Доктор Глас. Новеллетки — страница 3 из 37

– Я однажды его просила. Так он взялся меня усовещивать. Он сказал, что воля Господня нам неведома, и что, возможно, Господь все же хочет послать нам дитя, и что поэтому было бы большим грехом уклоняться от угодного Господу и перестать делать то, без чего не может появиться на свет наше дитя… Быть может, он и прав. Да только мне невмоготу.

Я не смог скрыть улыбку. Каков старый мошенник!

Она заметила мою улыбку и, должно быть, истолковала ее по-своему. Мгновение она стояла молча, точно раздумывая; потом снова заговорила, тихо и прерывисто. И алая краска все гуще заливала ее лицо.

– Нет, вы должны узнать всю правду, – сказала она. – Да вы, верно, и сами уж догадались, вы же видите меня насквозь. Я ведь прошу вас пойти ради меня на обман, так вы вправе требовать от меня хотя бы искренности. Думайте обо мне что угодно. Я неверная жена. Я принадлежу другому. Вот отчего мне невмоготу.

Пока говорила, она избегала глядеть на меня. Ну, а я – я лишь теперь-то и разглядел ее по-настоящему. Теперь лишь я разглядел, что вот стоит передо мною женщина, женщина, чье сердце переполнено желанием и отчаянием, нежный цветок, благоухающий ароматом любви и розовеющий смущением оттого, что аромат этот столь могуч и победителен.

Я почувствовал, как бледнею.

Наконец она подняла голову и встретилась со мною взглядом. Я не знаю, что померещилось ей в моем взгляде, но только ноги у нее вдруг подкосились, она упала на стул, содрогаясь от рыданий. То ли она заподозрила меня во фривольности, то ли вообразила, что я остался безучастен и непреклонен, и она, выходит, безо всякой надобности открылась постороннему мужчине?

Я подошел к ней, взял ее за руку, похлопал тихонько:

– Ну, полно, полно, не надо плакать. Я берусь помочь вам. Я вам обещаю.

– Благодарю, благодарю…

Она поцеловала мою руку, она омочила ее своими слезами. Еще одно судорожное рыдание, и сквозь слезы блеснула улыбка.

Как тут было не улыбнуться.

– Самого последнего вы могли мне и не говорить, – заметил я ей. – Не оттого, разумеется, что я способен злоупотребить вашим доверием, вам нет нужды опасаться; но подобные вещи следует хранить в тайне. Всегда, без исключения, до последней возможности. А я и без того сделал бы для вас что в моих силах.

Она возразила:

– Я хотела вам сказать. Я хотела открыться человеку, которого глубоко уважаю, перед которым благоговею, мне важно было, чтобы он узнал про меня все и не стал бы меня презирать.

За этим последовал целый рассказ. Тому уж около года, как она присутствовала однажды при нашем с пастором разговоре – ему нездоровилось, и я пришел навестить его. Речь зашла о проституции. Она помнила слово в слово все, что я говорил тогда, и теперь пересказала мне – нечто весьма примитивное и банальное: эти бедные девушки такие же люди и нуждаются в человеческом обращении, и прочая, и прочая. Но ей подобные речи были внове. С тех пор она благоговела передо мною и оттого-то и набралась храбрости открыться мне.

Случай выпал у меня из памяти, будто этого вовсе не бывало… Вот уж истинно: как ни прячь, а наружу выйдет.

Итак, я пообещал нынче же переговорить с ее супругом, и она ушла. Но она забыла перчатки и зонтик, она воротилась, взяла их и убежала. Она цвела и сияла, радостная, точно ребенок, добившийся желанной игрушки, в нетерпеливом ожидании предстоящего удовольствия.

* * *

Я отправился к ним после обеда. Она его заранее подготовила; так мы уговорились. Я имел с ним разговор tête à tête. Физиономия у него сделалась еще тусклее обыкновенного.

– Да, да, – вздохнул он, – жена мне уже в общем-то сказала, как обстоит дело. Не могу вам выразить, до чего мне жаль ее, бедняжку. Мы так мечтали, так надеялись, что у нас когда-нибудь будет ребенок. Но раздельные спальни – нет, нет, я решительно против. Это, знаете ли, настолько не принято в нашем кругу, пойдут толки, пересуды. И я ведь, к слову сказать, уже старик.

Он гулко закашлял.

– Вы не подумайте, – сказал я, – я нисколько не сомневаюсь, что здоровье вашей супруги для вас превыше всего. И, кстати сказать, есть все резоны надеяться, что она будет совершенно здорова.

– Я молю об этом Господа, – сказал. – А сколько, вы полагаете, потребуется времени?

– Пока трудно сказать. Но в любом случае я бы предписал не менее полугода полнейшего воздержания. А там посмотрим…

У него на лице есть несколько грязно-коричневых пятен; теперь они еще отчетливее проступили на бесцветной коже, а глаза точно съежились.

* * *

Он уже был однажды женат; какая досада, что она умерла, его первая супруга! У него в кабинете висит ее увеличенная фотография: костлявая девица с лицом как у прислуги, простоватая и набожная, чем-то похожая на добрую Катарину фон Бора, супружницу Лютера.

Она ему определенно подходила. Какая досада, что она умерла!


21 июня

Кто же сей счастливец? С позавчерашнего дня я не уставал задавать себе этот вопрос.

Удивительно, что отгадка явилась столь быстро и что я к тому же, оказывается, знаком с сим молодым человеком, правда весьма шапочно. Это Клас Рекке.

Да, Клас Рекке – это вам не пастор Грегориус.

Я встретил их сейчас, когда гулял. Я бесцельно брел по улицам в теплых розовеющих сумерках, брел и думал о ней, милой женщине. Я часто думаю о ней. Я забрел в пустынную боковую улочку и вдруг вижу – они навстречу. Они вышли из какого-то подъезда. Я поспешил достать носовой платок и стал сморкаться, чтобы прикрыть лицо. Излишняя предусмотрительность. Он меня, верно, и в лицо-то не помнит, а она меня не видела, она была слепая от счастья.


22 июня

Я сижу и читаю написанную вчера страничку, перечитываю снова и снова, и я говорю себе: вот как, дружище, ты, стало быть, заделался сводником?

Вздор. Я избавил ее от сущего ужаса. Я чувствовал, что это необходимо сделать.

А уж как она распорядится собою – ее забота.


23 июня

Ночь под Ивана Купалу. Светлая, синяя ночь. Ты запомнилась мне с поры детства и юности, как самая воздушная, самая упоительная, самая прозрачная из ночей, почему ты сегодня такая душная и тревожащая?

Я сижу у окна и думаю о своей жизни, отыскиваю причину, отчего так случилось, что пошла она совсем по иному пути, нежели у других, вовсе не по проторенным дорожкам.

Давай-ка поразмыслим.

Сейчас, проходя кладбищем, я снова наблюдал одну из тех сцен, про которые взывающие к прессе поборники морали любят говорить, что они не поддаются описанию. Нет сомнения, что сила, побуждающая людей быть объектом праведной ярости посетителей кладбищ, – сила необоримо могучая и победительная. Людей легкомысленных она толкает на всякого рода сумасбродства, порядочных же и благоразумных побуждает подвергать себя немалым лишениям и жертвам. И она заставляет женщин преступать то чувство стыдливости, пробуждение и развитие которого у девочки полагается целью воспитания из поколения в поколение, и переносить ужасные физические муки, а нередко и бросаться очертя голову в пучину позора и несчастья.

Одного меня она еще не затронула. Как это могло случиться?

Чувства мои пробудились поздно, лишь тогда, когда моя воля была уже волей мужчины. Ребенком я был весьма честолюбив. Я рано приучил себя к самоограничению, приучил себя строго различать между желанием сокровенным, устоявшимся и желанием временным, минутным порывом, к первому голосу – прислушиваться, второй – пропускать мимо ушей. Впоследствии я заметил, что свойство это в общем-то исключительно редкое, может быть, более даже редкое, нежели талант и гений, и оттого мне порой думается, что из меня, в сущности, должно было бы получиться нечто незаурядное и значительное. В годы учения я и был всегда звездой первой величины, всегда моложе всех в классе, в пятнадцать лет уже студент, а в двадцать три – лиценциат медицины. Но на том дело и застопорилось. Ни дальнейшей научной работы, ни докторской диссертации. Меня с готовностью ссудили бы деньгами, в любом количестве; но я устал. У меня пропала всякая охота совершенствовать свои познания, и мне хотелось зарабатывать наконец свой хлеб. Школьническое честолюбие, алчное до хороших отметок, насытилось и отмерло, и странно – на его место так никогда и не заступило честолюбие мужчины. Я объясняю это тем, что именно в ту пору я начал мыслить. Прежде мне было недосуг.

И все это время инстинкты мои дремали, достаточно жизнеспособные, чтобы пробуждать во мне смутные грезы и желания, подобные девичьим, но не могучие, не зовущие, как у других молодых мужчин. А если я порой и проводил бессонную ночь в жарких мечтаниях, то я и помыслить себе не мог искать удовлетворения у тех женщин, которых посещали мои приятели, у женщин, на которых они указывали мне на улице пальцами и которые внушали мне отвращение.

Тому, верно, немало способствовало и то, что фантазии моей всегда приходилось работать самостоятельно, самой отыскивать себе пищу, безо всякого почти соприкосновения с фантазией приятелей. Я ведь всегда был гораздо моложе их, поначалу я вообще ничего не понимал, когда они заводили подобные разговоры, – и поскольку ничего не понимал, то и привык не слушать. Так и остался «чист». Отроческого греха – и того я не изведал; я толком и не знал, что это такое. У меня не было религиозной веры, которая бы меня удерживала, но я смастерил себе грезы о любви – о, какие же красивые грезы, – и я уверен был, что однажды они сбудутся. Я не хотел продавать свое право первородства за чечевичную похлебку, не хотел марать свою студенческую честь.

Мои грезы о любви – мне почудилось однажды, что они так близки, так близки к осуществлению. Ночь под Ивана Купалу, дивная бледная ночь, всегда пробуждаешь ты во мне то давнее воспоминание, единственное, по сути, воспоминание моей жизни, единственное, что пребывает нерушимо, когда все иное рассыпается в пыль и прах. А ведь случившееся было так незначительно.

Я приехал к дядюшке на Ивана Купалу. Собралась молодежь, были танцы, игры. Среди молодежи была одна девушка, с которой мы виделись до того несколько раз, когда у нас или у них в доме собирались гости. Меня она прежде мало занимала, но, увидавши ее теперь, я вдруг вспомнил, что сказал мне как-то о ней мой приятель: «А ты приглянулся вон той девице, она весь вечер не спускает с тебя глаз». Эту фразу я вспомнил теперь, и хоть и не очень поверил его словам, все же посматривал на нее чаще, чем делал бы в другом случае, и заметил, что она тоже на меня поглядывает. Была она, наверное, не красивее многих иных, но в полном расцвете своих двадцати лет, и была на ней тонкая белая блузка, а под блузкой – девичья грудь. Я плясал с ней в паре вокруг увенчанного венками майского шеста. Ближе к полуночи все мы отправились на вершину холма полюбоваться видом, разжечь праздничный костер и встретить там восход солнца. Дорога шла лесом меж высоких, прямоствольных сосен; мы шли парами, и я шел в паре с нею. Когда она споткнулась в лесных сумерках о корень, я протянул ей руку; радость обожгла меня, когда я почувствовал ее нежную, крепкую, теплую ручку в своей руке, и я не отпускал ее потом все время пути, хотя дорога стала ровной и гладкой. О чем мы говорили? Я не знаю, ни единого слова не сохранилось в моей памяти, помню лишь, что точно какой-то скрытый ток пронизывал ее голос, каждое ее слово, то был трепет молчаливой и безоглядной покорности, точно всю свою жизнь она только и мечтала, только и надеялась пройти вот так со мною рука об руку по лесной дороге. Мы взобрались на холм, наши спутники оказались там раньше нас и уже разожгли костер, и мы расположились группами и парами кто где. С других холмов и пригорков взвивались пламенем другие костры. Над нашими головами парила Вселенная, огромная, светлая, синяя, внизу у наших ног лежали заливы, проливы и широкий фьорд – холодно поблескивающие, г