Долгая нива — страница 6 из 22

Рассказ

1

Мы каждый год приезжаем сюда, в этот рыбачий поселок, где старые рубленые, поседевшие от времени и от соленых морских ветров дома стоят вперемешку с веселыми, белыми артельными коттеджами.

Мы приезжаем сюда с Марите поздней осенью, когда Рижское взморье свободно от курортников и туристов, потому что летом Юрмала, протянувшаяся вдоль залива, не вмещает всех, кто накатывает сюда — к морю, к соснам, к дюнам, к чудодейственному воздуху, рожденному этим сочетанием земных щедрот, — и даже здесь, за границей Юрмалы, в окрестностях рыбачьего поселка, гремят транзисторы, шипят примусы и среди песчаных холмов, поросших соснячком, расплывается запах жареной рыбы.

И хоть по всей дороге, идущей вдоль побережья, расставлены щиты, воспрещающие въезд в дюнную зону и разбивку палаток, автотуристы упорно прокладывают в песке глубокие колеи, справедливо считая, что за нарушение запрета можно откупиться штрафом, между тем как здоровье за деньги не купишь.

Нет, мы с Марите не осуждаем их, и не воинствующее отшельничество заставляет нас приезжать сюда поздней осенью, когда взморье тихо и пустынно. Просто это нужно нам обоим — пустынность берега с криками чаек над серо-зеленой водой, с острым йодистым запахом выброшенных штормом водорослей, с черными молчаливыми баркасами, гремящими привязными цепями, и тихим шорохом ветра в сушащихся на берегу сетях.

Именно осенью, в октябре, много лет назад время для нас с Марите как бы остановилось здесь, и этот прибрежный песок, эти находящие на него волны в холодных просверках солнца — это наше с ней прошлое и наша с ней постоянная боль, — и нам нужно побыть в этой тишине одним, совсем одним.

Поздней осенью, когда, мы знаем, взморье тихо и пустынно, мы укладываем свои пожитки на заднее сиденье «Волги» и летим сюда из Москвы, осыпаемые то солнцем, то дождем, то первым снежком; мы пролетаем Московскую и Смоленскую области, пересекаем Белоруссию, мчимся по Латвии. В пути Марите бывает необычно молчаливой, и это немного злит меня, между нами возникает какое-то отчуждение.

«Не заснула ли она?» — подумаю я иной раз, сам боясь заснуть под мерное постукивание щеток, под ритмичное их движение по лобовому стеклу, под шмелиное пение двигателя…

Но нет, она, конечно, не спит, она спрятала подбородок в накинутый на плечи платок, сцепила пальцы, и глаза ее широко раскрыты. О чем она думает? Впрочем, я мог бы не терзать себя этим вопросом. Она думает о том же, о чем думаю я сам.

На несколько дней мы занимаем комнатку, выходящую окном на залив, в доме одинокой пожилой женщины, очень аккуратной, как все латышки.

Муж у нее был рыбаком, по рассказам ее, большим фантазером, и от него в комнатке остался кованый морской фонарь, приспособленный под электрическую лампочку. По вечерам мы с Марите зажигаем этот фонарь, сидим, слушаем шум волн и ветра, крики чаек над берегом.

Раньше меня почему-то занимала странная мысль: когда спят чайки? В самом деле, когда? Вы видели спящих чаек?

Но я все-таки увидел, когда спят чайки. Как-то перед восходом солнца я вышел на берег и увидел белые недвижные комочки на приглаженном, накатанном волнами песке.

«Неужели?» — подумал я.

Да, чайки спали, почти подвернув головы под крыло. Это продолжалось всего несколько минут, и еще первые лучи солнца не стрельнули из-за горизонта, как птицы с криками поднялись в воздух.

Теперь они будут летать, изредка садясь на берег, без малого сутки… Поэтому-то их крики, похожие на взвизги, все время доносятся к нам в комнатку, даже вечером, когда мы зажигаем тяжелый морской фонарь и сидим за столом, застеленным чистой, коробящейся от густого крахмала льняной скатертью.

Но это уже после того, как сядет солнце.

А садится оно за морем, и мы с Марите каждый день наблюдаем закат, и каждый раз солнце садится по-своему, не так, как вчера, будто это другое, не вчерашнее солнце.

Одинаково солнце только опускается к горизонту, и вот тут начинается действо по только на сегодня заданной режиссуре.

То тяжелый красный бесформенный ком упадет за море, и оттуда, где он упал, идут тяжелые красные волны. То солнце вдруг зависнет легким золотым диском над кромкой дальних сиреневых облачков, и море там застывает в широком, спокойном опаловом цвете, а вблизи оно переходит в нежную зелень.

Все зависит от расположения и формы облаков над горизонтом. Солнце может стать китайским фонариком, освещенным изнутри шатром, всплеснувшим крыльями петухом, золотой рыбкой, желтым или красным тюльпаном, шапкой скомороха и еще бог знает чем — надо только отгадать.

Однажды, когда над морем и над всем побережьем нависли тяжелые облака и мы с Марите опечалились было, что не увидим захода солнца, оно, будто в отместку нам за наше неверие, легло под самыми тучами длинным красным драконом и плевалось огненными искрами.

— Пойдем, — потянула меня Марите за рукав, увидев дракона. — Пойдем…

— Это же красиво, Марите, дочь моя, посмотри, он извивается, как живой.

Но она повторила: «Пойдем», и я почуял, как ознобно дрожит у нее рука.

Почему она принимает все так близко к сердцу? Ведь ей было уже двадцать лет в ту осень, когда солнце превратилось в сказочное змееподобное существо. Так почему? Потому, что она, студентка Московского Суриковского института, слишком рано поняла, что цвета и краски могут слагаться и в наивную детскую песенку, и в сатанинские знаки, предвещающие людям горе и смерть? А может, все лежит еще глубже и все началось тогда, в октябре, много лет назад?..

Но заход солнца — это бывает у нас с Марите потом.

А еще до того как бродить нам с ней по берегу, смотреть на заходящее солнце, на возвращающиеся с моря, четко стукотящие моторами в вечерней тишине черные баркасы, нам нужно свершить то, ради чего мы и приезжаем сюда, за тысячу километров от Москвы.

Мы поднимаемся от рыбачьего поселка на песчаный взгорок, плотно присыпанный золотистыми иголками хвои, и сосны протяжно шумят высоко над нами. Если еще светит и греет солнце, все здесь тонет в золотистой дреме, и запах хвои нежно щекочет нам ноздри. Шагов наших не слышно, только ветер шумит в вышине, процеживаясь через мириады хвоинок, и шум сосен наполняет нас покоем, который очень дорог нам в эту минуту.

Резкие, тревожные крики чаек остаются там, на берегу.

2

Два десятка лет прошло с тех пор, но мне до мельчайших подробностей запомнился боевой вылет на штурмовку Рижского порта.

Мы шли за своим ведущим строгим левым пеленгом, шли низко, как всегда ходили штурмовики, а над нами в чистом и блеклом, будто привядшем небе патрулировали истребители.

Немцы нас не трогали до самой Риги, пока мы шли над осенней землей, как над огромным холстом, беспорядочно покрытым мазками желтой и красной охры, над одинокими, почерневшими хуторами. И только когда наша группа зашла на Ригу с северо-запада и слева, как на панорамном снимке, развернулись кварталы города, а над Даугавой вертикально и стрельчато встали шпили соборов, с земли красными плоскими веерами протянулись, к нам трассы скорострельных зенитных пушек и пулеметов.

Но наша группа шла прежним плотным строем — нам нужно было донести свой бомбовый груз до порта, — и я слышал спокойный голос ведущего с заметным украинским акцентом: «Хлопцы, хлопцы, не растягиваться, заходим на цель, заходим на цель…» Наш комэска капитан Головко знал свое дело, и ничто не могло вывести его из равновесия.

— Командир, «мессера»! — донесся до меня фонетически искаженный самолетной связью голос моего воздушного стрелка Володи Соколова.

Я на миг представил себе его, тонкого, гибкого, с рыжей шевелюрой, обдавшей мальчишескую голову, мысленно увидел азартно прищуренные карие глаза и тут же почувствовал сквозь тяжело ревущее тело машины строчечную дробь его пулемета.

Стрелки других машин тоже открыли огонь по зашедшим сзади вражеским самолетам.

— Порядок, командир, отвалили! — снова донеслось до меня, и краем глаза я увидел в голубой дымке над городом по-щучьи снующие «мессеры».

— «…Тем-ная н-о-о-чь…» — беззаботно пропел Володя.

Я знал за ним эту привычку — выхватить вдруг одну фразу из какой-нибудь песни, пропеть ее и тут же забыть, но эта привычка проявлялась в нем только в минуты нервной разрядки, духовного оптимизма. Я знал это и улыбнулся внутренне: значит, сзади все спокойно.

Мы уже год летали с Володей вот так, спина к спине; мое дело было утюжить скопления вражеских войск и техники, рвать мосты и переправы, железнодорожные эшелоны и артиллерийские позиции, а Володя главенствовал в задней полусфере, без него, без его пулемета я был бы беззащитен, потому что, по пословице, у меня не было глаз на затылке.

В полете нас разделяла броневая стенка, но мы так слетались, так сжились с ним, что, когда в пикировании или при резком наборе высоты меня тяжело прижимало к стенке, она казалась мне Володиной спиной, и мне хорошо было чувствовать эту твердую опору.

Он и в самом деле был моей опорой. Без скидки на нашу личную дружбу. Не много нашлось бы в полку таких воздушных стрелков: за год он «завалил» двух «мессеров» и одного «фоккера», этот рыжий мальчишка из-под Рязани, которому только бы еще жариться на песчаных отмелях Оки и делать стойки, задирая тонкие ребячьи ноги.

Я знал, что у него не было даже девушки…

— «…Ты, любимая, знаю, не спишь…» — искаженно и далеко прозвучал Володин голос.

— Хлопцы, хлопцы, подходим, подходим, — спокойно сказал ведущий, и я различил в дымке, на границе берега и воды, частокол кранов и палубных надстроек. Три больших серых, сигарообразных судна были пришвартованы к портовой стенке, из труб валил черный дым. Дальше, на рейде, расплывчато, абрисно виднелось еще несколько кораблей, но нам важны были эти три эсминца из немецкой эскадры, и я увидел, как, накренив тяжелую машину, капитан Головко уже падал на них, проходил, едва не задевая за мачты и башни, и черные точки бомб сыпались из брюха его «ила», желтыми бабочками вспыхивали пулеметы. А след в след за ним обрушилась вторая машина, потом третья; палубу среднего эсминца уже объяло рваными клочьями огня.