не целую бригаду товарищей своего брата — такого же, как она сама, сухого и жилистого лейтенанта с жёлтыми лошадиными зубами, ослиной челюстью и парой добродушных наивных голубых глаз. Страстнейший спортсмен, Маленький Джо, как называла его любящая сестра, не дотягивающий пары дюймов до семи футов, признавал только три способа времяпрепровождения. В фуфайке, с молотком в руках, терзать жилистыми ногами бока обезумевшего от шпор и поводьев пони. В фуфайке же нестись на узкой, как ножик, лакированной гичке наперегонки с ветром и бакланами по водам достаточно жалкой речонки по направлению к Агре. И в полной форме, в компании себе подобных, сидеть у окна офицерского собрания с сифоном содовой воды по левую и быстро пустеющей бутылкой виски по правую руку. Сидеть долго и сосредоточенно, изредка прерывая сгустившееся молчание односложным «ао?!» и с искренним трепетом следя за исходом пари, наступит ли нестреноженный жеребец второго эскадрона Нельсон, которому удалось удрать от коновязей, на спящего на солнечном припёке месячного щенка, или тому удастся вовремя проснуться и избегнуть печальной участи.
Этим занятиям доблестный лейтенант изменял и то скрепя сердце лишь для ненавистных тактических занятий, возни с новобранцами да, по воскресеньям, для чтения Библии, что этот саженный, с железными мускулами, великан выполнял с чисто детской, почти трогательной серьёзностью.
Дина не могла пожаловаться, что её заставляли скучать в Дели, как не жаловались прикомандированные к ней ординарцы, в данную минуту в полном составе явившиеся проводить её на вокзал. За торжественным напутственным завтраком, за которым даже Маленький Джо изменил фуфайке для мундира и виски для шампанского, последнее лилось в таком же изобилии, как и прочувствованные тосты.
Меланхолический лейтенант Дженкинс с бледным лицом и изящными манерами, очутившийся в колониальной армии в силу своей привязанности к покеру и нежелания родных оплачивать эту привязанность, а потому считавший себя большим дипломатом, политиком и европейцем, сказал даже целую речь, в которой весьма покровительственно отметил возможность единения России и Англии на почве культурного завоевания вселенной. Россия даст средства, а Англия… свой престиж (Дженкинс, по привычке, чуть не громыхнул: «покер»). Лишь бы Россия не бросала завистливых взоров в сторону Афганистана.
При этом лейтенант весьма выразительно мерцал глазами в сторону представительницы «дружественной нации», и у последней не могло остаться никаких сомнений в том, что лишь бы у старика Сметанина нашлись приличные средства, а правительства тогда даже и по поводу Афганистана придут к «соглашению».
Лейтенант Винцерс, худощавый девятнадцатилетний мальчик, только что выпущенный из военного училища, молча уткнулся носом в букет, сострадательно забытый Диной в его руках, и по-детски моргал полными слёз большими глазами, с почтительным обожанием глядя на хорошенького русского «профессора», как окрестила компания педагогический диплом Дины.
А жилистый Джонсон, в последнюю неделю пребывания Дины у сестры совсем позабывший свою лакированную гичку, после нескольких безуспешных попыток выпустить душившее его волнение односложными «ао», вскочил после речи Дженкинса с места и с видом афганца, врубающегося в регулярные войска, проревел:
— Гип, гип… ур-ра!
Теперь все они теснились к окну вагона, обнажая великолепные костистые зубы, кланяясь, щёлкая шпорами и наполняя воздух шипящим и свистящим английским щебетаньем. Громко клялись, что в следующий вторник вся бригада выхлопочет отпуск в Бенарес под предлогом присутствия на авиационных состязаниях и вся в полном составе, со старшими офицерами на фланге, явится к мисс Смит (в устах доблестных англичан имя прелестной гостьи сливалось в одно убийственно пронзительное: «с-с-с…») засвидетельствовать ей своё почтительное поклонение.
И было очевидно, что в искренности намерений виновато не одно шампанское.
Когда вагон, мягко громыхнувши цепями, двинулся с места, старая Джонсон с видом босого, наступившего на кобру, крикнула ещё раз:
— Дина! Ради Вседержителя… Ком-ми-вояжёры!
А детское лицо Винцерса совсем спряталось в букет, забытый Диной в его руках.
Проревел паровозный гудок, хотя Дина не могла бы с уверенностью утверждать, не был ли это голос «маленького» брата её приятельницы. Проползла мимо окна черномазая губастая физиономия в белоснежном тюрбане — и Дина осталась одна в купе… То есть ей показалось, что она осталась одна. Потому что не успела она обернуться, как встретила лукавый, смеющийся взгляд… собственного отца, преспокойно сидящего рядом с кожаным жёлтым баулом, визави на диване, в своей истрёпанной «спортсменке» и изношенном автомобильном балахоне из чесучи; в таком костюме всякий принял бы его не за капиталиста, ворочающего миллионами, а именно за вояжера, которых так боялась старая Джонсон, да притом ещё самой захудалой подозрительной фирмы.
— Папа!.. — остолбенела Дина.
— Дочка! — ответил Сметанин шутливо. — Вот тебе на! Я думал, она отцу обрадуется без памяти, а она словно на змею наступила.
— Господи! Конечно же я вам рада, страшно рада… Но каким образом вы могли здесь очутиться?
— Индия — страна чудесного, голубушка! Телепатическое явление… Может быть, я за тысячу вёрст где-нибудь в этот момент помираю, а с тобой беседует мой фантом!
— Фу какие вы глупости говорите!
— Отчего же? Наш профессор, или доктор, или колдун, чёрт его знает, кто он, уверяет же, что это возможно.
— Перестаньте! — перебила Дина, целуя жёсткую, давно не бритую загорелую щёку отца. — Вы знаете, я не люблю, когда так шутят. Каким образом вы здесь очутились… в Дели, в вагоне? Ведь минуту тому назад вас здесь не было!
— Ну уж… минуту! Ты, матушка, так увлеклась своей командой, что тебе часы за минуту кажутся… Я тут битых четверть часа сижу, всё дожидаюсь, когда дочка соблаговолит родного отца заметить… А очутился я весьма просто. Был в Гейдерабаде по делам. Оттуда, чем ехать прямо на Агру, дай, думаю, дочку проведаю, крюк-то не дюже большой. Только что приехал. Спросил кофе, сел в стороне. Думал побриться да к твоей старой вобле с визитом ехать… Глядь — вы сами! Думал, заметишь. Куда там! Ну, думаю, и слава Богу… А то разлетишься к такой компании, да в таком виде, только дочку сконфузишь… Скажут, вот, мол, пыль пускала в глаза, что отец богач, а он у неё в шофёрах служит… Так-то! Приказал арапу саквояж в тот же вагон, где и ты будешь, поставить, прошёл раньше тебя, да вот тут по соседству и сидел… Только и всего.
— Но как же я вас не заметила, папа?
— В купе-то я после тебя вошёл.
Дина посмотрела на отца и весело расхохоталась.
— Господи! Папа! Вы решительно не можете жить без приключений и сюрпризов… Если бы я была такой молоденькой, как вы!
— Да уж известно, тебе годов «после дьявола седьмая тысяча»… Оно и видно! Ишь, ты от большой старости целую бригаду словно на маневры собрала. А зато своего отца родного забыла!..
— Ох, папочка! Если бы вы знали, как они мне все надоели!
— Толку-уй!.. Да что это, детка, в самом деле ты как будто осунулась, побледнела? Уж и взаправду не влюбилась ли?
— Папочка! Да в кого же здесь влюбишься? Один смешнее другого.
— Как в кого? А тот жилистый, что рядом с тобой на вокзале сидел! Это что, брат, что ли, твоей приятельницы? Меня бы одни зубы его с ума свели… Не то что рупию, а и доллар шутя перекусит… Нет, серьёзно, Дина… как ты себя чувствуешь?
— Отлично, папа… Жара только томящая здесь, особенно когда ветер с пустыни. Прямо ужас! У нас, в Бенаресе, и то всё-таки лучше.
— Ещё бы!.. Ну, ничего. Вот погоди, мы через недельку, как состязания кончатся, опять в Гималаи удерём. Если бы не эти проклятые дела, да меня, голубушка, из нашей усадьбы в долине на аркане никто не вытащил… Ну, однако, давай к вечеру готовиться. Дома раньше одиннадцати утра не будем.
Старик снял свой балахон и «спортсменку» и, оставшись в простом свежем чесучовом костюме, сразу из шофёра или вояжера превратился в солидного интеллигента со своей коротко остриженной, совершенно седой головой, изящной бородкой и умными, полными молодого огня и энергии карими глазами.
— Ложись-ка ты спать сейчас же. К Аллагабаду на рассвете подъедем, луна ещё будет. Посмотришь, очень эффектно!.. А теперь — бай-бай! Дай-ка я тебе постель разберу. Слава Богу, что здесь спальные купе можно достать. На других линиях всю дорогу сиди, как поп на именинах!..
Чуть брезжил рассвет, когда Дина сквозь сон услыхала хлопанье дверей, гортанный голос кондуктора и торопливое шипенье англичан-пассажиров.
За окном грохотали тележки, звенели шпоры, и прямо в купе заглядывала круглая лиловая рожа электрического фонаря.
Дина поняла, что поезд стоит на большой станции. Должно быть, это Аллагабад, о котором говорил отец и который она проспала на своём первом пути в Дели, отправившись из Бенареса под вечер.
Но вставать было лень. В опущенное окно врывался воздух, который она за полгода пребывания в Индии, да ещё после визита в Дели, привыкла называть «свежим» и от которого задыхалась бы в России. Можно было лежать, не обливаясь потом, не чувствуя в затылке и висках наковальни, по которой с болью стучит молотом пульс.
Она боялась открыть глаза, чтобы отец, страстнейший любитель природы и живописных видов, не окликнул её. Ей чудилось сквозь закрытые веки, что отец пристально смотрит ей прямо в лицо.
Поезд уже тронулся снова, когда она, сама стыдясь своей лени, не будучи в состоянии сдержать инстинктивной дрожи опущенных век, весело расхохотавшись, сразу открыла глаза, вскочила на своём диване и… остолбенела.
Прямо в лицо ей действительно глядели глаза, но не отца, а совершенно постороннего человека. Отец её спал сидя, прислонившись к борту мягкого дивана, другую половину которого занимал новый, незнакомый ей пассажир.
Это был белокурый худощавый молодой человек с нервным выразительным лицом, большими добродушными глазами и отличными зубами, которые обнажила улыбка, аккомпанирующая неожиданному заразительному хохоту Дины.
Одет он был в очень широкое английское пальто из очень тонкой и прочной в то время материи, которую любят особенно янки за океаном. Непослушные золотистые кудрявые завитки придавливала мягкая «спортсменка» с очень широким козырьком.
Этот костюм, американские ботинки с чудовищной толщины бумажными подошвами, плоские часики в браслете, охватывающем тонкое запястье, какой-то общий, специально спортсменский и в то же время профессиональный, колорит сразу убедил Дину, что новый спутник не принадлежит к обществу, в котором она за этот год вращалась в Индии. Вместе с тем лицо пассажира показалось ей странно знакомым, и она не только не выразила негодования по поводу того, что он не стесняется пристально смотреть ей в лицо, но, забыв свой смех и смущение, сама пристально уставилась на него, напряжённо припоминая, где она его видела. Старик Сметанин, разбуженный смехом дочери, протирал глаза, высунулся в окно и тоном настоящего англичанина выпустил:
— By love!.. А ведь Аллагабад мы с тобой проспали!..
— Кажется, что так! — ответила Дина и, покосившись на нового пассажира, прибавила по-русски: — Можешь себе представить, я думала, это ты на меня смотришь, — и расхохоталась прямо в физиономию этому юному арлекину.
Дальнейшие слова застряли у Дины в горле, так как в эту минуту «клетчатый арлекин», как она окрестила про себя пассажира, с самым вежливым видом снял свою «спортсменку» и, обращаясь непосредственно к ней, сказал на чистейшем русском языке без тени какого-нибудь акцента:
— Приношу глубочайшее извинение, сударыня, что разбудил вас своим бесцеремонным взглядом, но… мне сразу, как только я вошёл в купе, бросилось в глаза необыкновенное сходство ваше с женщиной, с которой я уже встречался, при обстоятельствах… не совсем обыкновенных. И теперь, когда вы заговорили, я убеждён, что не ошибся.
Не отдавая сама себе отчёта в том, что она делает, Дина порывисто схватила незнакомца за руку и прерывающимся от волнения голосом, не обращая внимания на отца, остолбеневшего от изумления, крикнула:
— Вы! Но не может же быть… Вы же… умерли!
— Как видите, нет! — ответил пассажир, наклонившись, чтобы поцеловать её руку, видимо глубоко тронутый её волнением и взволнованный втайне не менее её самой. — Как видите, жив и здоров… Вы не откажете представить меня вашему супругу! Впрочем, что я? Ведь и вы же не имеете обо мне, собственно, определённого представления.
— Какому супругу? — изумлённо обернулась Дина, всё ещё не выпуская руки пассажира. — Ах! Вот что! Папа! Вы — в роли моего супруга… Можете себе представить.
Старик Сметанин, с изумлением наблюдавший всю эту сцену, с большим ещё удивлением заметил, как сразу просветлело открытое молодое лицо незнакомца при последних словах его дочери.
Он с благодушным достоинством повернул к соседу лицо, не совсем ещё оправившееся от сна в утомительной напряжённой позе, потянулся через диван и сказал, протягивая руку:
— Будем знакомы! По всем видимостям, наш расейский? Вот уж истинно гора с горой не сходится… инженер Сметанин, по-здешнему Смит… Диди! Да пусти же его, ты ему руку вывернешь! — отнёсся он к дочери, совсем позабывшей, что она до сих пор сжимает своей рукой руку визави.
Покраснев чуть не до слёз, Дина отдёрнула руку, которую только что поцеловал пассажир, и, не зная, куда девать глаза от смущения, растерянно выронила:
— Ради Бога, извините!.. Папочка! Но ведь это же он… понимаешь, он… Я никогда не поверила бы!
— Да кто он? Скажи толком? — перебил старик, с возрастающим изумлением глядевший на странного пассажира.
— Ах, да он же… Как ты не понимаешь! Ну, помнишь, я уже тебе говорила ещё в Батавии! Тот, кто спас меня, мисс Джонсон, всех… ну, словом, тот, кто остался на пароходе, на телеграфе… Но каким образом вы спаслись?
— А, вот в чём дело! — понял наконец инженер. Он с самым серьёзным видом поднялся с дивана и, подойдя к пассажиру, склонил перед ним свою седую голову.
— Низкий поклон вам! — сказал он глубоко и искренно тронутым голосом. — Низкий поклон и от отца, и от русского, и… от товарища! Мне дочурка сказала, что вы механик.
— Да, пожалуй, — растерянно улыбнулся Беляев, страшно смущённый как благодарственной демонстрацией старика, так в особенности встречей с девушкой, которая произвела на него неизгладимое впечатление на пароходе: воспоминание о ней он напрасно старался гнать от себя все время после того, как катастрофа с «Фан-дер-Ховеном» разлучила их так же случайно и быстро, как столкнула. — Пожалуй, я и механик, то есть электромеханик. Я покинул Петербург как раз перед выпускными экзаменами… Так сложились обстоятельства.
— Ох уж эти обстоятельства!.. Сам, батюшка, имел удовольствие их испытать, и значительно в более серьёзной дозе, чем пришлось это, по-видимому, вам… Ну да что там… Русскими были, русскими и останемся. Вот, ей-Богу, удача! Земляк, да ещё инженер, свой брат. И это между Аллагабадом и Мирзапуром! Чудны дела твои, Господи!.. Да вы куда сейчас направляетесь?
— Я? В Бенарес!..
— А? — обернулся Сметанин к дочери. — Можешь себе представить!.. Ну-с, почти полупочтенный, пожалуйте сюда вашу квитанцию.
— Какую квитанцию? — изумился Беляев.
— Да багаж-то у вас с собой есть? Ну так вот, её самую!.. Давайте её. Что ж вы думаете, я земляку, коллеге, да ещё малому, который мою родную дочь спас от смерти, позволю в гостинице остановиться! Да я, батюшка, вас за такие политические слова!.. Ай у нас в Бенаресе своего дома не хватит! — закончил Сметанин чисто российским купеческим возгласом.
Беляев окончательно смутился:
— Но, право, мне так неловко.
— Никаких разговоров!.. Что за «неловко»? Диди! Что же ты своего героя не приглашаешь?..
— Разве вам так неприятно погостить у нас? — обратилась к Беляеву Дина, успевшая наконец справиться со своим волнением и смотревшая на него полным ласки взглядом своих серых лучистых глаз. — Вы знаете, вы у нас в обществе прямо сенсацию произведёте. Нет среди наших знакомых ни одного человека, которому я бы ни описала вас самыми яркими красками.
— Я боюсь стеснить вас.
— Нас? Стеснить? Да у папы огромнейший дом, в котором кроме прислуги живут двое: я и папин секретарь… Папа не в счёт, так как он носится всё время как ветер, с одного конца полуострова на другой… Несколько часов назад я была поражена встречей с ним не менее, чем с вами. Или вы хотите, чтобы наша встреча снова окончилась теперь железнодорожным крушением? — лукаво закончила она.
— Типун тебе на язык! — весело перебил Сметанин. — Какие тут могут быть разговоры! Да разве он посмеет отказаться? Говорите, посмеете?
— Нет, не посмею! — согласился наконец, улыбаясь, Беляев.
— Вот и отлично! — захлопала в ладоши Дина. — Давайте квитанцию.
— Зачем вам моя квитанция?
— Затем, чтобы получить вещи вместе с нашим багажом и положить в наш автомобиль… он очень большой.
Беляев расхохотался.
— Ну, я всё-таки позволю себе остаться по этому поводу при особом мнении. Несмотря на грандиозные размеры вашего автомобиля, я сомневаюсь, чтобы он справился с моим багажом.
— Что же вы, железнодорожный мост с собой везёте? — перебил Сметанин.
— Чуть-чуть поменьше! — возразил новый знакомый. — У меня с собою квитанция на аппарат «Блерио» с двумя парами запасных крыльев. Всё это запаковано в одном ящике.
— Н-да! — согласился старик. — Эта порция, пожалуй, и для моей машины слишком сильна, вернее — громоздка… Ну так что ж? Багаж вы на грузовике в ангары отправьте, а сами с нами… Вы, стало быть, на состязания к нам?
— Да! — ответил пассажир и, достав из бумажника пару карточек, протянул их Сметаниным.
Дина с любопытством поднесла к глазам узенький кусочек картона, на котором значилось: «Гастон Дютруа. Пилот-авиатор. Лос-Анжелес. США».
— Ах! Вы сейчас из Америки? — заинтересовался Сметанин.
— Да! Я получил пилотский диплом в Лос-Анжелесе… всего месяц назад…
— Гастон Дютруа! — разочарованно протянула Дина, опуская на колени визитную карточку. — Какой же вы Гастон? Разве вы француз?
— По бумагам я — Гаврский уроженец Гастон Дютруа, механик, имеющий весьма солидные связи… Например, в Роттердаме у меня родная сестра замужем за… парикмахером. Впрочем, к стыду моему, должен сознаться, что я ни разу в жизни не видал не только своей родной сестры, но даже почтенной мадам Дютруа, бывшей моей родной матерью, не говоря уже о папе Дютруа.
— Что ж из этого? Я, батюшка, сам английский, тьфу, британский гражданин Смит… Не в кличке суть.
— Вы так и не скажете нам, кто вы на самом деле, — умоляюще перебила Дина.
— Как ты тактична, Диди? — укоризненно остановил старик. — Быть может, мсье Дютруа почему-либо тяжело или неудобно сообщать своё русское имя! Мало ли что может мешать… воспоминания…
— Нет! Какие там воспоминания! — перебил Беляев, решившись. — История, заставившая меня удрать из Петербурга, настолько простая, несложная, настолько детская, что теперь, зрело обдумавши, я сам удивляюсь, как я мог тогда решиться эмигрировать из-за таких пустяков. А впрочем, что ни делается, то к лучшему!.. Я в этом лишний раз убедился.
— Вы имеете в виду своё новое призвание?
— Гм!.. Пожалуй!.. — слегка покраснел Беляев. — Хотя, собственно, я не смотрю на авиацию как на призвание. Это просто даёт мне деньги. В Лос-Анжелесе мне уже посчастливилось взять два довольно серьёзных приза — за продолжительность и за точность спуска. Но я вовсе не оставил намерения добиться официального диплома, если не удастся вернуться в Россию, тогда хоть под другой фамилией.
— А вы не оставили намерения вернуться на родину? — с интересом спросила Дина.
— Безусловно! Да вы сами можете судить, есть ли какие-нибудь веские причины мне особенно бояться.
Беляев в нескольких словах передал новым знакомым свою историю.
— Беляев!.. — задумчиво протянул Сметанин. — Те-те-те!.. Кто у вас родитель-то, вы говорите?
— Инженер-технолог.
— Ба, ба, ба… дай Бог памяти! — Сметанин постучал себе пальцем по лбу. — Белокурый, как и вы?
— Теперь он совсем облысел и усы седые. А в молодости был белокурым.
— Василий Андреевич?
— Вы его знаете? — изумился Беляев.
— Ещё бы не знать! Одного выпуска. Года два на Забалканском в меблирашках по одному коридору жили. Теперь небось и от дома-то этого кирпичей не осталось. Верх ещё деревянный был… Где он теперь, папаша-то ваш?
— В Воронеже. В земстве. У него там имение.
— Да, да! Чудные дела твои, Господи!.. Думал ли я, что Васьки Беляева, того самого, с которым мы вместе к родителям слёзные телеграммы после кутежей отправляли — за квартиру нечем было платить, этого Васьки сын — инженер, авиатор, да ещё дочь мою будет спасать! Чёрт его знает! Даже жутко, как вспомнишь.
— Времена меняются, — согласился Беляев, с беззлобной иронией вспоминая лаконическую телеграмму «Васьки», забывшего свои кутежи и оставившего его в Роттердаме на произвол судьбы без копейки денег.
— Папа! Будет тебе… Мы самого главного не спросили. Как же вам удалось спастись тогда, с парохода?
— Очень просто! Как спасаются все в таких случаях — случайно!
— А именно? — допытывалась Дина. — Нет, нет! Вы потрудитесь рассказывать всё по порядку!
— Да что ж, собственно, рассказывать?.. Ну… после того, как отвалила последняя шлюпка, мне удалось наконец поймать на аппарате «Британика». Он вас, судя по газетам, и снял с лодок. Ну-с, потом я спустился на мостик к капитану, так как не мог дозвониться его по телефону… Наткнулся на него и попал сапогом прямо в его мозг.
— Как в мозг? — удивлённо вскрикнули Сметанины.
— Да так. Бедняга выстрелил себе в рот из маузера и снёс начисто весь череп.
— Какой ужас!
— Да! Картина не из приятных. Тогда я вернулся к себе в телеграф и скоро завязал связь с другим пароходом, не помню теперь уж его названия. Ну-с, потом стало отчаянно кренить, мне пришлось работать стоя, так как кресло не держалось на месте. Тогда я сообщил соседям, что пароход идёт ко дну и машина даёт перебои.
— Мне передали… — тихо вскользь выронила Дина, не глядя на собеседника.
— Потом, — продолжал Беляев, делая вид, что не расслышал её замечания, хотя яркий румянец, заливший его лицо, свидетельствовал о противном, — потом я вышел на мостик, машинально схватился за случайно забытый круг. В это время пароход, очевидно, что называется, «хлебнул», стал торчком и пошёл ко дну. Последнее, что я помню, это огромную чёрную стену воды, словно воронку… Меня чем-то ударило. Я сразу же потерял сознание.
Дина пугливо передёрнула своими узкими плечами.
— Ну-с… А в то ещё время, когда я, вышел на мостик, я заметил на горизонте огни, только не разобрал, был ли то пароход или огни наших шлюпок… Это оказался французский парусник, очень крупный. Знаете, теперь снова входят в моду парусные суда, стальные, с пятью мачтами. Ну вот, «Мари-Луиз» именно такое судно, шло оно из Бискайского залива в Калифорнию. Меня подобрали, привели в себя, принялись лечить. Медицинская помощь у них организована дивно — чуть не целая клиника. Два врача, фельдшер, сиделка… Ну-с и в конце концов благополучно доставили мои бренные останки в Фриско.
— Ну а дальше? — настаивала Дина, с затаённым духом слушавшая его рассказ.
— Дальше мне удивительно повезло, — улыбнулся Беляев. — Мои французские бумаги остались при мне, в бумажнике, во внутреннем кармане, почти не вымокли. Команда «Мари-Луиз» собрала в мою пользу целых восемьдесят четыре доллара, узнав, что я свой брат — судовой механик. А когда мы пришли в Фриско и получили газеты, которые оказались полными самых восторженных дифирамбов по моему адресу, разрисовали мой поступок Бог знает какими красками, тогда за дело взялись и наши офицеры. Устроили в мою пользу митинг, давший четыреста долларов. Я сразу воспрянул духом. А тут явился ко мне на нашу «Мари-Луиз» местный агент той компании, которой принадлежал наш злополучный «Фан-дер-Ховен». Такой, знаете, кругленький, коротенький, чистенький. Настоящий голландец с гравюры времён Петра Великого. Даже по имени «Питер» какой-то, как сейчас помню. Хорошо-с! Является он ко мне и первым делом жмёт руки, благодарит от лица компании со слёзами на глазах. Сейчас историческая справка… Ещё-де в лице Наполеона французы доказали и так далее… Что же вам, собственно, спрашиваю, угодно? Вот, говорит, в чём дело. Вы, дескать, разумеется, к нашей компании иск намерены предъявить. Пострадали на посту геройским образом и тому подобное… Общественное мнение всецело на вашей стороне, а оно здесь — сила. Да, думаю про себя, это, брат, не у нас! Ну-с, дескать, продолжайте. Так вот, говорит, чем нам судиться, не будет ли лучше кончить в два слова, полюбовно! — Почему же? — говорю. Я, дескать, сам рад по-хорошему. А ни про какой иск у меня даже в голове не было. Разумеется, офицеры настаивали, советовали, но неохота, знаете, во всей этой грязи возиться. Да и за что? Ведь меня никто оставаться на пароходе не принуждал. Дело даже, с узкой точки зрения, не моё было. В чужое сунулся. За что же компании отвечать?
Однако ничего. Держу марку! Что ж, говорю, обсудим этот вопрос. Вот, говорит, и отлично! Сразу видно порядочного человека. Тут, дескать, и обсуждать нечего. Подпишите вы компании документик в получении десяти тысяч долларов.
Батюшки мои! У меня даже сердце упало — целое состояние. А он так этак успокоительно продолжает. Ну, всех вы, разумеется, не получите, с вас довольно и… двух тысяч. А такой документ всё-таки престиж компании поднимет.
Грешен человек, чесались у меня руки этого честного «Питера» по физиономии. Потом обсудил про себя. Чем, думаю, он виноват — человек подначальный?
— Гм! Да… подначальный! — свистнул недоверчиво старик Сметанин. — Думал ваш «подначальный» на этой операции тысчонки две-три куртажу сорвать!
— Весьма возможно! — согласился Беляев. — В особенности судя по дальнейшему. Нет, говорю, этот номер не проходит. Чёрт с вами, согласен даже на две, но документ выдам только на то, что получу, и никаких разговоров! Начал он меня и так и этак уламывать. Видит, не с тем имеет дело, — махнул рукой… Безнадёжно так махнул и говорит: «Бог с вами, пейте мою кровь!» Ей-Богу, так и сказал! «Пейте мою кровь — едем к консулу! Только… Это уж лично для меня, подпишите на две тысячи пятьсот!» Зачем вам? Господи, говорит, да надо же честному человеку хоть грош заработать! Такие операции не каждый день подвёртываются! Не выдержал я — расхохотался. Он это сейчас учёл и ко мне самым мельчайшим бесом… Так и так… И герой-то я, и «брав женом», а он-де бедный семейный человек, которым его детишки только и живут. Умри он сейчас, пойдут по миру… словно знал, каналья, кто я таков! Русского-то человека чем легче всего взять! Ну-с, подмахнул я ему на две тысячи пятьсот, получил две… впрочем, виноват, он у меня ещё что-то около четырнадцати долларов вычел на расходы по засвидетельствованию и на таксомотор, в котором мы от пристани ехали, да, кроме того, мне восемь долларов пришлось в ресторане за обед заплатить, на который он меня пригласил… Деловой человек!..
— Зато уж из вас делового человека никогда не выйдет! — серьёзно возразил Сметанин.
— Вы думаете? — усмехнулся Беляев.
— Убеждён! — подтвердил старик. — Ведь на этом деле вы могли бы себе серьёзное состояние составить. Ведь эта компания из всех голландских компаний самая богатая и самая подлая… Вам бы, если бы порядки на её пароходах как следует осветить да властей растормошить…
— Папа?! — негодующе-укоризненно перебила Дина.
— А что ж ты думаешь, матушка… потачку давать?.. Чтобы они людей топили? А их шкуру иначе как рублём ничем не прошибёшь!..
— Может быть, вы и правы… с вашей точки зрения, — усмехнулся Беляев. — Но я, знаете, для роли вымогателя и шантажиста, хотя бы и с добрыми целями, абсолютно не годен… Мне и эти-то две тысячи до последней степени противно было брать. Но я рассудил так. На пароходе у меня пропали и деньги и вещи, голова у меня иногда и теперь даже побаливает от того удара, которым меня что-то благословило, когда «Фан-дер-Ховен» опускался на дно. Жалованья мне, считая по день прибытия агента, по обычному даже расчёту приходилось около двухсот долларов. Две-то тысячи копейка в копейку покроют одни только убытки, если по закону капитализировать лечение, потерю трудоспособности на время и так далее. Стало быть, никакой тут награды и нет.
— Ещё бы! Хороша награда! — поддержал Сметанин. — Такую награду мой Шарль у меня ежегодно получает к Новому году… А он не только жизнью, но и насморком не рискует!
— Очень рад, что и вы так же смотрите… Однако из дальнейшего вы можете убедиться, что я уж не такой безнадёжный человек в деловом отношении, — продолжал Беляев. — Получил я свои две тысячи и окончательно ожил. Первым делом вернул своим товарищам на «Мари-Луизе» их восемьдесят долларов и устроил им грандиозную выпивку… Потом принялся рассуждать, что мне дальше предпринимать, каким бизнесом, как говорят почтенные янки, заняться? На руках у меня на наши деньги четыре с половиной тысячи рублей. Этаких денег у меня, у студента, в бесконтрольном распоряжении век не бывало. Но всё-таки понимаю, что это не миллион и на проценты с них не состаришься. Предлагали мне место на паруснике, который меня привёз в Фриско, но сильные морские ощущения мне, говоря откровенно, достаточно надоели. Поступить на завод в Америке?.. Возвращаться в Европу мне не улыбалось.
— Почему? — негромко перебила Дина.
— Так! — замялся Беляев, слегка покраснев и бросив на неё быстрый взгляд исподлобья. — Так, знаете… потянуло поездить по белому свету.
— Вы же только что говорили, что вам надоели сильные ощущения?
— Так то на море, а тут к моим услугам купе со всем комфортом! — вышел из затруднения Беляев.
— Так вот!.. Совершенно случайно попалась мне на глаза в газете заметка из Лос-Анжелеса о тамошней школе и состязаниях… Словно меня осенило. Вот она, карьера, для людей в моём положении! Либо пан, либо пропал! В тот же вечер отправился туда, на следующее утро внёс двести пятьдесят долларов и был зачислен в число учеников, а через два с половиной месяца имел удовольствие получить вот этот паспорт.
Беляев вынул маленькую створчатую крышечку тиснёной кожи с налепленной внутри фотографической карточкой на одной стороне и текстом пилотского диплома на другой.
— И вы сделались авиатором-профессионалом? — спросила Дина.
— Пока — да!
— Вы… получаете жалованье?.. Я слышала, что предприниматели вас страшно эксплуатируют?
— В этом отношении моя судьба счастливое исключение. Я — настоящий буржуа, и у меня нет никакого антрепренера. Ещё учеником я приобрёл собственный аппарат, отдав свои две тысячи наличными и на тысячу выдавши вексель. Это дало мне возможность те призы, которые мне причитались на состязаниях, положить целиком в свой карман. За погашением долга за аппарат, за добавочные части и крылья у меня осталось восемь тысяч долларов, свобода, кое-какие знания и масса любопытных переживаний. В данную минуту я не хочу ничего лучшего!
— А опасность? Возможность ежеминутно свернуть себе голову?..
— Э, полно!.. Всё это преувеличено. Если пилот осторожен, если он в то же время сам хороший механик, опасность на моём аппарате процентов на пять — десять, отнюдь не больше, превышает опасность на автомобиле, моторной лодке, парусной яхте, не говоря уже о железной дороге, где достаточно какому-нибудь хулигану или просто душевнобольному положить поперёк рельс шпалу или отвинтить скрепы, чтобы несколько сотен людей обратилось в кашу… Припомните-ка чеховского «злоумышленника», отвёртывавшего с рельс гайки на грузила!
— Так-то так, а всё-таки, что ни день, в газетах читаешь: с такой-то высоты, авиатор такой-то и в конце — «насмерть»!
— Что ж из этого? В тех же газетах ежедневно найдёте убитого трамваем или мотором. Даже чаще значительно. Вообще же я смотрю так: чему быть, тому не миновать. Кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
— Вы фаталист! — усмехнулся Сметанин.
— Вот он найдёт ярого сторонника в Дорне… — задумчиво заметила Дина.
— В каком Дорне? — встрепенулся Беляев.
— В Бенаресе, в экспедиции, есть студент, наш знакомый, русский.
— Дорн здесь? — изумился авиатор.
— Да вы разве знаете Дорна?
— Разумеется, знаю… если только тот самый. Естественник. Худой, угрюмый, горбится отчаянно.
— Он, он! — со смехом захлопала в ладоши Дина. — Это поразительно!
— Что ж тут поразительного? Я год был на математическом, до института. Дорн тоже был математиком два года, а потом перешёл на естественный. Я с ним в отличных отношениях!
— Ну, теперь я помню, где я вас встречала! — сказала Дина. — Я видела вас вместе с Дорном в Публичной библиотеке. Только не в читальной зале, а в отделении… Знаете, в круглой комнате, с бюстами!
— Да, мы там занимались.
— Ну вот! А я-то ломала себе голову, где я его видела, когда первый раз с вами встретилась… Помните, вы ещё поднимались на мостик в синей блузе, с какими-то инструментами в руках?
— Вы и это помните? — с благодарным изумлением спросил Беляев.
— Ещё бы! — слегка покраснела Дина. — Как же мне не помнить спасшего меня… два раза!
— Два? — изумлённо спросил Сметанин. — Ты меня посвятила только в один случай!
— Другой — наша маленькая тайна! — улыбнулась Дина, и Беляеву стало светло на сердце от этой улыбки и тайны, которая сразу вносила в их отношения особую, интимную чёрточку.
— Ого! У тебя уже тайны с авиатором! — рассмеялся отец. — Теперь, батюшка, вы модный герой. Прежде офицер был, потом студент, теперь авиатор… Меняются времена!.. Однако, Диди, у нашего рассказчика, должно быть, давно горло пересохло. Сейчас Мирзапур. Я тебе прикажу сюда кофе подать. А с ним мы для первого знакомства бутылочку холодного его отечественного раздавим. Ведь он француз! — подмигнул старик. — Есть ли у них лёд-то ещё?.. Впрочем, машинный должен быть, если гималайский весь вышел… Вы, товарищ, насчёт какой марки больше симпатизируете, посуше или послаще?
— К стыду моему, должен признаться, что ничего в этом не понимаю. Вполне полагаюсь на ваш выбор… Вообще, я ничего не пью!
— Ну, от стакана хорошо замороженного шампанского разве тот только откажется, у кого на совести, по меньшей мере, десяток убийств. Его же не только монахи, но, говорят, даже хирурги перед ответственной операцией приемлют.
Вагон уже громыхал на стрелках.
VII
Только двое из участников состязаний привезли с собою походные брезентовые ангары. Большинство удовольствовалось дощатыми балаганами, служившими в обычное время крытыми коновязями во время игры в поло.
Беляев был в числе последних.
Вместе со своим механиком, двадцативосьмилетним жилистым «западником» из Анагейма, перепробовавшим на своём веку профессий ещё больше, чем его нынешний хозяин, он, уступая настойчивым просьбам обоих Сметаниных, остановился в Бенаресе в их доме. Успевший стать суеверным, как все профессионалы спорта, он видел особенно счастливое предзнаменование в этой неожиданной встрече накануне состязаний с женщиной, которая с тех пор, как он покинул Европу, неотступно занимала его мысли.
Он упускал из виду, что сам же всё время искал этой встречи, думал о ней и с тою же затаённою целью стремился попасть в Индию, несмотря на то что осенние состязания в том же Лос-Анжелесе и Чикаго представляли несравненно больше выгод как в смысле призов, так и популярности, особенно важной в карьере авиатора.
Впрочем, все три дня до начала состязаний ему удалось видеться с Диной только за обедом.
С пяти или шести часов утра, в то время, когда его Билль, прикрывавший важной флегматичностью отчаянную лень, спал ещё сном праведным, он тихонько пробирался из отведённых ему комнат, подавлявших его студенческие спартанские наклонности комфортом и ценностью обстановки, отпирал гараж и собственноручно седлал двухместный гоночный автомобиль, предоставленный хозяином в его полное распоряжение.
Минут через двадцать, пропутавшись достаточное количество времени по кривым и тесным переулкам, кишащим в эту пору полуголыми кули и рабочими всех специальностей, он являлся уже на аэродром и, поставив машину в тени коновязей, шёл к своему детищу, гостеприимно раскрывавшему широкие полотняные объятия под дощатым навесом.
Изо дня в день первые два часа Беляев неукоснительно посвящал на «ощупывание» каркаса и испытание стальных тяжей своего аппарата.
Товарищи по профессии, регулировавшие аппарат в полчаса, а то и значительно меньше, постоянно острили над ним и смеялись над «французскою» трусостью.
Но Беляев знал, что трусость и осторожность — две вещи разные. Он уже имел случай убедиться на собственном опыте, что в случае нужды сумеет встретить смерть, как следует мужчине, особенно когда противник — стихийная сила, с которой невозможно бороться. Но умирать от собственной оплошности, от упущения, от лени, от того, что предусмотреть и исправить вполне в его руках, считал, по меньшей мере, глупым.
Публика, с наслаждением эгоизма любующаяся на красивые эволюции «стрекоз» с их незаметными снизу пассажирами, не подозревает, что большинство несчастий происходит во время полётов вовсе не от неисправности мотора, на которую привыкли валить всякую вину и которую почти всегда удаётся парализовать удачным планирующим спуском, а именно от недостаточно тщательного регулирования тончайших стальных проволочных тяжей и тросов, поддерживающих аппарату крылья.
В горизонтальном положении последние поддерживаются тяжами сверху, прикреплёнными к ребру каркаса шасси. Но подъёмная сила обеспечивается силою давления воздуха на нижнюю поверхность крыла, и, чтобы крылья, треснув в «суставах», не сложились бы кверху, как у бабочки, необходимо оттянуть их с тою же силою книзу. Непременно с тою же силой, с которой тянут тяжи его вверх.
Если перетянуть слишком нижние тяжи, могут лопнуть верхние, и крылья при первом повороте, спуске, словом всяком колебании пути, неминуемо «свихнутся» книзу. С другой стороны, нельзя перетянуть и верхних, так как тогда рискуют лопнуть нижние, и давление воздуха снизу сломает крылья, как щепку…
Достаточно вспомнить трагическую судьбу Леблана, погибшего именно таким образом на прибрежных скалах.
Беляев возился с проверкой тяжей по нескольку раз в день. Потом он переходил к мотору.
К этому времени заспанный и угрюмый являлся Билль. Они вместе испытывали на станке работу винтов. Потом звали сапёров, отряженных на аэродром. Те цеплялись за крылья и рёбра шасси, механик пускал мотор, и Беляев, заняв своё место, ловил перебои и кашель мотора.
Если всё было в порядке, выводили аппараты на стартовую дорожку и, взвившись, начинали знакомиться с условиями аэродрома, кто брея землю, а кто уходя ввысь, метров на пятьсот, и начиная с выключенным мотором планировать оттуда ступенчатой спиралью до самой земли.
Беляев намеревался и здесь выступить претендентом на призы за продолжительность и точность спуска, как самые солидные в денежном отношении. Но мысль о том, что в числе публики эффектными полётами на приз высоты будет любоваться Дина, что она, как всякий профан, не обратит, пожалуй, и внимания на его особенно серьёзную и трудную, но для зрителя малоэффективную задачу, заставляла его записаться в числе первых и на приз высоты и особенно тщательно тренироваться теперь на планирующем спуске.
В самом деле, человек, не летавший на аэроплане, совершенно не в состоянии усвоить, что брить землю на высоте каких-нибудь 15—20 метров неизмеримо труднее и требует неизмеримо большего уменья и напряжения, чем парить в облаках. В верхних слоях воздушные течения сравнительно ровны и постоянны. Над землёй же воздушные течения, отталкиваясь от поверхности её, от холмов, деревьев и зданий, протискиваясь между строений и заборов и встречаясь с такими же ломаными течениями, ежеминутно образуют восходящие и нисходящие токи, крутящиеся вихри, невидимые глазу, но с силой давящие на крылья аппарата, качающие и сталкивающие его с пути, грозящие ежеминутно опрокинуть…
К четырём часам, еле держась на ногах, Беляев вылезал из своего «гоночника» вместе с механиком у подъезда сметанинского «дворца», и как ни тянуло его сердце в гостиную или на веранду, выходившую в сад, где обыкновенно проводила свой досуг Дина, ноги, бедные одеревеневшие ноги несли его в его комнату, и, пыльный, неумытый, не снимая кожаных гетр, он валился в постель и засыпал как убитый, пока хорошенькая Кани-Помле не являлась деликатно постучать ему в дверь, часу этак в восьмом, и напомнить, что саиб и мисс ждут его обедать. Являлась губастая бронзовая статуэтка в виде мальчишки-индуса, помогавшего умыться и переодеть платье. И, освежённый ледяною водой и одеколоном, тщательно смывши густую кору пыли, вместе с потом присохшую к коже, в тончайшем батисте и чесуче, Беляев выходил к столу, за которым встречала его Дина ласковым взглядом лучистых серых глаз.
После обеда, выцедив через соломинку стакан освежающего «мазаграна» — вина и обычного здесь «шерри-коблер» Беляев во время рабочего дня не признавал, — он получал наконец возможность побродить с Диной по саду или посидеть возле неё на веранде, но не успевал он перекинуться с ней парою слов, как у подъезда начинал фыркать чей-нибудь автомобиль и в облаке батиста, чесучи и газа появлялась вдовушка Понсонби или кто-нибудь ещё из новых приятельниц Дины.
Появлялись безукоризненные молодые люди в белоснежных костюмах и шлемах с проборами, словно трещиной рассекавшими вместе с причёсками их аристократические черепа.
Раздавался корректнейший свист и шипенье, которого не переваривал Беляев, несмотря на то что за этот год довольно сносно успел «насобачиться» по-английски.
Насколько ухаживали за «душкой авиатором» дамы, считавшие особенно модным флиртовать с человеком, жизнь которого ежедневно висит даже не на волоске, а просто на воздухе, настолько мужчины косились на Беляева и довольно демонстративно сторонились от него.
Помилуйте!.. Редкий из этих молодых людей не мог похвастаться, по крайней мере, парою предков, державших за волосы Марию Стюарт, когда ей рубили голову, собственноручно избитых Кромвелем или имеющих права на иные равноценные заслуги.
Сами они — баронеты и лорды, будущие пэры, которых лишь невинная шалость, вроде пристрастия к покеру, пари или почерку своего папаши на векселе (By Jove! ведь герб же всё равно один и тот же и так же уважаем!), заставила совершить переход на индийском линере и вступить в ряды колониальной армии.
Местных уроженцев офицеров, отбывших обязательный учебный ценз в Англии, в этом обществе редко можно было встретить. Эти чудаки, большей частью отпрыски захудалых или разночинных семейств, сидели по своим казармам, возились с новобранцами и дрессировкой диких, норовистых, злых, как бенгальские тигры, пони. Эти, большей частью неуклюжие, загорелые, как голенище, ребята отсылались куда-нибудь на южную оконечность полуострова или в гористые дебри Непала и Бутана; здесь они не стеснялись не только говорить с чернокожими туземцами как с равными на их варварских наречиях, но ходили даже босиком по примеру своих солдат, по целым неделям не отдирали от щиколоток и голеней впившихся в ноги при переходах через болота местных маленьких, но жёстких пиявок и, наконец, возвращались в Бенарес или в Калькутту в таком виде, что людям порядочного общества оставалось лишь с ужасом таращить на них глаза.
И вдруг в обществе не этих одичавших чудаков, а представителей самого, что называется, «high-life», появляется на правах своего человека какой-то там… авиатор!
Но позвольте! Что же, собственно, это понятие собой представляет? Звание? Учёная степень? Чин?.. Ничего подобного! Авиатором может быть любой слесарь, механик, приказчик. Никакого ценза не требуется. Да и, по существу, разве не всё равно, авиатор или, скажем, мой Джимми, которому я закатил оплеуху не дальше как вчера за то, что он не догадался разбудить меня, когда я заснул в автомобиле по дороге из офицерского собрания и наткнулся прямо на дивизионного командира, обратившего внимание на мою живописную позу… Разумеется — это почти одно и то же…
Шофёр и больше ничего! И извольте вот здороваться с ним за руку, справляться о здоровье, о погоде, передавать ему хлеб за столом, ему, мать которого, наверное, торгует омарами и селёдками где-нибудь в самом грязном углу Монмартра… Понимаю, если бы он был спортсмен, просто спортсмен, который свёртывает шею для собственного удовольствия, а призы проигрывает в покер или… гм… просто отдаёт взаймы на неопределённое время случайно очутившемуся в нужде товарищу из такого же хорошего общества! Это — другое дело. Но авиатор, накапливающий призы, зарабатывающий полётами деньги! Фи! Schoking!.. На его полёты можно смотреть, у него можно учиться, но поддерживать с ним знакомство…
Всё это на самом деле, разумеется, не выражалось не только словом, но даже взглядом. Но эти безукоризненно вежливые улыбки и рукопожатия, эта снисходительная поспешность, с которой молодые аристократы переходили с Беляевым на французский язык, подчёркивавшая их уверенность, что модный parvenu не может владеть в совершенстве английским, — всё это так действовало на Беляева, что он благодарил Бога, когда в калитке показывалась угрюмая фигура длинного Билля, молчаливым кивком дававшего ему понять, что автомобиль готов и пора на аэродром, на вечернюю тренировку.
Вечером легче леталось, было свежее и тише. Но это же учитывали многочисленные любители авиации обоего пола, и лётчикам приходилось выдерживать в ангарах настоящие осады от желающих испытать «захватывающие впечатления» и пристававших с просьбами «покатать» их пассажирами.
Вечером, как раз накануне официального начала состязаний, у Беляева чуть не вышло открытого столкновения с одним из наиболее корректных и в то же время самых ненавистных ему посетителей сметанинского дома, лейтенантом Саммерсом.
Он не мог не заметить, что невозмутимый с виду англичанин относится к Дине с тем особым вниманием, которое у всех национальностей сопровождает так называемые серьёзные намерения.
За эти три дня он не раз ловил со стороны Саммерса такие взгляды по адресу Дины, которые заставили его самого глядеть на безукоризненного лейтенанта с выражением, мало уступавшим, пожалуй, тому, с которым он рассматривал при свете фонаря во время оно физиономию эстонца Янсона, когда тот обработал его в трюме «Лавенсари».
И, что хуже всего, Беляеву казалось почти очевидным особое внимание самой Дины к молодому англичанину. А когда авиатор узнал из разговора, мельком, что Саммерс один из главных пайщиков предприятий Сметанина, человек, для офицера колониальной армии, исключительно богатый, подозрение его обратилось в уверенность и антипатия — в настоящую ненависть.
В этот вечер лейтенант, совершенно искренно игнорировавший чувства и отношения к его особе со стороны «какого-то механика», довольно благодушно сделал какое-то замечание по поводу технического определения Беляевым электрической индукции, показавшегося ему неправильным с научной точки зрения.
Беляев настаивал на своём определении.
Лорд Саммерс удивлённо поднял брови и, помолчав, в корректнейшей форме «позволил себе» заметить, что он, лорд Саммерс, лейтенант армии Его Величества, имеет честь быть уверенным в том, что он говорит правильно.
— Иметь убеждения не такая уж честь! — с открытой иронией возразил Беляев, чувствовавший всю резкость такого ответа, но не желавший и не имевший сил сдерживаться. — Важно качество этих убеждений.
Лорд Саммерс ещё выше поднял брови и, помолчав ещё больше, «осмелился заметить» представителю «уважаемой нации», что у них, в Англии, солидность утверждения принято прежде всего измерять научной подготовкой утверждающего.
— Но ведь вы же не инженер и не физик? — настаивал Беляев.
— Даже… не механик! — вежливо, с тончайшей иронией добавил лорд.
— Вот видите, — сказал Беляев, не подозревавший всей соли ответа. — А берётесь судить о вопросах чисто научных, да ещё специальных!
— Для которых, по вашему мнению, вполне достаточно теоретических познаний… слесаря! — мягко осведомился англичанин.
— Нет, слесаря, пожалуй, мало… — ответил спокойно Беляев, начинавший наконец понимать, что офицер сам намеревается вызвать его на ссору.
— Или… кузнеца! — ещё мягче осведомился лейтенант.
— Нет, зачем же? Здесь необходим специалист-инженер в качестве авторитета.
— К сожалению, к таковому мы в данную минуту лишены возможности обратиться.
— Отчего же?.. Я к вашим услугам!
— Виноват! Я отнюдь не смею сомневаться в солидности ваших познаний в сфере вашей… летучей специальности, но…
— Нет, зачем же?.. То — тоже сфера моей специальности.
— Не слишком ли вы широкие рамки для неё намечаете?
— Нет, почему же?.. По образованию я — инженер-электрик.
— Вы?
— Я! Почему вас это удивляет? К тому же я ещё студентом работал над этим вопросом и совет профессоров даже издал мою брошюру… Кстати, она даже переведена на английский язык. Я недавно встретил объявление в американском техническом журнале.
— Ах! Виноват! Я не знал… — несколько смутился лейтенант с вежливой, но недоверчивой улыбкой. — Я предполагал, вы узкий специалист в области спорта… Н-но всё-таки я считаю приятным долгом сообщить вам, что вы меня… не убедили. У меня есть брат, специалист-инженер, который…
— У меня есть брат, — внезапно перебил Беляев, вставая и удачно, с самой серьёзной миной подражая деревянному голосу англичанина. — У меня есть брат, доктор-специалист… по внутренним болезням. И я считаю ещё более приятным долгом сообщить вам, что мне до сих пор не пришло в голову прописать вместо него кому бы то ни было даже самой безобидной порции касторового масла… Но вы меня извините, мне пора на аэродром. Нужно проститься с дамами!..
Он вежливо раскланялся с остолбеневшим лордом и быстро направился к веранде, откуда раздавался серебристый смех хорошенькой вдовушки Понсонби и звуки чьего-то тусклого, с покашливанием, голоса, показавшегося ему странно знакомым.
— Дорн? — радостно крикнул он, увидав знакомую длинную сутуловатую фигуру.
Угрюмый студент прищурил свои близорукие глаза навстречу приближавшемуся к веранде человеку, потом с ласковой улыбкой, разом скрасившей и осветившей его блеклое лицо, протянул ему обе руки и сказал дружеским тоном, без малейшего удивления, так спокойно, словно они вчера только расстались после лекций и встретились теперь где-нибудь на Невском или в студенческой столовой:
— Помнишь, Вася, на математическом мы с тобой мечтали быть ты астрономом, а я учителем! А вот я — санитар, а ты по птичьей части… И оба мы с тобой чёрт знает где… Здравствуй!
— Всё тот же! — расхохотался Беляев, обнимаясь с приятелем.
— Да, судьба, брат, судьба! Сам не хуже тебя фаталистом сделался.
— Что ж ты не видаешься? Вы знакомы… — повернул его Дорн к прелестной молодой девушке с золотисто-бронзовой кожей и большими глазами, одетой в простое, но сшитое по последнему крику европейского искусства платье.
— Да! Мы знакомы с mr. Bellajeff! — сказала девушка звучным контральто по-французски, протягивая авиатору тонкую изящную ручку, украшенную единственным чёрным камнем, мрачно мерцавшим на тоненьком золотом кольце-проволоке.
— Виноват, m-lle! — растерялся Беляев. — Если не ошибаюсь…
Девушка внезапно улыбнулась, обнажив белоснежные зубы, и, придав своему контральто ещё более низкий оттенок, сказала по-русски странным заученным тоном:
— Барина нет дома. Без него не велено никого пускать…
— Батюшки мои!.. Да как же я не узнал вас!.. Да, вы знаете, я ещё там, в Финляндии, заподозрил, что вы женщина!
— Да! Заподозрил… Задним умом мы все крепки! — покровительственно похлопал его по плечу Дорн.
— Виноват… А ваш хозяин или кто он… Он тоже здесь?
— Да! Он в Бенаресе. Он сейчас заседает в своей комиссии по поводу чумных мероприятий, — ответил Дорн.
— Какая жалость! Ну, завтра на аэродроме, наверное, увидимся! Пока передайте ему от меня поклон и благодарность самую низкую. Послушай, Дорн… Стало быть, это я тебя видел тогда в полусне, в «Марьяле»?
— Меня.
— Ну вот… А мне уж чёрт знает что в голову лезло. Однако, надо ехать! До завтра!..
Беляев пошёл проститься с Диной, беседовавшей у стенки олеандров и камелий с миссис Понсонби.
— О чем вы так оживлённо спорили с Саммерсом там, на площадке? — по-русски вполголоса спросила она Беляева, задерживая его руку.
— Вас так это интересует? — усмехнулся тот. Настроение его сразу упало. Он сухо взглянул Дине в лицо и прибавил тише: — Вы тревожитесь за него?
Дина чуть-чуть, уголками губ, улыбнулась.
— Не за него… глупый!.. — совсем тихонько обронила она, кинув ему из-под пушистых полуопущенных ресниц взгляд, который заставил его забыть и Саммерса, и Дорна, и аэродром и почувствовать себя так, будто призы состязаний всего земного шара давным-давно лежали у него в кармане.
— Дина… Николаевна! — не веря себе, прошептал он, забывая, что Билль трижды уже хлопал калиткой.
Миссис Понсонби сделала наивное лицо и с искренно заинтересованным видом обратилась к Дорну:
— Скажите, пожалуйста, будущий профессор, почему у вас, у русских, принято прощаться… шёпотом?
— Любопытных много!.. — спокойно ответил угрюмый студент, участливо глядя на смущение товарища.
— Вася-а!.. А ведь ты, того… опоздаешь! — прибавил он, покашливая.
VIII
Дина, в своём длинном автомобильном халатике из настоящей китайской, высшего качества, чесучи, лёгкой, как батист, в мужской панаме, прихваченной большим вуалем, с шофёрскими «консервами» над козырьком, вместе с Джеммой и Дорном стояла недалеко от ангаров, в том священном для обыкновенной публики месте, откуда подают аппараты на стартовую дорожку и куда допускаются только избранные.
Только что Дина проводила Беляева, весело кивавшего своей неузнаваемой под кожаным шлемом и «консервами» головой.
Теперь его «Блерио» маленькой стрекозой жужжал на другом конце аэродрома, возле трибун, на высоте двухсот с лишним метров. Сразу, с земли, аппарат словно за нитку потянуло вверх по крутому уклону, и когда он снова очутился над ангарами, Дине пришлось прибегнуть к помощи «Цейса», висевшего у неё на ремешке, чтобы разобрать хоть какие-нибудь детали.
— Ого!.. Больше, пожалуй, трёхсот! — задрал голову, вооружённую черепаховым пенсне, Дорн.
— Четыреста… восемьдесят! — безошибочно, привычным взглядом артиллериста, на глазомер, определил лейтенант Саммерс и тотчас, повернув бинокль к судейской беседке, над которой вывешивались показания барографа по кругам для каждого аппарата, добавил самодовольно: — Ошибся на три метра!
— А!.. Падает! — испуганно крикнула Джемма.
Усовершенствованный «Фарман» толстого француза Бонно клюнул носом и по прямой стремительно понёсся к земле. Впечатление действительно было такое, будто аппарат падает.
Над самой землёй, метрах в сорока, аппарат внезапно выпрямил «шею» — слышно было отсюда, как с треском вступил мотор, — и, поклёвывая носом, вразвалку стал снова настойчиво забираться выше.
— Недурно планирует!.. — тоном знатока одобрительно выпустил Саммерс.
Со стартовой дорожки с отчаянным кашлем, треском и фырканьем тяжело поднялся трёхместный «Вуазен», словно летний балаган, показывающий свои вплотную затянутые парусиною щёки.
— Настоящий летний театр! — заметил критически Дорн. — Недостаёт только буфета и извозчиков… А Васька-то, Васька!
Дина, не отрывавшая своего бинокля от всё дальше и дальше уходившего в высоту «Блерио», обернулась к Дорну и блеснула лучистым, исполненным радостной гордостью взглядом.
— Я говорила! — торжествующе выронила она.
Лейтенант Саммерс, также оторвавшийся от своего бинокля, внезапно побледнел, потом побагровел так, что на лбу у него надулись толстые жилы, и, с необычной живостью наклонившись к Дине, прошептал срывающимся от бешенства голосом:
— Мисс Смит, простите, но вы… компрометируете себя!
— А? Что такое? — рассеянно, не отрываясь от бинокля, к которому снова приникла, по-русски машинально отозвалась Дина. — Ах, это вы? Что вы сказали?
— Вы компрометируете себя! — повторил Саммерс глухо, пытаясь побороть душившую его злобу.
— Я? Компрометирую? Чем?
— Вашим исключительным вниманием к этому… этому… — Саммерс даже поперхнулся, подыскивая слово, долженствовавшее выразить его отношение к объекту наблюдения Дины.
Дина расхохоталась, чуть-чуть покраснев,
— Послушайте!.. Да вы отдаёте себе отчёт в том, что вы мне говорите?
— Вы окружаете особым, повторяю, исключительным вниманием какого-то акробата, взявшегося неизвестно откуда, в ущерб вашим старым знакомым из общества, которым…
— Позвольте!.. Да вам-то какое до этого дело? — серьёзно, даже несколько строго повернулась к нему Дина.
— Которым приходится, — продолжал лейтенант, не обращая внимания на её вопрос, — выслушивать от этого слесаря то, что, например, пришлось выслушать мне не далее как вчера вечером… Только глубочайшее уважение моё к вашему дому и… гм… уважение к вам удержало меня от того, чтобы поставить этого шофёра в рамки так, как он того заслуживает по своему положению.
— Сэр?! — перебила Дина с негодованием.
— Да, да!.. — совсем увлёкся лейтенант Саммерс. — Не посылать же мне, в самом деле, секундантов к субъекту, мать которого полощет грязное бельё матросам в гаврской пристани… Извините за сравнение, мисс… Я увлёкся.
— Вы вообще увлеклись, мистер Саммерс, — холодно оборвала его Дина. — На каком основании, по какому праву вы смеете делать мне такие замечания, читать целые выговоры? Наконец, отзываться так о моих друзьях?
— Но… мисс! — растерялся бравый артиллерист. — Ведь я говорю про профессионала, который…
— Этот профессионал никогда не осмелится позволить себе по отношению к женщине из общества того, что позволяет себе сейчас лорд, будущий пэр Англии!..
— Но, мисс…
— Что же касается его матери, то, если это вас так интересует, примите к сведению, что тот, о ком вы так говорите, такой же дворянин, как вы… Его отец носит чин, соответствующий в войсках генералу, да. Его отец — товарищ, друг детства моего отца. Да если бы он и на самом деле был сын прачки, я и тогда не позволила бы вам так о нём отзываться… Слышите!
— Но, мисс! — лепетал совсем уже остывший лейтенант. — Я думал… я так… уважаю вас, вашего батюшку… Наконец… Я его пайщик!
— Ха, ха, ха! — сухо рассмеялась Дина. — А меня, стало быть, вы считаете чем-то вроде капитала, недвижимого или движимого имущества, подлежащего опёке и отчуждению! Слышите, господа! — обратилась она к своим спутникам, с удивлением слушавшим внезапную размолвку. — Слышите? Лорд Саммерс — пайщик моего отца и считает меня движимым имуществом, подчинённым его надзору… Уверьте его, ради Бога, что я была в России, не подозревала о его существовании, когда он подписывал с моим отцом контракт, и потому ни в коем случае не могла попасть в инвентарь!
— Сэр! — обратилась она к офицеру серьёзно и холодно, разом выпрямившись и ставши похожей на настоящую «леди». — Сэр! Мне очень неприятно, но… я должна вас предупредить!.. До тех пор, пока вы не принесёте извинений… Не только мне! — остановила она, заметив его движение. — Не только… но и тому, которого вы сейчас заочно, но в моём присутствии не постеснялись оскорбить, я… я принуждена отказать себе в удовольствии видеть вас в нашей гостиной… Я не могу запретить вам бывать у моего отца в конторе. Вы пайщик!.. Но у меня… Впрочем, пардон, быть может, и моя гостиная оговорена в вашем контракте! В таком случае я, разумеется, бессильна… Джемма, пойдёмте к трибунам. Мы рискуем скомпрометировать лорда своим присутствием.
Дина взяла Джемму под руку и, не удостоив бледного, закусившего губы англичанина даже взглядом, направилась к своей ложе в сопровождении одобрительно покашливающего Дорна.
— Везёт Ваське! — сочувственно усмехнулся он. — И приз у конкурентов, очевидно, отбил, и… гм…
— Ну, вы там, не распускайте язык! — огрызнулась по-русски на него Дина, сразу превратившаяся из строгой величественной «леди» в русскую «товарища бестужевку». — А то и вам попадёт. Благо у меня язык разошёлся!
— Молчу, молчу! — добродушно отозвался угрюмый студент. — Я только насчёт того, что… а-аи-и!
Дина без церемоний заткнула ему рот грязной автомобильной перчаткой.
— Тьфу… пакость какая! — принялся отплёвываться философ, к великому удовольствию обеих подруг, помиравших со смеху. — Ну да ничего… Всё лучше перчатка с дамской ручки, чем поднесённая таковой же дыня, вроде той, которую сейчас ваш лорд канцлер слопал… Ишь, стоит, что непогребённая душа! — покосился он через плечо на стройную фигуру лейтенанта.
Трудно было описать, что бушевало в душе последнего.
Как? Его, лейтенанта королевской армии? Будущего пэра… Какая-то девчонка, дочь выскочки, представителя варварской нации, осмелилась оплевать в присутствии этого юродивого и чёрномазой красавицы, одной из тех, которых его дядя-покойник, адмирал, в доброе старое время набирал дюжинами для корабельных нужд за пару перочинных ножей и связку бус! Из-за кого?
— Ну да этот-то мне ещё сегодня поплатится за вчерашнее! — прошептал, жуя губы до крови, лейтенант и машинально погрозил стэком в небо, в сторону «Блерио», казавшегося теперь не больше шмеля. — Погодите, сэр! Вы и не подозреваете, какое «рандеву» я вам готовлю! Это вам не Гавр, где вы с вам подобными можете отделаться дуэлью на бутылках из-под абсента!.. Нет! Клянусь Юпитером!..
— Сэр? — раздался возле него почтительный голос.
Он обернулся.
В двух шагах, вытянувшись по всем правилам воинского артикула и приложив чёрную руку ко лбу, украшенному белой чалмой, стоял рослый сипай-полицейский, находившийся в наряде на аэродроме.
— А, это ты, Синг! — сказал лорд, подозрительно оглядываясь.
— Так точно, я, сэр!.. Не извольте беспокоиться. Они уже далеко. А нас здесь в наряде больше пятидесяти человек.
— Ну? — односложно осведомился лорд.
— Так точно, сэр! Всё готово! — предупредительно осклабился полицейский.
— Да?
— Так точно! Гундар-Бхаи был у брамина, с которым вы изволили видеться ночью, и тот снабдил его всем необходимым… Теперь Гундар-Бхаи трётся возле ангаров, куда я его пропустил. Ему уже удалось вместе с сапёрами подержаться за крылья последнего аппарата, которому он чуть не навязал было свою «посылку», да спасибо я увидел — мигнул.
— Он ещё перепутает?
— Никак нет!.. Не извольте беспокоиться, сэр! Я слежу сам… У меня самого искреннее желание поднести той леди сюрприз! — кивнул он в сторону фигур, удалявшихся к ложам. — Вы сами изволите знать, как всё благополучно было в доме до её приезда. А теперь порядочным людям в доме и служить нельзя! — с искренним негодованием закончил почтенный Раджент-Синг, в своё время с позором изгнанный Диной с должности мажордома сметанинского хозяйства.
— Ну, довольно! — оборвал Саммерс, которого неприятно резанул фамильярный тон полицейского, да ещё в отношении леди, которая имела счастье привлечь к своей особе исключительное внимание бравого лейтенанта. — Довольно! Это уж тебя не касается… Так ты ручаешься за результат?
— Бородой отвечаю! — с чувством ответил правоверный магометанин.
— В таком случае п-шёл!.. Завтра явишься к моему секретарю, получишь что следует… Да не забудь распространиться, что твой сын служил в моём взводе… Понял? Ну, марш!
— Так точно! Покорнейше благодарю! Да прольёт на ваш дом Аллах…
— П-ш-шёл! — прошипел Саммерс, заметивший, что к ангарам направляется группа офицеров и дам, и так хлопнул себя по ноге стэком, что кость заныла, несмотря на толстые кожаные гетры.
Беляев почти не отдыхал после того, как «уступами», планирующим спуском очутился снова на аэродроме.
Ему всего нескольких десятков метров не хватило для установления нового рекорда высоты, но бензин был на исходе. К тому же обязательная для зачёта приза величина была давным-давно им побита и оставаться дальше на такой высоте не имело никакого смысла.
Из его конкурентов только американец Файф на гоночном «Ньюпоре» да француз-толстяк Бонно трещали своими моторами метрах в трёхстах под ним, остальные «пресмыкались» над самой землёй на потеху бесплатных зрителей, унизывающих заборы и откосы канав, окружающих аэродром.
У некоторых закапризничал мотор; они предпочли не подниматься совсем и теперь у ангаров «на привязи» немилосердно трещали, ловя перебои.
Тысячеголосный рёв, встретивший Беляева на аэродроме, сразу дал понять ему, что его полёт понят и оценён по достоинству.
Он взглянул на браслетик часов. До выстрела оставалось два с четвертью. Отдыхать некогда, тем более что на стартовой дорожке один за другим выстроилось целых шесть аппаратов и неуклюжий «Вуазен», тяжело, по-утиному подпрыгивая, уже начал разбег.
Остаться с носом из-за пропуска нескольких минут Беляеву не улыбалось.
Разминая затёкшие ноги, он побрёл к ангарам мимо трибун, пестревших белыми шлемами, дамскими шляпками и провожавших его на всем пути радостным рёвом.
Он рассеянно блуждал глазами по ложам. А! Вот!..
Забыв все требования общества и возбуждая в соседях негодующее: «Schoking!», Дина, высунувшись по пояс через барьер, отчаянно махала ему платком и биноклем.
Дорн, длинный и сгорбленный в своём костюме, висевшем на нём, как на гвозде, с комически-серьёзным видом сосредоточенно аплодировал. Рядом весело блестела зубами хорошенькая Джемма.
Беляев помахал им в ответ снятыми «консервами» и направился к старту, в самый хвост взлетавших по очереди аппаратов, где сапёры поворачивали уже его «Блерио».
Чуть-чуть освежённый прогулкой, он влез в свой люк, устроился в кресле и, положив привычным движением ноги на педаль, оглянулся назад.
Ему сразу бросилась в глаза цыганская чёрная рожа сипая-полицейского в белой чалме, стоявшего недалеко от аппарата, странно вращавшего блестящими белками и строившего, очевидно, кому-то гримасу.
Встретившись взглядом с авиатором, сипай моментально изменил выражение лица на почтительно-официальное, поглядел с рассеянным видом по сторонам и, постояв ещё минуту, медленным шагом направился в сторону брезентового забора, бамбуковые рёбра которого трещали под тяжестью оседлавших его целой кучей голых чёрномазых ребятишек. Странное, тревожное чувство, которого он не успел даже как следует определить и понять, шевельнулось в душе Беляева. Но рассуждать и задумываться над этим было некогда.
Стартер поднял уже флаг с его номером, и угрюмый бас меланхолического Билля вопросительно крякнул:
— Контакт?
— Ол-райт! — бросил Беляев, берясь за нагнетательный баллон.
Очень удачно, после короткого разбега, оторвавшись от земли, он сразу очутился над трибунами.
Отсюда белоснежные шлемы офицеров удивительно походили на молодые шампиньоны.
Беляев скользнул взглядом, пытаясь в этом месиве разноцветных кружочков и пятен отыскать Дину, мысленно загадав: «Если увижу, будет удача!»
В тот же момент лёгкий вечерний ветерок шевельнул правое крыло его «Блерио» и инстинкт приковал всё его внимание к рулю и педали. Когда он выправил аппарат, трибуны были уже далеко. Аппарат взмыл уже довольно высоко.
Беляев выключил мотор и, испытывая приятное, захватывающее чуть-чуть дух чувство, словно в летний томительный день сразу входишь в холодную воду, спланировал почти под углом в сорок пять градусов.
В ту минуту, когда мчащаяся снизу прямо в лицо бурая спина земли, казалось, готова была уже смять его вместе с аппаратом, он включил мотор снова.
Лёгкий треск… И аппарат немного вразвалку, совсем как лодка взбегает на волну, начинает опять забираться выше. Беляев давит на руль, и левое крыло аппарата клонится вниз.
Он огибает круг.
Прежде ощущение этого уклона заставляло его тело инстинктивно подаваться в другую сторону, чтобы уравновесить; теперь он даже не замечает, не чувствует наклона.
Впереди и немножко внизу кивает клювом «Фарман» толстяка Бонно. Отсюда кажется, что аппарат ползает по земле, прижимаясь к ней передним рулём при уклонах. На самом деле он на высоте восьмидесяти — ста метров.
Надо убираться с дороги. Если случайно Бонно очутится по прямой над его «Блерио», в конусе воздуха, со страшной силой отбрасываемого его винтом, аппарат толстяка полетит вниз, как подстреленная птица, а его, Беляева, товарищи исключат из своей среды, и жюри откажется пустить его на аэродром.
Беляев снова выключил мотор, «упал» на полсотни метров и сбоку на одной высоте и на приличном расстоянии обогнал Бонно.
Он решил не подниматься выше. Теперь тихо. А тот лёгонький вечерний ветерок, набегающий с Ганга, который оттолкнул его давеча от трибун, вырывается на аэродром с силой в одном только месте, вон там, где открывает свой чёрный беззубый рот тесный переулок между пятиэтажными домами.
«Буду держаться на этой высоте. Пускай теперь мне уступают дорогу…»
Он снова покосился в сторону приближавшихся трибун, подставляя левую щёку освежающей струе, отбрасываемой винтом.
Вдруг он вздрогнул… Вздрогнул сначала не от страха, а от изумления и неожиданности. Вздрогнул так сильно, что левая нога на минуту упустила педаль.
«Фу, чёрт! Какая дикость мерещится!»
Ему показалось, будто из-за низкого гребня, разделяющего его место от места пассажира, никем не занятого теперь, на него смотрят снизу чьи-то острые, маленькие, как бисер, глаза.
«Это всё от усталости. Баста!.. Завтра целый день отдыхаю! Ну их совсем и с призами. Здоровье дороже… До галлюцинаций долетал!»
Сам улыбаясь своей мнительности, он ещё раз покосился через плечо на пустое кожаное кресло рядом и… на минуту потерял способность дышать и двигаться…
Маленькие, острые глазки смотрели на него по-прежнему с того же места.
Не выпуская руля из рук, он подвинулся к борту и с ужасом снова заглянул в соседнее кресло.
Сомнения не было…
Следуя гибким телом за всеми углублениями кожаной стёганой подушки, вытянувшись и беспокойно шевеля кончиком хвоста, в кресле лежала небольшая змея… Совсем небольшая, скорее походившая на маленькую ящерицу…
Беляеву сразу бросилась в глаза необыкновенная яркость её чешуи. Змейка, должно быть, не далее как две-три недели тому назад вылупилась из яйца… Она не высовывала языка, и её плотно сомкнутые губы производили странное и жуткое впечатление чего-то затаённого, замкнутого.
Мельчайшие подробности сразу как ножом врезались в мозг Беляева. Он ясно и незабываемо увидел темноватый ремень по сдавленной с боков спине пресмыкающегося, более светлые и более широкие полукольца панциря на её животе, даже чуть заметную сдавленность туловища в том месте, где оно переходило в хвост. Маленькая головка змеи вся покрыта была правильно разграфленными, тускло поблёскивавшими, словно лакированными щитками.
Беляев судорожно двинул ногою, отыскивая педаль. Змея почувствовала движение и, чуть свесив с кресла переднюю часть туловища, раздула небольшой капюшон с особенно ярко выступившим рисунком «очков».
«Кобра! Молодая кобра!» — молнией промелькнуло в голове Беляева, и в ту же минуту перед глазами его выплыло, словно в рамке, бледное лицо Дины с ярко горящими, любящими глазами.
Что делать? У него нет оружия… Да и разве этим поможешь здесь на ходу, когда ни на минуту нельзя оторвать рук от руля. И так аппарат, словно ему передался испуг хозяина, начал рыскать и тревожно поклёвывать носом.
Нет! Единственное спасение планировать. А если она укусит прежде, чем достигнешь земли? Или когда начнёшь вылезать?..
Всё равно конец один. Не век же оставаться с ней в воздухе. Да! Только не смотреть на неё, на эту гадину… Выключить мотор, достигнуть земли, авось удастся сесть сразу, без взлёта… А там махнуть прыжком через борт! Да. Единственный выход… Как раз сейчас никого нет на старте… слава Богу!
Прижавшись вплотную к левому борту всем правым боком, от щеки до мизинца ноги ощущая противное, холодящее брезгливое чувство, впившись в маховичок руля, Беляев мерил глазами расстояние.
Бурый плот взрыхленной земли стартовой дорожки поднимался спереди, снизу… Господи, благослови! Беляев выключил мотор и с ужасом в ту же минуту подумал: «А ну как её раздражит свист останавливающегося винта… Эта гадость слушается свиста, кажется… Что она делает теперь?.. Нет, не смотреть… Не надо смотреть!»
Он мягко мазнул колёсами аппарата землю, еле-еле коснувшись, взмыл чуточку кверху, двинул рулём и, не давая мягко приседавшему на рессорах аппарату окончательно остановиться, припомнив все свои гимнастические познания, которыми славился в школе, оперевшись на руль, как на ребро параллельных брусьев, страшным напряжением мускулов выбросил ноги из сиденья вверх через борт…
И в тот же момент его мозг пронизала страшная мысль. Он забыл про стальные тяжи — они не пустят его!..
Он запутался в стальной проволоке левой ногой, потерял, в силу инерции, точку опоры руля и с коротким криком, жалобно прозвучавшим в его собственных ушах, сунулся обеми руками прямо в страшное кресло.
«Погиб!» — молнией блеснуло у него в голове.
В ту же минуту он почувствовал, как в палец его сквозь тонкую замшевую перчатку впилась словно маленькая иголка…
И чёрная пелена глубокого обморока накрыла его.
К аппарату уже бежали.
Длинный Билль, ополоумевший от страха и удивления при виде своего хозяина, висевшего на стальном каркасе в самой сверхъестественной позе, головой книзу, — не нашёл ничего лучшего, как вытянуть его из аппарата за ноги; увидав безжизненное лицо и змею, впившуюся в его руку, он кубарем покатился прочь, вскочил на ноги и, раскинув длинные руки, отмеривая жилистыми ногами саженные шаги, сломя голову бросился по направлению к судейской беседке, крича во все горло:
— Алло! Кобра!.. Змея! Кобра!.. Убит… клянусь Юпитером!!
Тысячная толпа окружила аэроплан. Сапёры стэками добивали корчащуюся на земле гадину.
Несколько военных и статских врачей старались привести Беляева в чувства, осматривали укус, жестоко перетянули руку выше локтя, чтобы не дать крови разнести яд. Перебивая друг друга, кричали о необходимости прижигания, требовали приборов и… не двигались с места.
Туземцы-сапёры соболезнующе покачивали головами.
Старый фельдфебель, с нескрываемым презрением глядевший на европейских светил, выругался в бороду и буркнул стоявшему рядом отделенному:
— Жаль малого, жаль… Погиб ни за понюшку табаку!.. Разве эти ракшазы помогут… Кабы у нас, на Голубых горах…
Дина, обезумевшая от горя и ужаса, забывшая о свидетелях, о знакомых, с сухими, широко открытыми глазами, без кровинки в лице, поняла фразу туземца, пошатнулась и бессильно навалилась на руку Джеммы.
Торопливо расталкивая толпу, к пострадавшему протискивался Дорн. За ним шёл невысокий, бледный человек с моложавым красивым лицом с небольшими усами.
Они подошли к группе врачей, толпившихся вокруг тела и с приветливой почтительностью раскланявшихся с пришедшими.
— Доктор! — рванулась к нему Дина отчаянно. — Доктор! Вы должны спасти его… Ради Бога! Вы должны.
Человек в белом чесучовом костюме остановил на ней на минуту странный, как казалось, глубоко печальный взгляд лучистых синих глаз и ответил спокойно по-русски:
— Постараюсь!
Потом обернулся к офицерам, тревожно сбившимся в кучу, и сказал торопливо, но совершенно спокойно:
— Будьте добры послать вестового верхом за моим автомобилем. Пусть подъедет по аэродрому прямо сюда… Автомобиль профессора Нуара… да, тёмно-серый. Пожалуйста! Да! Кстати… оттуда пусть вестовой скачет прямо на вокзал и закажет купе в поезд, который идёт через Пашну к Сиккиму… чтобы не терять времени. Благодарю вас!
Он поклонился офицерам и вернулся к коллегам.
— Уже… началось воспаление? — боязливо заметил один из них, указывая на побагровевшую руку Беляева.
Доктор Чёрный молча наклонился к телу, ощупал его и погнул зачем-то руки в суставах, потом раскрыл рот и вытащил язык, уже начавший припухать и покрытый вязкою пеной.
— Отлично! — спокойно выронил он, к большому изумлению врачей. — Вы, коллега, не трогайте его. Дышать для него сейчас самое вредное!! — остановил он одного из них, пытавшегося применить искусственное дыхание.
— Теперь попрошу вас и господ офицеров образовать кругом тела цепь! — продолжал он. — И отнюдь никого не пропускать внутрь. По возможности, нужно заботиться о том, чтобы избегали шуму там, в задних рядах. Ко мне не обращаться ни с какими вопросами, пока я не кончу.
Доктор вынул из кармана микроскопический чёрный пузырёчек и, откупорив его, помочил в нём кончик собственного языка.
Спрятав пузырёк и сморщившись, словно от чего-то очень невкусного, он подошёл к Беляеву, уже обнажённому до пояса врачами, и, поместившись над ним или, вернее, верхом на нижней части его живота, положил правую руку ему под затылок, слегка приподняв его от земли, а левую руку «под ложечку».
Толпа затаила дыхание…
Доктор, пристально глядя, впился глазами пациенту в переносицу, и Дорн, вместе с другими бывший в цепи, увидал, как глаза его сначала наполнились слёзами, потом, словно изнутри кто-то высушил их, загорелись жутким фосфорическим светом.
Беляев не шевелился… Наоборот, мертвенная бледность его истомлённого лица начала постепенно сменяться ещё более страшной и мертвенной синевой, какая наблюдается у лежавших уже некоторое время, успевших окоченеть покойников…
Словно тени, одна другой гуще, набегали на его лицо, вваливались щёки, выпячивались скулы.
На лбу сильно побледневшего доктора выступили крупные капли пота…
По щеке Беляева прошла чуть заметная судорога от сведённой, должно быть, окоченением мышцы. Дрогнула верхняя губа, потянулась кверху и обнаружила тускло блеснувший зубами оскал покойника.
— Поздно! — с чувством сокрушения, к которому примешивалась радость, что приезжей знаменитости не пришлось осрамить их, вздохнули врачи.
Доктор Чёрный внезапно — отчего мёртвая голова, бессильно, как деревянная, стукнула о землю — выдернул руку из-под затылка и вцепился пальцами в язык мёртвого. Судя со стороны, по движениям доктора можно было заподозрить, что он подвёртывает или даже заталкивает язык покойнику в глотку.
— Теперь можно развязать турникет… он больше не нужен! — сказал доктор Чёрный, вставая с колен и вытирая побледневшее лицо носовым платком.
— Гм! Да! Я думаю тоже, что «не нужен»!.. — иронически проворчал седобородый военный врач, опускаясь возле Беляева и снимая повязку, стягивающую ему локоть. — Да! Теперь «не нужен»! — повторил он, ощупывая лицо Беляева. — Готов! Даже коченеть начал… странно, что так скоро… Поздно захватили, коллега! — саркастически кинул он в сторону Чёрного. — В Индии, знаете, иные условия… Это не Франция!..
— Помогите перенести его в автомобиль! — сказал тот, не обращая внимания на шпильку.
Дорн вместе с двумя врачами, из молодых, поднял безжизненное тело и понёс к весело пыхтевшему автомобилю с косым скуластым шофёром на козлах.
Доктор уложил тело. Сел сам и повернулся к Дорну:
— Вы со мной?
— Ещё бы! — ответил тот, вскакивая в свою очередь.
— Доктор! — раздался тревожный, отчаянный крик: Дина, сама не зная зачем, бросилась к автомобилю.
Доктор обернул к ней своё побледневшее, усталое лицо и крикнул успокоительно:
— Дина Николаевна!.. Берегите себя!.. Моё вам честное слово… Джи! До свиданья!..
IX
«Куда я попал?» — тщетно ломал себе голову Беляев, когда он наконец очнулся.
Сначала ему казалось, что он находится в абсолютной темноте. Потом мало-помалу начали выступать очертания каких-то странных предметов. Нечто вроде аналоя, совсем близко от мягкого ложа, на котором кем-то вытянуто горизонтально его тело. Дальше, в стене, должно быть, углубление — тёмное пятно… Это, вероятно, драпировка, кажется, чуть-чуть колышется. Или нет, так только кажется?..
«Как я сюда попал?! Ведь только что были состязания, я записался на высоту… Но ведь я же благополучно вернулся… А потом…»
Яркое воспоминание разом озарило его. Он испуганно метнулся на своей постели, словно рядом с ним до сих пор могла ещё быть его страшная соседка… Что, если его приняли за мёртвого и похоронили в каком-нибудь склепе!.. Он испуганно застонал. Потом сообразил и сразу успокоился. Если бы его похоронили, зачем кровать, зачем обстановка?.. Наконец, воздух здесь вовсе не спёртый, как в склепах. Наоборот, грудь дышит приятной свежестью, насыщенной каким-то тонким, трудно уловимым сладковатым приятным запахом. Точно дорогие духи.
«Но ведь меня укусила кобра!» — блеснула новая мысль, и сердце сразу захолодело и упало.
Ведь от укушения кобры спасения нет! Быть может, с момента укуса и обморока его прошло каких-нибудь несколько минут и он в приёмном покое где-нибудь вблизи аэродрома?
Он шевельнул рукой и с ужасом убедился, что она у него крепко забинтована марлей до самого плеча.
Ну да!.. Он в больнице, и через какой-нибудь час, может быть раньше, наступит смерть!.. Но отчего он так свежо и бодро себя чувствует? Быть может, всё это только почудилось от усталости и он просто порезал себе проволокой руку, когда оборвался вниз после прыжка?.. Но нет… Он ясно, до боли ясно помнит всё, представляет себе малейшие подробности, цвет змеи, её чешую, маленькие злобные глазки… Нет, он погиб! А Дина?.. Она теперь, разумеется, выйдет замуж за этого бритого чёрта, которого он оборвал вчера… Быть может, он и подсунул ему кобру?.. Да нет, он сам же видел англичанина возле трибун.
«А-ах!.. Чёрт меня дёрнул уехать из России, попасть в эту Индию, умирать так глупо, бессмысленно!..»
Он снова в бессильном отчаянии застонал.
В ту же минуту, в той стороне, где ему чудилась драпировка, блеснул свет.
Мягкие, тяжёлые складки слегка отодвинулись, и из-за них с любопытным видом выглянула круглая, начисто выбритая, смуглая голова со скуластым, пергаментного цвета, лицом, чёрными узкими глазами и странным ярко-жёлтым колпачком, должно быть из шёлка, на макушке.
Жёлтый колпачок поглядел с минуту Беляеву пристально в лицо, потом приветливо кивнул ему и скрылся, оставив, однако, драпировку отдёрнутой.
Беляев огляделся.
Он находился в невысокой комнате со сводчатым, вероятно каменным, потолком. Разобрать он не мог, потому что потолок так же, как и стены, был плотно затянут жёлтым шёлком, с вышитыми по нему фигурками огромных драконов, с самым угрожающим видом разевающих губастую пасть с вьющимся жалом, заставившим Беляева снова вспомнить о только что пережитых минутах и брезгливо испуганно вздрогнуть.
То, что он принял в темноте за аналой, оказалось попросту креслом с высокой спинкой, придвинутым почти вплотную к низенькой кровати, на которой он лежал. Тут же, у стула, стояла табуретка с ножками в виде вставших на дыбы драконов.
Ножки и подлокотники кресла также варьировали на разные лады одну и ту же тему — дракона.
Удивление Беляева ещё более увеличилось, когда, потянувшись здоровой рукой к книжке, забытой, очевидно, его сиделкой на табурете, он убедился, что это было французское издание, по-видимому старинное, стало быть, редкое, Фабра д'Оливэ «Философская история человеческого рода».
Рядом с книжкой на табурете стояло какое-то душистое питьё в плоской низенькой чашке.
Беляев попытался приподняться в постели и выполнил это без особого труда. Вообще он чувствовал себя отлично. Никаких симптомов отравления он не ощущал. Голова была совершенно свежа. Чувствовалась общая слабость, словно после тяжёлой и долгой болезни. Да и пульс бился именно так, как у людей, долгое время провалявшихся в постели. Чуть слышно, но ровно и медленно.
Он удивлённо и радостно вздохнул и тотчас же испугался за свою радость. Быть может, всё это так, временно?.. Может быть, таковы именно симптомы при этом отравлении? Ведь он понятия не имеет, как и что в таких случаях должно быть… Но… он чувствует аппетит! Да не аппетит, а настоящий собачий… что там собачий! Студенческий голод.
Где-то за дверью послышались шаги и знакомое неторопливое покашливание. Драпировка отдёрнулась ещё больше, и в комнате появилась высокая жилистая фигура, на которой, словно на вешалке, болтался просторный чесучовый костюм.
— Ну, ты… как себя чувствуешь? — с добродушной угрюмостью спросил Дорн. В голосе его не было тревоги.
— Кажется, ничего… — ответил Беляев. — Но, ради Бога, скажи мне, куда вы меня принесли?..
— Далековато! — спокойно ответил студент. — А ты, того… не слишком много себе пока позволяй!.. Голова небось кружится?
— Кружится, — согласился Беляев, беспомощно улыбаясь, чувствуя, как губы у него расползаются, словно у сонного усталого ребёнка. — Я есть хочу!..
— Сейчас подадут…
Дорн обернулся к сопровождавшему его бритому скуластому субъекту в жёлтом колпаке и сказал по-французски:
— Есть хочет.
Жёлтый колпак обнажил тусклые зубы и, весело покивав головой из стороны в сторону с видом отрицания, зашуршал мягкими туфлями по направлению к дверям.
— Дорн… Что это всё значит?.. Меня укусила кобра?
— Укусила! — согласился угрюмый студент.
— Значит, я… умру?
— Эва! — одобрительно усмехнулся студент. — Теперь, брат, уже того… опоздал!
— Ты всё шутишь! — возразил Беляев, чувствуя, однако, что студент говорит искренно, и не помня себя от восторга и крепнущей надежды. — Ты шутишь, а мне каково?..
— Что каково? А зачем змей катаешь?
— Да будет тебе… Ты лучше скажи… что Дина Николаевна? Она испугалась?.. Как она себя сейчас чувствует?
— А я почём знаю!
— Дорн!.. Будет же…
— Странный человек! Откуда я могу знать, как она себя чувствует, если я её уж больше месяца в глаза не видел!
— Дорн! Ведь сегодня мы же вместе к трибунам…
— Вот чудак! — искренно расхохотался наконец студент. — Неужели же ты думаешь, что всё это сегодня было?.. Ну слушай… Тогда по новому стилю было седьмое августа, а нынче по старому первое сентября!..
— Да скажи, наконец, где я?
— А чёрт его знает! Где-то в горах, в Гималаях, а где — я и сам не знаю. Даже мне доктор со своим эфиопом днём во время пути глаза завязывали, а ночью я сам ничего разобрать не мог… Какой-то не то монастырь, не то город. Все дома в горе высечены, снаружи даже и не видать. Да тут и на самом деле народу, кажется, немного. Просто тибетский монастырёк, и только.
— Лхасса? — изумлённо спросил Беляев, имевший о Тибете представление лишь по путешествию Свена Гедина и английской карательной экспедиции.
— Нет! Какая там Лхасса! Та совсем в другой стороне. Вёрст за тысячу… Я тоже спрашивал сначала. Нет. Так монастырёк. Их тут, в Гималаях, говорят, десятки, если не сотни разбросаны. Доктор говорит…
— Послушай, Дорн! — перебил Беляев товарища. — Ведь ты о докторе Чёрном говоришь?.. Что это за личность на самом деле?
— А тебе не всё равно? — усмехнулся Дорн, забывший, как он сам год тому назад приставал к доктору с тем же вопросом на даче «Марьяла». — На этот вопрос я столько же, сколько и ты, могу ответить… Спроси ты его лучше, если желаешь, сам. Вот он, кстати!
В дверях показалась стройная невысокая фигура в белом костюме.
— Ну-с… Как мой пациент себя чувствует? — поздоровался доктор с Беляевым.
— Доктор! — ответил тот глубоко тронутым голосом. — Вы прямо какой-то ангел-хранитель мой! Уже вторично вы…
— Ну, ангелов-хранителей-то вы, кажется, и без меня имеете! Жаловаться грех, — шутливо перебил доктор со странным выражением глаз, которое показалось Беляеву грустным. — А вот сами вы как? Есть хочется?
— Ещё как! — ответил Беляев. — Да что вы меня с Дорном точно дразнить уговорились? Спрашиваете, а есть не даёте!
— Сейчас принесут. А пока дайте я вас погляжу!
Доктор тщательно выслушал Беляеву сердце и верхушки лёгких, посмотрел веки, высоко вывернув их, и одобрительно похлопал молодого человека по плечу.
— Молодцом, молодцом!.. Покушайте, а там и в путь помаленьку двинемся.
— Как? Сегодня? Сейчас? — изумился даже постоянно невозмутимый Дорн. — Ведь он сегодня впервые очнулся?
— Ну, очнулся-то он давным-давно! — с улыбкой возразил доктор. — Последние полторы недели он попросту спал.
— Боюсь, я и на ногах не устою! — смущённо вставил больной.
— Ну, это мы минут через двадцать увидим, — сказал доктор. — В здешней «больнице» пациентам особенно засиживаться не полагается. Подлечился — и марш домой на поправку.
— Доктор, вы лечили меня?
— Да, и я… в числе других. Одному мне, да ещё при той обстановке, что там, внизу, — доктор махнул на юг, — от таких болезней не вылечить… Всё, что было в моей власти, это консервировать вас, так сказать, для отправки к лечению, это я и сделал там, а здесь… Ну, однако, вам необходимо подкрепиться! — прервал доктор, видя, что «жёлтый колпак», неслышно ступая в своих войлочных туфлях, принёс на чёрном лакированном подносе несколько низких и плоских чашечек тонкого фарфора.
— Доктор! — прошамкал Беляев, набив себе рот рисом, политым, по указанию доктора, острым, но вкусным, чуть-чуть приторно пахнущим соусом. — Доктор! Скажите… Ведь укушение кобры неизлечимо?
— Да! Для европейской науки пока неизлечимо.
— А как же я?
— Вас лечили не европейскими медикаментами и не по рецептам европейских врачей. О том, что некоторые школы индусских факиров обладают средством против укушения змей, даже самых ядовитых, в Европе уже давно известно. Но средство это индусы держат в величайшем секрете. Наша наука им ещё не овладела, почему оно и считается таинственным и, как всё таинственное, возбуждает у многих недоверие и даже насмешки. В том, что такое средство существует, вы убедились на собственном опыте; что же касается его таинственности, то… Что же, собственно, в нём может быть противоречащего науке? Ведь змеиный яд — один из видов белка, который, будучи введён в кровь человека, заставляет белковые вещества последней свёртываться, приходить в нерастворимое состояние, отчего и наступает смерть. Вся суть, чтобы нейтрализовать эту реакцию, сделать белки растворимыми… Разве это так невозможно?..
— Однако… Почему же индусы так тщательно скрывают свой секрет?
Доктор усмехнулся и помолчал.
— Это лучше всего спросить у них самих! — ответил он. — Скажите, господа, вам не приходило в голову, что змеи, кишащие в трущобах Индии, — лучшие союзницы туземцев?
— Как так? — спросили оба товарища в один голос.
— Да так… Вам не приходило в голову, что не одна сотня, а может быть, тысяча европейских предпринимателей призадумается отправляться на заработки в эту страну, прославленную капюшоном страшной Нанни и её бесчисленными товарками по оружию?.. Что другие такие же тысячи не суют носу из городов, а в усадьбах держатся поближе к своим бунгало, не рискуя углубляться особенно в чащу? Дайте-ка волю, обеспечьте безопасность от змей всем этим «культурным завоевателям» — они так насадят эту «культуру», что некому будет её собирать… кроме них самих, разумеется!.. Как же вы хотите, чтобы они сами вручили европейцам оружие против себя?!
— Но ведь от укушения змей мрут и туземцы!
— Масса!.. Но всё это ничто в сравнении с опасностью, грозящей со стороны европейцев. Нет яда сильнее, убийственнее, чем людская алчность и эгоизм!.. Против этого яда даже тибетская наука бессильна.
— Стало быть, тибетская медицина…
— Никакой тибетской медицины не существует. Это реклама шарлатанов! — горячо перебил доктор.
— Но как же? Вы же сами только сейчас сказали.
— Вот что, господа, — снова перебил доктор. — Нам сейчас некогда. Ночевать здесь сегодня мы уже не имеем права… Кончайте скорее ваш обед… Когда-нибудь мы вернёмся ещё к этому вопросу… Теперь скажу, пожалуй, в двух словах. Вам приходилось слышать о громадных геологических переворотах, поглощавших целые материки вместе со всем, что на них находилось.
— Это азбука палеонтологии! — отозвался Дорн.
— Ну вот. А вы знаете, что всё живое в мире переживает пору юности, зрелости и вымирает в конце концов?
— Разумеется, знаем.
— Существует, господа, некоторая школа, назовите её хоть философской, которая рассуждает так. Закону юности и вымирая подчиняется простейшая живая клетка. Человек — простое скопление таких отдельных клеток-существ. И наука знает, что и он подчинён тому же закону… История учит, что тому же закону подчинялись все отдельные племена и нации. Наконец, астрофизика учит, что тому же закону подчинена вся планета — как скопище всего живого и вселенная — как скопище всех планет… Но в этом чудовищном, неразрывно связанном ряде пропущен между нациями и планетой с её природой существенный член огромного значения — человечество как совокупность племён и наций… Человечество — говорит эта школа — переживало в древности ступень развития, перед которой меркнут завоевания современной науки. И если это так, то где же искать памятников этого развития, как не у древнейших народов, всегда сторонившихся ревниво от сношений с народившимся новым, молодым человечеством.
— Да, Тибет к этим требованиям как раз подходит, — задумчиво согласился Дорн. — Но… позвольте, однако…
— Ничего не позволю! — замахал доктор руками. — Некогда… я и сам с вами заболтался… Ну, как вы себя, змеиный кавалер, чувствуете теперь?
— Чувствую отлично! — ответил Беляев весело. — Но… не знаю, хватит ли сил устоять… Покачивает!
Доктор достал свой маленький чёрный неразлучный флакончик и капнул одну каплю из него в плоскую чашку с питьём.
Беляев недоверчиво поглядел на чашку, поднёс её к губам и разом осушил.
— Ф-фу! — отплюнулся он.
Доктор молча с выжидательной улыбкой поглядывал на больного, сидевшего на постели. Прошло минуты четыре.
— Спустите-ка ноги с постели! — приказал доктор.
Беляев повиновался.
Доктор выждал ещё минут пять-шесть и сказал:
— Ну а теперь попробуйте встать! Да смелее, смелее.
Беляев с растерянным видом встал с постели, сделал робкий, колеблющийся шаг в одну сторону, в другую… Покрутил головой, как будто для того, чтобы убедиться, на плечах ли она у него, и вдруг разом, решившись, смелым шагом, твёрдо промаршировал до кресла, в котором сидел Дорн, и обратно.
— Да что ж это?.. Колдовство! — остановился он перед доктором, совершенно остолбенев от изумления.
— Никакого колдовства! — улыбнулся доктор. — Существует в здешних краях корешок: вырыть его, он на человечка раскоряченного похож… Вот я вас настойкой из него и угостил… Только всего.
— Женьшень? — вопросительно буркнул из своего кресла Дорн.
— Да… Его и так называют, — ответил доктор. — Ну, теперь, братцы, с Богом!.. И так мы здесь с вами загостились!.. Вы всё-таки, голубчик, обопритесь на Дорна или на меня.
Беляев в последний раз окинул взглядом странную комнату, служившую ему убежищем всё это время, и, поддерживаемый под руку Дорном, направился за доктором по извилистым, высеченным в толще скалы переходам, в потолке которых были прорублены небольшие окошечки, освещавшие путь.
Они очутились на площадке, которую можно было бы назвать открытой, если бы её со всех сторон не обступали почти отвесные гранитные скалы.
Виден был сверху небольшой клочок яркого синего неба с тончайшим перистым налётом высоких облаков, то и дело затягивающих синюю отдушину белой паутиной.
Прямо перед глазами горбилась на самом горизонте мохнатая шапка горы, одетой ледниками и снегом, резавшим глаза под лучами солнца.
Вблизи не было видно ни одного живого существа; только у одного из высеченных в скале низких отверстий, украшенных снаружи рельефной орнаментовкой на тему «из жизни драконов», уныло маячила бритая пергаментная физиономия в неизменном жёлтом колпачке.
Доктор обратился к ней с каким-то вопросом по-тибетски и в ответ получил энергичное отрицание — так, по крайней мере, показалось обоим товарищам. Несмотря на это, доктор пригласил их именно к этой двери.
— Вы сейчас увидите, господа, то, с чем знакомы весьма немногие и что видеть удавалось ещё меньшим… Впрочем, быть может, Беляева это взволнует? Посидите-ка, милый друг, на этой скамеечке, а мы с Дорном сию минуту. Кстати, там и воздух слишком спёртый для вас. Идёмте, философ!
Беляев, все мысли которого с тех пор, как он встретился с Диной в Аллагабаде, были заняты исключительно тем, что делается в Бенаресе, вообще мало, как истый техник, интересовавшийся тайнами отвлечённых занятий, без особых возражений дал усадить себя на низенькую каменную скамью и с удовольствием прислонился к спинке, высеченной в толще скалы.
Доктор с Дорном отправились за фигурой в жёлтом колпаке.
Им пришлось спуститься на несколько ступеней вниз. Перед ними уходил далеко, очевидно, параллельно наружному фасаду скалы, длинный коридор, тускло, очень тускло освещённый бледными лучами, кое-где пробивающимися сверху из узких и не особенно длинных щелей в виде бойниц. Нужно было сравнительно долго привыкать к темноте, чтобы хотя с трудом различать предметы.
Внутренняя стена коридора, по-видимому, отгораживала от него жилые помещения. Но куда же выходили окна последних? Дорн, входя, обратил внимание на то, что отверстие ведёт внутрь приземистого гранитного откоса, обрывающегося на площадку скалистых отвесов, а дальше переходящего непосредственно в массив горы, прятавшейся на горизонте под белоснежной шапкой ледников.
Или, быть может, это кладовые, хранилища? Во всяком случае, даже при плохом освещении можно было различить в некоторых местах следы цементных швов, замуравливающих небольшими гранитными кубиками низенькое отверстие, которое могло бы служить, пожалуй, дверью для низкого или сильно согнувшегося человека.
Но что особенно и сразу привлекло внимание Дорна — это маленькие круглые отверстия, в которые могла пролезть лишь рука, черневшие там и сям в толще стены и делавшие её похожей на ряд тесно сдвинутых скворечен. Сходство увеличилось ещё тем, что под отверстиями был высечен небольшой выступ-полочка.
Дорн с изумлением, подойдя ближе, убедился, что на одной из таких полок стоит плоская микроскопическая чашечка с остатками риса… С удивлением, смешанным с ужасом, он молча обернулся к доктору.
— Да, — тихо ответил тот на его молчаливый вопрос. — Там люди.
— Что вы говорите?
— Да! — повторил учёный. — Вы видели дверь, налево от той, куда мы вошли? Там вы увидали бы и двери в стенах. Там ученики и посвящённые самых низких степеней выдерживают свои первые испытания, начиная с шести недель и до трёх лет… Потом их выпускают, и от их доброй воли зависит, продолжать ли своё заключение или идти по другому пути совершенствования, или даже совершенно оставить братство «жёлтых колпаков»… А здесь… — доктор на минуту умолк. — Здесь находятся посвящённые высших степеней, избравшие созерцательный путь совершенствования и никогда, слышите, никогда, до самой смерти не покидающие этих келий, в которых царит абсолютная темнота и не доходят звуки.
Дорн почувствовал, как у него ослабели от волнения ноги.
— Выхода отсюда нет! — продолжал доктор. — Если бы замурованный и хотел этого со временем, замуровавшие его не пустят, разве лишь в том случае, если особым способом получат указание от тех, кого никто не видал, но которые существуют и… живут не особенно далеко отсюда. Но это бывает редко, страшно редко. И к тому же, — голос доктора странно дрогнул, — допущенное для текущего полувека освобождение очередного замурованного не так давно уже состоялось. Что бы вы сказали, если бы кто-нибудь стал уверять вас, что стоящий рядом с вами человек провёл в одной из таких скворечен безвыходно одиннадцать лет… долгих лет?
Дорн с уверенным ужасом отодвинулся от доктора.
— Я бы… не поверил этому! — ответил он глухо.
Доктор тихо усмехнулся.
— Я и теперь, простите, не верю, что здесь, за стеной, находится кто-нибудь! — прибавил Дорн угрюмо. — Просто монахи мистифицируют легковерных фанатиков всей этой декорацией.
Доктор молча пристально поглядел на него, потом подошёл к одному из отверстий и ногтем поскрёб по гранитной полочке.
Несколько минут ничего не было видно. Потом чёрный глаз отдушины потускнел, из него что-то высовывалось… что-то серое, похожее на большого мышонка… Дорн, в ужасе отскочивший в первую минуту к противоположной стене, пересилив страх и чувствуя, как сердце его сдавливает словно холодная рука, приблизился к отдушине.
Оттуда медленно, робким, неуверенным движением высовывалась иссохшая маленькая рука, обтянутая серой плотной перчаткой. Только рука… Слабыми, трепетными движениями ощупала она полочку возле отверстия, всё время дрожа мелкой бессильной дрожью, дрожа, пошевелила пальцами в воздухе и так же бесшумно и медленно, осторожно втягивая дрожащую кисть, спряталась снова…
— Ну? — выронил доктор.
— Уйдёмте!.. Ради Бога, уйдёмте отсюда! — полный дикого ужаса, перехватившего ему горло, прохрипел Дорн, опрометью бросаясь к выходу.
X
Они телеграфировали из Панты о своём возвращении в усадьбу доктора, и на станции их ждал уже автомобиль со знакомым скуластым чёрноволосым шофёром-тибетцем, на которого Дорн смотрел теперь совершенно новыми глазами, с особым интересом. Ему уже чудилось, что головастый Желюг Ши только что сбежал из ужасной пещеры с её страшными скворечнями.
Доктор приветливо поздоровался с тибетцем и обменялся с ним несколькими фразами.
— Желюг Ши говорит, что у нас всё благополучно! — обратился он к своим спутникам. — Джемма всё время гостила у Сметаниных, и он только сейчас свёз её на машине в наше бунгало, чтобы приготовить всё к нашему приезду. Не бойтесь, Дорн! — кинул он в сторону Дорна, испуганно вздрогнувшего. — Дина Николаевна отпустила с ней свою горничную. Вы знаете Кани-Помле? Она бойкая девчонка. Ни себя, ни Джемму в обиду не даст. Садитесь. Сначала мы завезём нашего пациента к его Пенелопе, которая, судя по рассказу Желюг Ши, выдержала целую баталию с миссис Понсонби и ещё какой-то старой дамой из-за того, что хотела обязательно сама ехать встречать вас. Нельзя! Schoking! Ну, Желюг Ши, двигайся!
Высадив Беляева у подъезда сметанинского дома и со смехом проследив, как он, забыв свою слабость, прыгая сразу через три клумбы, словно мальчишка, помчался к веранде, приятели повернули к береговой аллее и через двадцать минут свернули в переулок, к знакомой калитке.
— Ну, что ж вы не скачете, как Беляев? — улыбнулся доктор, видя, как Дорн, с усиленно серьёзным видом желая показать, что он вовсе не торопится, медленно вылезал из автомобиля.
— Гм!.. Куда ж, собственно, торопиться?.. Мы ведь, того… домой приехали, — с видом разочарованного спокойствия покашливал угрюмый студент; но слышно было, как срывается у него от волнения голос и нетерпеливо просится вперёд вся его длинная жилистая фигура.
Доктор весело нажал кнопку у двери и с улыбкой обернулся к Дорну:
— Помните, как вы меня уверяли, что знаете настоящий характер отношения и чувства к вам Джеммы?
— Ну?
— Ну а видите, вот она приехала встретить нас здесь, а не осталась у Дины Николаевны. Вы знаете сами отлично, что приготавливать здесь решительно нечего… Чтобы подать завтрак, нужно десять минут. Просто она не хотела встречаться с вами при посторонних, которые могли заметить её волнение.
— Доктор! Опять вы…
— Да пойдёмте же, наконец… глупый! Однако что же они не отпирают? На веранде, что ли?
Он толкнул нетерпеливо дверь и убедился, что та не заперта.
— Странно! — выронил он с искрой внезапной тревоги в голосе.
Оба они быстро вошли в переднюю и в ужасе остолбенели.
На полу, скорченная в три погибели, с разинутым ртом, заткнутым свёрнутым в комок вуалем Джеммы, с выпученными от ужаса и духоты глазами, валялась молоденькая горничная Дины, тамулка Кани-Помле.
Ноги у неё были крепко спелёнаты чесучовым автомобильным плащом Джеммы и поверх него перевязаны верёвкой до самого пояса, на уровне которого те же верёвки прихватывали ей руки, впиваясь в тело… В этом виде она походила на маленькую мумию, вынутую из саркофага.
Доктор бросился к ней и наклонился, пытаясь развязать девушку и освободить от ужасного замка её рот. А Дорн, с живостью и ловкостью, которых никто не мог бы заподозрить в его неуклюжей сутулой фигуре, одним прыжком перемахнув через них обоих, бросился во внутренние комнаты.
Индуска была жива, но страшно напугана.
Освобождённая от вуаля, она не могла вымолвить ни слова и только бессмысленно ворочала белками, пока доктор освобождал её от верёвок.
— А!.. — хриплый, сухой и короткий, но полный бесконечного, невыразимого отчаяния, донёсся с веранды крик Дорна.
Доктор, оставив индуску, кинулся на помощь.
На веранде в своём любимом шезлонге полулежала знакомая гибкая фигура. С первого взгляда можно было подумать, что она задремала, истомлённая зноем тропического утра. Так спокойна была поза её стройного тела, так свободно уронила она на колени свои смуглые руки и откинула на плетёную спинку шезлонга свою бронзовую кудрявую головку.
Доктор подбежал вплотную и в ужасе отпрянул.
Из-под полуопущенных пушистых ресниц Джеммы одними белками тускло мерцали мёртвые, странно выпятившиеся изнутри глаза… Маленький язык чуть высунулся из посиневших губ и судорожно был прикушен зубами.
Обвивая левую руку живым браслетом, на своём обычном месте сторожила свою госпожу Нанни… Почуяв пришедших, она обиженно откинула свою вздутую шею и с шипом разинула пасть… Она верно сторожила Джемму, но что могла она сделать своим слабым беззубым, лишённым страшного оружия ртом?
Доктор быстро наклонился к Джемме.
Шею её, врезавшись в нежное смуглое тело, обвивал тонкий нежно-кремовый шёлковый шнур. Сзади затылка тускло мерцала узенькая гранёная металлическая полоска.
— Туги! — в ужасе прошептал доктор.
Он знал эту работу, когда одним лёгким движением стальной полоски, продетой сзади в шёлковую петлю, профессиональный убийца, член страшной секты поклонников «Кали», ломает своей жертве позвонки шеи.
Помощь здесь бесполезна.
Он обернулся к Дорну.
Тот, весь свинцовый, с изменившимся до ужаса лицом, по-бычачьи опустив голову и впившись исподлобья остановившимися, налитыми кровью глазами в мёртвое лицо, судорожно кусал и глотал воздух, задыхаясь.
— Дорн?! — с ужасом двинулся к нему доктор.
— Кто бы… ни… был… — тихо, раздельно прошипел студент страшным придушенным свистящим хрипом. — Кто бы… где бы ни был… слышишь… чёрт, дьявол… кто угодно!.. Клянусь, я… ото…
Он, как подкошенный, грохнулся на пол в глубоком обмороке…
XI
Доктор Чёрный, в шёлковом, вышитом фигурами драконов халате, в мягких войлочных туфлях на белой оленьей подошве, ступавшей неслышно и мягко, с янтарными чётками в руках, в жёлтом шёлковом колпачке, безобразившем его красивое лицо, сидел в кресле с высокой спинкой, в том самом кресле, в котором три месяца назад Дорн исполнял обязанности сиделки у постели Беляева. Да и комната была, очевидно, та же. Те же обтянутые вышитым золотистым шёлком стены и потолок. Та же драпировка, скрывающая дверь, те же низкие своды…
Даже точно такая же плоская тонкая фарфоровая чашка с питьём стояла возле постели на табурете с ножками в виде драконов.
Разница была только в том, что на кровати не было ни мягкого матраца, ни одеяла, ни даже простыни. И вместо Беляева на голых, неструганых, неплотно сдвинутых досках было протянуто какое-то иссохшее тело с начисто выбритым черепом, на котором желваками выступали крупные выпуклости и, казалось, швы.
Лицо, если только можно было назвать лицом скуластый и горбоносый остов, к которому плотно прилипали, всё наперечёт, пучки мускулов под высохшей как пергамент кожей, это лицо, с огромным выпуклым лбом, большим подбородком и глубоко запавшими в орбитах полушариями закрытых глаз, носило странное мёртво-спокойное, но в то же время живое, несомненно живое, выражение. И когда доктор тихо окликнул лежащего, веки глаз тяжело поднялись кверху, обнажив сухие, лихорадочно блестящие зрачки, и губы расклеились, как бы готовясь к ответу.
— Брат! — негромко, сдержанно, с выражением тёплого беспредельного участия, смешанного с жгучей жалостью, сказал доктор. — Брат! Ты слышишь меня?..
— Я… слушаю!.. — странный, тусклый, беззвучный, словно звучащий из камня, обтянутого здесь, на стене, вышитым шёлком, прозвучал голос.
— Брат! — продолжал доктор по-русски. — Постарайся понять… постарайся ещё раз понять меня… ради Бога… ради той, для кого ты намерен так поступить… Постарайся понять!..
— Чт-то?
— Постарайся понять всю бесцельность того, что ты делаешь по отношению к людям… к науке…
Высохшее лицо уронило на грудь нижнюю челюсть, оскалив зубы страшной улыбкой черепа.
— Х-ха… х-ха… х-х… — прокашлял беззвучный смех. — Наука!.. Люди!.. Александр Николаевич!.. Дайте мне возможность… ответить… Теперь всё равно… скоро…
Доктор, поколебавшись с минуту, вынул своего постоянного спутника — маленький чёрный пузырёк и капнул из него в чашку.
Он осторожно приподнял бритую голову лежавшего и поднёс питьё к его губам. Скелет со свистом и бульканьем втягивал в себя жидкость.
Выпив всё до капли, он снова уронил голову на доски и, вытянувшись, закрыл глаза. Видно лишь было, как судорожно вздрагивают от напряжённой мысли лицевые мускулы и жилы на висках.
Вдруг он шевельнул тонкой, побуревшей ногой и медленно согнул острое колено. Сначала одно, потом другое… Потом опёрся на локте и, с кряхтеньем настоящего столетнего старика, перевалил своё костлявое туловище на бок. Чудилось, что вот-вот загромыхают кости в этом старом кожаном мешке.
Минуту спустя он спустил на пол побуревшие, худые, волосатые ноги и, уперев локти в колени, устало свесил свою бритую голову.
Прошло минуты четыре.
Высохший человек с выдавшимися рёбрами и угловатыми гребнями таза бодрым, упругим движением поднялся с постели, согнул несколько раз руки в локтях и, совершенно голый, свободно и просто прошёлся из конца в конец по комнате, стуча голыми костлявыми пятками.
Потом он подошёл к другому креслу, стоявшему визави доктора, опустился в него, и, откинувшись на спинку, привычным движением закинул голую ногу на ногу, и, сцепив костлявые, суставчатые пальцы на колене, осклабился улыбкой скептически настроенного покойника.
— Ну-с. Я к вашим услугам, — сказал он окрепшим голосом.
— Дорн! Я могу повторить только то же самое, — сказал доктор.
— Александр Николаевич, — неторопливо покашливая, сказал человек. — Вы, изучивший всё, что может изучить человек… живущий среди себе подобных. Вы, одиннадцать лет просидевший там, где я останусь до того, что люди называют смертью. Вы, любящий женщину, которая… любит не вас… И вы отговариваете человека, которому, поймите, которому нечем жить.
— Но я же… живу!
— Вы — дело другое. Вы верите в вашу науку, в её… — Дорн смешливо закашлял, — торжество на земле, когда бы то ни было. Наконец, женщина, вами избранная, любит другого и… живёт. Вам можно жить. Вы знаете, что вы нужны на земле не только науке и людям, а, может быть, той, которая для вас дороже всего… Не теперь, так тогда, когда перед ней встанет вопрос, что общего между её широким, светлым умом и тем добрым, способным на подвиг… под влиянием минуты и на минуту, ребёнком?.. Милым ребёнком, но… недалёким… Так вот… А кому нужен я?.. Людям? Будь они прокляты!.. Силам небесным? Но я не верю в них, если они могли допустить, чтобы не человек, а ангел, умный, талантливый, бесконечно добрый, чтобы она… чтобы… Джемма…
Дорн поперхнулся и угрюмо умолк.
— Дорн! Вас ослепляет ваше горе, — с жалостью возразил доктор.
— Наука! — продолжал Дорн, немного успокоившись. — Да! Она указала мне многое. Она указала и доказала, что здесь, на земле, не кончается жизнь нашего духа, даже… сознания… Но она не доказала мне, как не доказала никогда никому из людей, что она умеет или сумеет когда-либо подчинить не силы природы, нет, а причины, разумную сущность, руководящую этими силами. Она до сих пор даже не знает её! Чем же жить?
— Дорн! Где же смысл того, на что вы решились?
Дорн помолчал.
— Смысл ясен и прост… — ответил он. — Не убеждена ли наука… не европейская наука, а та, с которой меня познакомили вы… не убеждена ли она, что человек, сумевший созерцанием добиться способности уединять при жизни тела свою духовную и нервно-умственную сущность и связывать их снова, — в момент окончательной смерти перейдёт в загробный мир свободно, сохранивши полное сознание, память и волю?
— Да, сокровенная наука учит именно так.
— Это — единственное, что я… чему я верю, даже нет, не верю, а чему я хочу верить, и не я, Дорн, не кончивший курса естественного факультета, смешной и сутулый, а мой дух. Потому что духом, поймите, духом, а не только телом я… любил её!
Доктор молчал.
— И если я там, за гробом, куда хочу войти сознательно, во всеоружии ума и памяти, я не найду её… я буду искать второй, окончательной смерти.
— Дорн! «Я» нельзя убить!..
— А нирвана?
— Вы не так усвоили её, Дорн. Вы поймёте эту ошибку, когда уже будет… поздно!
— Какая же ошибка?.. Да вы скажите, могу я встретиться за гробом с ней, узнать, что это именно она?
— Можете, — тихо выронил доктор после долгого молчания.
— О чём же говорить? — с радостной лёгкостью, почти ужаснувшей доктора, отозвался Дорн. — Ну… вот и отлично… Простимся! Слышите? Идут «жёлтые колпаки»…
XII
Ещё накануне приготовили тщательно пригнанные гранитные кубики возле отверстия, в которое только что пролез на четвереньках Дорн, не чувствовавший даже прикосновения холодного камня к голому телу.
Первым движением его было оглядеться…
Ничего!
Голые каменистые стены… без углов. Камера выдолблена в толще скалы в виде внутренности большого яйца.
Узенький выдолбленный сток в колодезь или, вернее, трубу не шире четверти в поперечнике… Дорн наклонился… Темно… Быть может, бездонный?..
Вверху, в потолке, точно такое же чёрное отверстие — должно быть, для воздуха. Но там, под потолком, уже начинает скопляться густая темнота. Кубики заделывают сверху и с боков, и освещена лишь нижняя половина пустоты «яйца».
А вот и тюфяк… Шёлк? Дорн уже знал, что тюфяк набит священной травою «куза».
В коридоре пели жёлтоголовые бонзы, провожавшие его сюда с кадилами и семисвечниками… «Странно! Почему люди, отрицающие забытую культуру, не обратят внимания, как много сходства в обрядах самых различных религий на разных концах земного шара?» — пришло ему в голову, и тотчас эту мысль отогнала другая, сначала показавшаяся простою и нестрашной: будет ещё время подумать над всем этим!
Да! Будет. А теперь надо смотреть… прощаться со… светом. Никогда он больше его не увидит, никогда…
Он вздрогнул и, разом метнувшись на пол, припал на колени, ударившись костяными чашками о твёрдый гранит, напряжённо вытянул шею по направлению к низенькому светлому четвероугольнику, в одном из углов которого уже повис чёрный квадрат, занимавший, по крайней мере, восьмую часть.
Он знал, что там, за гранитной стеной, так же припав на колени, стоит доктор и слушает… Слушает, не подаст ли он голос… До самой последней минуты он может отказаться, до самой последней минуты, до тех пор, пока не поставят последний кубик.
Но… никогда!.. Что «никогда»?.. Никогда он не скажет или… никогда не выйдет отсюда?
Он ещё больше вытянул шею к отверстию, словно желая выпить струившийся из него свет.
— А-а-а… А-а-а… — монотонно звучало всё тише, словно срываясь со ступенек, баюкающее пение бонз.
«Как шуршат эти кубики, когда их сдвигают, точно змеи… Что это? Остался всего один? Сейчас закроют? Эх… хорошо бы ещё минуточку… Одну минуту… Какой прелестный свет… Совершенно как золото расплавленное… Как это я раньше не замечал?.. Вот сейчас закроют… Эх… одну бы секундочку!»
Шуршанье инструментов наконец умолкло.
— Дорн! — раздался снизу, через отверстие последнего кубика, словно звучащий из-под земли знакомый голос.
Дорн знал, что доктор окликнет его ещё шесть раз. До седьмого, даже после него, он может успеть отказаться.
— Дорн!
— Ни за что! Ведь Джеммы нет… Нет…
— Дорн!
— А-а-а… а-а-а… — баюкающе затихало пение бонз.
— Дорн! — срывающимся рыданием прозвучал из-под земли голос, в седьмой раз…
Господи, как хорош этот золотой, брызжущий мягким светом кубик… Сейчас он потухнет… Вот уж начинает шуршать кубик… ближе… ближе… Но… ведь это ошибка! Ведь это же страшная ошибка! Он не подозревал, что свет так хорош, что из-за него одного, из-за этого светлого кубика, можно жить, можно терпеть какие угодно страдания… Господи!.. Зачем он спешил, зачем он не понял раньше? Но ведь время ещё не ушло! Он может крикнуть… Он позовёт… кубик светит ещё…
Быстрым, змеиным движеньем он скользнул вплотную к отверстию и раскрыл рот.
— Доктор! — хотел он крикнуть отчаянно.
Из горла не вылетало ни звука — страшное нервное напряжение лишило его голоса.
— А-а-а… а-а-а… — теперь уж чуть слышно звучало пение.
Зашуршало вот тут, совсем близко, и в тот момент, когда в мозгу Дорна молнией сверкнула мысль, что ведь он может привлечь внимание, высунув руку, — сразу вдвинулся тяжёлый гранит.
Стало темно…
1913
Нет, сударь. Ни слова