Доктор, не споткнитесь о поребрик! — страница 4 из 23

– Завтра будем решать насчет пересадки кожи, сейчас все равно нельзя. Надо, чтобы как единое целое было и швов как можно меньше. Помню, так мама говорила, когда я был маленький. Как единое целое…

Глава пятаяУчастковый врач,или На ошибках учатся

Ноябрьское утро было каким-то неуверенным. То начинался дождь, то сквозь тучи и морось осторожно проглядывало солнце, подернутое белой пленкой и похожее на сопливую яичницу. Под ногами чавкало и хлюпало месиво вчерашнего снега и сегодняшнего дождя. Прохожие зябко кутались в шарфы и поднимали воротники демисезонных пальто и курток на рыбьем меху.

Все кашляли, чихали, сморкались, одаривая друг друга безжалостными вирусами, которые радостно ввинчивались в рыхлые, ослабленные предыдущими болезнями, гланды и беспрепятственно проскакивали в дыхательные пути, оседая в легких и бронхах. Кашель из поверхностного становился надсадным и лающим, в аптеках скупались микстуры от кашля и оксолиновая мазь. В транспорте было не продохнуть от густого приторного запаха чеснока. В поликлиниках выстраивались очереди за больничными, и участковые сбивались с ног, делая по тридцать-сорок вызовов в день. На город наступала эпидемия гриппа.

В час пик тянущаяся по подземному переходу к метро толпа усталых женщин с обвисшими плечами и руками, оттянутыми сумками, походила на исход черепах из болота – такой вид придавали дамам неуклюжие, но модные пуховики и не менее модные снуды, натянутые на головы. На ухоженных представительниц прекрасного пола в дубленках или шубках смотрели с брезгливой завистью, почти с ненавистью, но тут же отвлекались на свои мысли.

Этой хмурой толпе черепаховидных было о чем подумать. Они тяжело переступали в растоптанных сапогах или ботах, прикидывая, что бы приготовить на ужин: то ли опять пожарить картошки, то ли сварить склизкие макароны? Открыть банку тушенки или лучше придержать до выходных и сварить борщ? Мяса, колбасы и сыра они не видели по нескольку недель, талоны было не отоварить. На полках громоздились пирамиды из банок морской капусты, продавцы за прилавками скучали без дела. За счастье считалось достать сахар, мыло или масло, что-то выменивали на «жидкую валюту» – водку, словом, выкручивались, как могли. Дома ждали дети, мужья, родители: пасмурные, злые, замученные заводом, школой, кульманами и чертежами. И на душе у черепаховидных было муторно и нечисто, будто плюнули и не вытерли.

Лица у всех были какие-то помятые, бледные, словно пожамканные в ладонях и наскоро разглаженные листы бумаги.

Улыбка могла бы исправить все. Изредка по толпе прокатывалась легкая волна смеха, но скоро гасла, заглушенная монотонным стуком колес. В вагоне опять зависала тихая напряженная тишина, прерываемая осторожным покашливанием или шуршанием газетных страниц в руках счастливчиков, которым удавалось занять место.

Как солдаты, стояли в метро локоть к локтю женщины, которые могли все, но разучились улыбаться, погрязшие в рутине бесконечных календарных будней. На каждой станции плотно сомкнутые челюсти дверей открывались и изрыгали жеваную порцию пассажиров.

Яркий свет хрустальных люстр мраморных станций только подчеркивал разрушительную работу времени. Из-под шапок тек пот, размазывая тушь под глазами, на губах расплывалась рублевая помада. Грубая пудра скатывалась на простроченных морщинами лицах, и они напоминали контурные карты с нанесенными пунктиром следами семейных и коммунальных баталий.

А где-то за спиной после угрожающего «Двери закрываются» за мутным стеклом исчезали в туннеле, как в преисподней, их тусклые братья и сестры.

Пассажиры в вагоне топтались, тщетно пытаясь увернуться от драповых локтей или обтянутых рейтузами коленок. Неловкость сменялась ненавистью, шипением, оскорбительными выкриками, потом – напряженной тишиной, в которой ссорящиеся подыскивали слова пообиднее и в итоге глупо и бессмысленно кричали: «Сама дура!» вслед сопернице. Хотя та была уже на платформе и приводила в порядок одежду, пострадавшую в давке.

Что может сравниться с драмой, когда застрявшая в дверях сумка в последнюю минуту рвется и по вагону катятся тугие луковицы и картошка, а владелица с ужасом смотрит на обрывки авоськи, в которой чудом уцелела одна картофелина, в то время как поезд, набирая скорость, уносит ее добычу?

Сначала из какой-то деликатности пассажирки продолжали смотреть на мятущиеся под ногами овощи, которые весело катились по вагону, будто бильярдные шары в поисках несуществующей лузы, ударялись о стены, ноги, катились в другую сторону, сталкивались друг с другом, пока не утыкались в чей-то ботик. Наконец кто-то нагибался, подбирал одну и начинал шарить по полу, пытаясь поймать следующую головку лука. Тогда как по команде все остальные наклонялись и, отпихивая друг друга, хватали корнеплоды. Уже разобрав по сумкам, пристально осматривались: не закатилась ли еще одна? Так дети у метро, не отрывая взгляда от слякотного пола, ищут монетки на счастье и торжествующе выхватывают из лужи копеечку, а если повезет – и пятак.

* * *

В то утро, как обычно, из пункта А в пункт Б вышел пешеход. Эту молодую женщину можно было бы назвать довольно привлекательной, если бы не измученный вид и такая же, как у всех, уродливая одежда. Наша женщина-пешеход каждое утро, кроме выходных, спешила в подземку. Ей надо было проехать всего несколько станций до «Техноложки», чтобы потом пройти пешком по Московскому проспекту до Обводного канала, где она работала участковым врачом. Она любила величественные станции Ленинградского метрополитена и нарочно ездила на метро, хотя могла бы добираться на автобусе без пересадок. Она умудрялась даже читать, одной рукой придерживаясь за теплые от чужих прикосновений металлические поручни. Иногда, открыв книгу, она просто наблюдала за пассажирами. Однажды ее соседка, женщина-праздник в красивой импортной куртке, потеряла в давке брошку. Волна пассажиров вынесла женщину на перрон, и она еще долго перебирала складки шарфа и провожала глазами уплывающий состав. А брошка, как оказалось, зацепилась за авоську доктора, и та нашла ее случайно, когда расплачивалась у ларька за хлеб. Разыскать хозяйку тогда не было никакой возможности, и брошка так и осталась у нее как символ красоты и независимости. Доктор иногда надевала ее на праздники, при этом чувствовала себя чуть ли не воровкой, хотя, конечно, никакой ее вины в этой истории не было.

Каждый день доктор наматывала разные расстояния из пункта А в пункт Б и обратно. Скорость была примерно одинаковой, а вот расстояние зависело от единственной переменной: сколько сегодня будет вызовов? Жизнь доктора была так же однообразна, как жизнь многих ее соотечественников, которые изо дня в день, словно бурлаки, тянули лямку, преодолевая препятствия и стремясь к цели, обозначенной во всех передовицах и написанной на фасадах всех фабрик и заводов, но при этом недосягаемой, как Марс. Закончив на углу Обводного и Газа, доктор заходила в кафешку. Там ее знали, не спрашивая, наливали приторный кофе прямо из общепитовского ведра и давали присыпанную сахарной пудрой булочку. Булочка была мягкой и вкусной, а кофе – липким и чуть теплым, но все-таки придавал сил. Отдохнув пятнадцать минут, женщина снова выходила на улицу и уже в кромешной темноте шла из пункта Б в пункт А.

Доктор-пешеход месила грязь от Обводного, по Циолковского и Курляндской мимо дрожжевого завода, выходила на проспект Газа и снова шла по Обводному, не переходя через мост. Расстояния были приличными, вызовов много, темнело рано, фонарей почти не попадалось, лампочки в подъездах вывернули вороватые жильцы. Но она знала свой участок наизусть. Могла, не спотыкаясь, подняться по любой лестнице. Она не боялась темноты, потому что страшнее, чем эта жизнь, пустая и бессмысленная, казалось, не было ничего.

Поднимаясь по эскалатору, доктор смотрела на руки, держащиеся за поручни, и загадывала, что если ей встретятся три женщины с хорошим маникюром, то день не будет тяжелым, никто из участковых не останется дома на больничном, не нагрянет никакая комиссия из горздрава и жалоб на вечно опаздывающих врачей окажется меньше. К сожалению, такие дни бывали крайне редко: то ли женщины прятали ухоженные ногти под перчатками, то ли гадание не срабатывало.

Выйдя из метро «Технологический институт», женщина-пешеход направилась к районной поликлинике. Туда со всех сторон шли такие же, как она, врачи, чтобы получить вызовы и разойтись по участкам, которые регистраторша непонятно называла «arrondissements»[1]. Все пожимали плечами: ну, выжила из ума старая! А старая, между прочим, закончила Смольный институт и свободно говорила на французском, немецком и английском, носила кружевной воротничок, скрепленный у горла камеей, которую ей удалось вывезти из блокадного Ленинграда и не обменять на хлеб и мыло. Одна из тех «бывших», которых старательно истребляли годы и гады, она все же сумела сохранить камею и чистое французское произношение.

Впрочем, в регистратуре ее лингвистические таланты не требовались, а вот терпение было необходимо. В тяжелые дни на каждый из участков, протянувшихся от Банного переулка до Бумажной улицы, приходилось по пятьдесят, а то и больше вызовов. В районе говорили: поликлиника между двумя «Б». Участковые врачихи с первого и двадцать четвертого участка сначала обижались, потом привыкли. Так их и звали: «Б первая» и «Б последняя».

* * *

Как раз между двумя «Б», где-то между проспектом Газа и улицей Циолковского, состоялось и мое боевое крещение – первый вызов неопытного врача-педиатра, который чуть не закончился полным провалом.

Двухэтажный особняк прямо на набережной Обводного канала когда-то принадлежал статскому советнику средней руки, а потом перешел во владение трудящимся и превратился в дом с коммуналками. О прежней жизни напоминали несколько изразцовых печек, давно не функционирующих, с потрескавшимися плитками да два высоких арочных окна, законопаченных пыльной грязной ватой, от которой чихали даже мыши. Тугая дверь парадной натужно скрипела и упиралась. Замызганную лестницу когда-то украшали резные перила, загибающиеся с первого на второй этаж. Сейчас они поредели и походили на беззубый старушечий рот, искривленный в улыбке паралитика. Как слюна из угла рта, капала ржавая вода из вечно текущей трубы. Под лестницей собиралась позорная лужа, которую раз в неделю, матерясь, убирала полупьяная дворничиха. «Убирала» – это громко сказано, скорее, размазывала ветошью, даже не затрудняясь пройтись по углам. Зато хоть выбрасывала ведро с вонючими пищевыми отходами. Из парадной почему-то всегда несло гнилой селедкой: то ли это был запах кошачьей мочи, то ли жильцы по бедности действительно ели в основном селедку с картошкой, доставленной мешками из родных деревень, которые они променяли на длинный городской рубль и прописку. Большинство из них работали на производствах, благо рядом были и «Красный треугольник», и дрожжевой на Курляндской, и до «Адмиралтейских верфей» не так далеко.