«Достаточно», — ответил ты.
Ее лицо начало стремительно меняться: тоска, стыд, гнев, безразличие, замешательство, наконец, сна взяла себя в руки. «Ну, так ступай и расскажи ему, мне все равно», — черта с два, просто бравада.
«По крайней мере, кое-что я понял. Ты действительно думаешь, я ничтожество?»
Недолгое замешательство. Потом: «Иногда».
Ты кивнул.
«Если папа узнает, это его убьет».
«Я не собираюсь ему рассказывать».
«Я тоже».
Тогда она улыбнулась тебе, и на какой-то миг тебе показалось, что это была улыбка любви и признательности, но потом ты увидел ее глаза.
Теперь вы с ней были сообщниками. Если бы папа узнал, она могла бы взять частичный реванш, заявив: «Твой сын знал всё с самого начала». И это бы наверняка убило папу.
Было время, когда ты гадал: может, это и в самом деле убило его, как убивает диабет, гипертония или рак простаты. Может быть, папа как-то узнал? Это разбило его сердце, и ему осталось лишь принять одинокую смерть в сортире дома для престарелых? Там, на полу кабинки, где они нашли его.
Ты так никогда и не узнал, что сталось с тем, другим, никогда не спрашивал его имени, никогда не разглядывал незнакомый автомобиль или грузовик, припаркованный у вашего дома.
Папы больше нет. Бабушки тоже. Теперь пришла очередь мамы, не потому, что ты этого хотел, а потому, что таков порядок вещей.
«Пожалуйста, пожми мне руку», — шепчешь ты, и мольба в твоем голосе омерзительна даже для тебя самого.
Мама глядит на тебя точно также, как тогда, двадцать лет назад, у телефона.
«Пожалуйста?»
Мама не моргает, не пытается говорить, не трясет головой.
Ты смотришь на свою сестру. «Она пожала мне руку», — говоришь ты.
Лизбет с шумом выдыхает воздух, ее плечи опускаются, она улыбается и плачет одновременно. Даже отсюда, где ты стоишь, ты ощущаешь охватившее ее облегчение. (Она купилась на это, парень. Отлично. Ловко сработано.) Ты вновь оборачиваешься к матери, но она уже не смотрит на тебя.
«Я люблю тебя, мама». И это правда. Вот в чем весь ужас. Если она возненавидит тебя, значит, так тому и быть. Она сама этого хотела, и ты ей это обещал. (Верно, малый, так оно и было.)
Ты же ее сын, и всегда был Хорошим Мальчиком. А это — твой долг. Начали прибывать друзья и родственники, и ты с облегчением отступил от кровати, чтобы остальные смогли попрощаться.
Вернулась сиделка с теплыми пальцами, улыбнулась тебе, сделала маме укол. «Это поможет тебе расслабиться, Мэри! Буквально через минуту ты почувствуешь себя лучше, я обещаю».
Мама улыбнулась ей улыбкой, полной признательности и любви. Часть тебя желала бы, чтобы она улыбнулась вот так тебе, хотя бы однажды, но остальное в тебе… (и мы, и мы, малыш. Не забудь нас, мы тоже не чужие)
…чертовски хорошо знает, что ты уже получил свое — последний прямой взгляд глаза в глаза, и вот ты наблюдаешь за остальными со стороны, тебе лишь остается размышлять над тем, что ты никогда по-настоящему не был частью целого.
(Послушаем нашего Бесстрашного вождя, ребята! Он видит все насквозь, ура!)
Комната быстро набивается людьми — тетушки, дядюшки, мамины сотрудники из монтажно-сборочного цеха, друзья семьи, которых ты не видел целую вечность, и несколько человек, которых ты не видел никогда Ты все гадаешь, есть ли среди них Он. Ты бы хотел узнать его, чтобы потом пойти за ним до парковки и разорвать ему горло связкой ключей, а затем запрокинуть ему голову так, чтобы от захлебнулся блевотиной и кровью.
(Полегче, полегче, говорят Гости. Разве годится такое думать у смертного ложа?)
Мама всем улыбается, пожимает руки, жестом просит их нагнуться, чтобы поцеловать на прощание, а они утирают ей слезы. Сиделка Теплые Пальцы возвращается и делает маме укол морфия, а потом становится за твоей спиной и шепчет «У меня распоряжение сделать два укола. Вторая доза гораздо больше. Я буду за конторкой, так что, когда, по-вашему, наступит пора делать второй, дайте знать». Она вновь дотрагивается до твоей руки, и на сей раз ее прикосновение определенно носит интимный характер. Ты киваешь и накрываешь ее руку своей. Ее пальцы соприкасаются с твоими, потом она уходит.
Мгновением позже появляются два санитара и просят всех, кроме тебя и Лизбет, покинуть комнату. Все выходят в холл. Первый санитар — девушка не старше Лизбет, двадцать шесть-двадцать семь, — закрывает стеклянную дверь и задергивает ее занавеской. Палата погружается в полумрак. Смерть чуть медлит, сверяясь с расписанием. Пора? А, ясно. Ладно-ладно, все путем, вернусь через двадцать минут.
«Вы готовы?» — спрашивает санитарка.
Ты смотришь на Лизбет, потом на маму, которая все еще не хочет на тебя смотреть, и говоришь: «Да».
Она выключает вентилятор.
Наступившее молчание оплакивает умолкшую машину, как оплакивают прошлое, которое уже не вернешь.
«А теперь, Мэри, — говорит санитарка, — нам надо вынуть эту трубку. Ты готова?»
Мама улыбается из-за трубки и кивает.
Заслышав ужасный звук отдираемого пластыря, ты отворачиваешься, потом решаешь, что тебе необходимо это видеть.
Мама потянулась вперед, увлекаемая трубкой, ее лицо исказилось, став бесформенной красной плотью, слезы потекли потоком, тело выпрямилось, пальцы затряслись (почему-то именно это — не лицо, а то, как тряслись пальцы, не руки, а только пальцы, — удивило тебя больше всего). Вены на лбу и на висках вздулись, веки судорожно дернулись…
(Остановите это! подумал я, — Боже, я и не представлял себе, что это так ужасно, моя вина, мне так жаль, мама, я вовсе не сумасшедший, теперь я понял, я никогда не ненавидел тебя, никогда…)
пожалуйста, не надо, пожалуйста не…
— Не глотай, Мэри, — сказала санитарка, ее пальцы изящно перебирали трубку и тянули ее, тянули…
На это ушло всего десять секунд, но казалось, десять минут, и, когда все было сделано, трубка перестала удерживать маму и отбросила ее назад на постель с такой силой, что та даже чуть подпрыгнула, выбросив изо рта черноватую слизь, которая заляпала все ее лицо и грудь. Несколько капелек даже попали на твои руки, хотя ты стоял довольно далеко. Ее лицо, покрытое потом, было теперь уже не таким красным, а грудь вздымалась и опускалась, ты ощутил, как по твоему лицу текут слезы, под носом тоже было мокро, черт, но ты даже не потянулся за платком, потому что не мог отвести от нее глаз, раз уж она не могла обтереться, так и ты не стал этого делать, так что ты стоял с мокрым лицом, чтобы она знала — ты все понимаешь, ты знаешь, через что она прошла, это последнее, что ты можешь с ней разделить, последнее, последнее, и ты хочешь запомнить все — до мелочей, до интимных деталей, потому что ты Хороший Мальчик, потому что так всегда поступают Хорошие Мальчики.
(До чего благородно, сил нет. Ты только погляди, до чего все благородно, мать твою. Прямо хочется плакать скупыми мужскими слезами, вот до чего!)
Вентилятор гудел в углу, трубка свернулась в кольца и улеглась среди оборудования, маму вытерли насухо, санитары ушли, впустив в открытую дверь свет и шум толпы.
Ты идешь в угол и становишься там, больше не доверяя собственным ногам.
Выглянув, ты видишь Теплые Пальчики и киваешь ей. Она тоже кивает в ответ и бежит, чтобы наполнить последний шприц
Постепенно мамины глаза закрываются, но не полностью. Свет гаснет, показания на мониторах Путаются, последний укол морфия сделан, и все, что тебе остается, это ждать.
Никто в Комнате не смотрит на тебя. На Лизбет — да, но не на тебя. А ведь именно ты распоряжался здесь. Ты не соскочил на остановке Предательства. Ты единственный до конца делал то, что хотела мама, ее волеизъявление аккуратно сложено у тебя в кармане, и жива память о том телефонном звонке, и о том, как плакала твоя бывшая жена, когда полиция сказала, что твой мальчик, которого ты недостоин, укатил на велосипеде в кино. Послушай, папа, мне почти десять, и это же недалеко… И в ушах твоих стоит вопль — Ты Чертов Ублюдок Сколько Раз Я Говорила Не Хочу Чтобы Он Выезжал В Город На Этом Велосипеде. И кулаки, молотящие по твоему лицу снова и снова, и папа, шепчущий — Мой Сын Никогда Не Допустит Чтобы Я Гнил В Доме Для Престарелых Ты Же Хороший Мальчик, Правда? (Ну, говорят Гости, что до этого…)
Мама умирала два часа семнадцать минут. Это было долгое и тяжкое зрелище, но ты ни разу не отвел глаза
Когда все кончилось, и посетители двинулись к выходу, это ты закрыл ей глаза навеки.
Ты ждешь, пока все выйдут, потом наклоняешься и целуешь ее. «Мне всегда будет не хватать тебя, — говоришь ты. — Я любил тебя, мама. Мне так стыдно за каждое свое грубое слово. Мне так стыдно за все те случаи, когда я забывал выполнить твои просьбы, когда мог позвонить тебе, но не звонил, за все то время, что ты чувствовала себя одинокой и никому не нужной. Это правильно? Что я говорю тебе это сейчас? Сейчас мы здесь одни, так что, наверное, правильно». Внутри что-то разрывается, и ты опять плачешь. «Мне жаль, что я не смог стать хорошим сыном, хорошим мужем и отцом. Но Лизбет и Эрик, они подарили тебе двух замечательных внуков. И они никогда не позволяют им уезжать на велосипеде далеко, уж будь уверена. И они никогда не бывают заняты настолько, чтобы сказать своим детям — ладно, поезжай куда хочешь, все будет в порядке. Никогда они такого не сделают. Они никогда не оставят на виду пузырек со снотворными таблетками так, чтобы папа смог стащить их и у потребить потом в сортире дома престарелых. Никогда. Они никогда не разочаруют тебя. Никогда».
«Теперь мне надо идти, мама, потому что предстоит позаботиться о похоронах. Но я просто хотел, чтобы ты знала — я всегда хотел как лучше. В глубине души я всегда хотел как лучше. Я люблю тебя. Теперь отдыхай, ты это заслужила».
Ты убеждаешься, что никто не смотрит на тебя из холла, наблюдаешь за происходящим, теперь ты в состоянии делать это, поскольку все кончено. Направляешься в один из углов палаты, берешь оттуда кое-что, а потом уходишь.