том клубном вечере.
"Стало быть, ищи", — как бы серьезно приказал он себе и побрел по другим комнатам. Первая половина концерта в зале кончилась, публика начала расползаться. Он было мужественно пошел навстречу парам, идущим из залы, но образ его собеседницы опять смутил его. А ведь, наверное, придется встретить и ее.
Из того раздумья был один исход — столовая или лестница. В столовой ему нечего было делать: если б встретился хороший человек, он бы выпил с ним пива; а так, одному… Оставалась лестница.
Он уже достигал площадки, где отбирают билеты.
— Лука Иваныч!
Бежать нельзя было. Голос собеседницы он узнал.
— Вы уже домой?
— Домой, — ответил он совсем расклеенным тоном.
— Могу я вас просить на два слова, всего на два?
Она так жалобно это говорила, что ему сделалось почти совестно.
— К вашим услугам.
И опять он поплелся за ней к дивану гостиной.
— Вы мне так нужны, добрый Лука Иваныч, я теперь на самом критическом пункте моего замысла. Пожалуйста, пожертвуйте мне каких-нибудь два часа, даже меньше.
— Извольте, извольте, — отговаривался он и всем своим существом боялся в эту минуту одного: чтобы не подошла опять к ним кузина. — Когда же?
— Да как прикажете…
— Благодарю вас! — воскликнула она с положительной дрожью в голосе.
Он почувствовал, как она его схватила горячей и вздрагивающей рукой, рукой нервной девицы за тридцать.
— За что же-с?..
— Назначьте день и час… Ах, какая я! Я ведь и не сказала вам, где я живу… Вы помните, вы заходили как-то ко мне, на Фурштадской… помните?..
— Как же.
— Славное тогда было время!.. Кузина упросила меня… не знаю уж зачем… разве я могу быть для нее приятной?.. Я и переехала к ней. Но она меня не стесняет, у меня своя комната… Когда хотите — утром, вечером. Это в той же местности, на Захарьевской… Квартира мадам Патера.
— Как-с? — переспросил он.
— Это — фамилия ее… моей кузины… Госпожа Патера… а нумер-то я вам и забыла сказать… нумер двадцать шестой… Вы не забудете?
— Припомним.
— Фамилию трудно забыть: госпожа Патера. Приходите хоть завтра перед обедом, часа хоть в три, или вечером.
— Мне удобнее перед обедом.
— Она меня сейчас спрашивает: Елена, кто этот господин, с которым ты сидела на диване? Я называю вас. Вы извините… она так мало знакома с нашей интеллигенцией, что, кажется, имя ваше слышала в первый раз.
— Мудреного в этом ничего нет, — отозвался он с простой усмешкой, — не в таких чинах.
— Ах, полноте!.. Я вам только передаю наш разговор. Она мне вдруг говорит: хоть бы ты меня с кем-нибудь из них познакомила… Как вам нравится это — из них?
— Основательно.
— Вы все дурачитесь, Лука Иваныч, а, право, обидно видеть…
— Ничего-с.
И он привстал с явственным намерением ретироваться. Им снова овладела малодушная боязнь, как бы их не застала «кузина» и не потребовала его самого к ответу.
Он протянул руку энергическим движением и торопливо сказал:
— Явлюсь на днях.
Не успел он переступить порога читальной, как из дверей в залу показалось светло-лиловое платье.
За дверью он остановился и еще раз долго и сосредоточенно оглядывал все: и волнистый шлейф, и стан, и шею, и русые косы, перевязанные лентой пониже прозрачных ушей.
III
Усиленно думать начал он, только очутившись опять в санях, под полостью и шапкой.
— В какой проулок-то, барин? — переспросил его извозчик, в котором он узнал «дедушку», доставившего его к клубу.
— В Ковенский переулок, старина.
— Машкарат нешто здесь седни?
— Вечер, — ответил он, закрывшись с обеих сторон воротником.
— А намедни, под понедельник пришлось, в Каменном театре машкарад был. То-то сраму я насмотрелся!.. Посадил я барина в енотовой шубе и барыню в богатом салопе, лицо-то у ней черной тряпицей обвязано. Везу я их — "в Биржевую" приказали. Ладно. Доставил. Подожди, говорит мне барин, с полчасика…
Под отрывистую болтовню извозчика седок продолжал свою думу… Ему куда как не хотелось домой; но больше некуда было деваться. Эта встреча в клубе как-то особенно его раздразнила. Приехал он туда, переполненный всей преснотой, всей тяжестью своего житья, и точно будто кто поднес к его губам один благоуханный край дорогой чаши, поднес и отнял. А в душе оставил горький до боли осадок.
"Ну, вот и дожил почти до сорока лет, — перебирал он про себя, — здоровья нет, молодость ушла, продежурил здесь бессменно, не выезжая из Литейной части дальше второго Парголова, ни разу даже не мог до какого-нибудь Киссингена доехать; а уж, кажется, могу похвастаться катаром"…
Он вдруг остановил нить своих сетований. Их тон выходил, помимо его желания, такой водевильный, такой добродушно-ворчливый, а ведь на душе у него было гораздо тоскливее и тяжелее. Что же делать? Не выходило иначе; вряд ли бы вышло иначе, если б он собрался и совсем уйти из той серой и пресной сутолоки, которую все вокруг него звали "жизнью".
— Только, братец ты мой, — продолжал старичок извозчик, давно уже рассказывавший свою маскарадную историю, — как выскочит оттуда барин-то и тащит за собой другую, ростом пониже и в шубейке такой куцой, и лицо без тряпицы, на вид смазливая. Этак, кричит, ты прокуратишь, бесстыжие твои глаза?!. А она ему в ноту, куражу не теряет: ты-то чем же лучше меня, говорит, коли ты из машкарата от живой жены мамзелей возишь, так и я вольна, с кем хочу, потешаться!!. Срамота! Мне спервоначалу и невдомек: что-де такое у них приключилось?.. А потом и догадался я, что барин-то, седок-от мой, муж ейный, в колидоре, в нумерах, надоть так думать, и повстречал жену… А она, выходит, точно таким же манером из машкарата — шасть с мусьяком каким… Все это, милый барин, видемши, со стыдобушки вчуже умер, ей-и-богу; а немало годов на свете треплюсь — седьмой десяток пошел.
Восклицание возницы заставило седока поднять голову. Он смутно понял содержание его рассказа и спросил добродушно болтливого старичка:
— Хорош городок Питер?
— Что и говорить! — откликнулся тот высокой нотой и махнул правой рукой.
"Срамота!" — повторил про себя седок крестьянским звуком: "срамота тут и там, и вне себя, и в себе!"
— Стой! — порывисто остановил он извозчика. — Проехали ворота!
Тяжело спустил он ноги в больших теплых «бахилах» (так он звал свои зимние калоши) на рыхлый снег, неловко вынул портмоне, расплатился, кивнул головой дежурному дворнику, завернутому в нагольный тулуп, и скрылся в дверку запертых ворот. Его бахилы зашмыгали по скользкому, нечистому двору, ничем не освещенному на всем своем протяжении. За вторыми воротами, справа, виднелось крылечко с крутыми ступеньками и навесом на тонких железных прутьях. Жилец взобрался на крылечко и начал подниматься по совершенно темной и узкой лестнице, с запахом стоялой воды, капусты и помоев.
На площадке третьего этажа он позвонил. Нескоро ему отперли, но он не стал нетерпеливо дергать за ручку колокольчика; он только переминался немного, отворачивал воротник шубки и снимал полегоньку с шеи свой шерстяной шарф.
Минуты через три послышались за дверью шаги и отмыкание дверного крюка, а потом хмурый и сонный женский голос:
— Кто тут?
— Да я же, Татьяна, отопри, пожалуйста, — уже несколько нетерпеливее откликнулся хозяин квартиры.
Не тотчас все-таки отворилась дверь — крюк туго поддавался, — и Татьяна, раза два выбранившись, впустила, наконец, барина.
— Анна Каранатовна спит? — спросил он кухарку, проталкиваясь между нею и половинкой двери и ощупью проходя чрез узкую прихожую, с воздухом кухни, которая помещалась тут же, за стеклянной перегородкой.
— Нет, еще не спит, кажется, — промычала Татьяна с сильным сапом, — да, никак, и гости у них… Шубу-то, пожалуйте, я сыму, Лука Иваныч.
Лука Иванович дал стащить с себя свою незатейливую шубку на кротовых «спинках», как он называл ее мех, и снял бахилы, держась за косяк двери, ведущей в его рабочую комнату. А с левой стороны светилась внизу щель вдоль другой двери, и оттуда доносился не то разговор, не то чье-то монотонное, Точно дьячковское, чтение. Оно вдруг прекратилось на несколько секунд, но потом опять пошло гудеть. Голос был явственно — мужской.
— Огня вам, что ли? — все так же хмуро спрашивала Татьяна: — Так я там зажгу свечку, пожалуйте.
— Не надо, у меня есть спички…
— Да который час будет? — осведомилась Татьяна и зевнула с каким-то завываньем. — Чтой-то барышня как засиделись… Вам бумаги принес Иван Мартыныч, да вот и сидит все, книжку, что ли, читают… Чай уж, поди, двенадцать в исходе?..
— Около того, — отозвался Лука Иваныч, отворяя дверь в свою комнату.
— Ну, так я пойду скажу им… ровно не слышат, что звон был.
Весь этот разговор происходил в темноте. Татьяна двинулась, почесываясь, к двери, откуда виднелся свет, а Лука Иванович вошел было к себе, но остановился и окликнул ее:
— Татьяна!
— Чего вам?
— Настеньку давно уложили?
— Не знаю я; должно быть, давно; я с самого вашего ухода прикурнула, только барышне солонинки с хренком подала, часу, что ли, в десятом; так дите уж не кудахтало: надо быть, уложили ее.
— Хорошо, — тихо заметил Лука Иванович и затворил за собой дверь.
Тусклый стеариновый огарок осветил немного узкую, об одно окно, комнату такую как раз, какая отводится в дешевых петербургских квартирах под «кабинет». В глубине, на клеенчатом диване, постлана была постель совершенно холостого вида, с серым фланелевым одеялом и сафьянной подушкой. Стены были тоже серенькие, в пятнах; на окне одна стора, без гардины, стол, под орех, с Апраксина, завален ворохом ненужной бумажной трухи, с кой-какими замшаренными "письменными принадлежностями". На окне и на ломберном столике валялись книги. В углу примостился невзрачный шкапчик, тоже с книгами. На стенах ни одной картинки. В комнате стоял запах папиросного табаку и сырости.
Обладатель ее уныло оглядел и стол, и постель, и, не раздеваясь, закурил папиросу. Сделал он несколько шагов между письменным столом и дверью, но тотчас же сел в сломанное кресло и стал усиленно дымить, точно собираясь кого-нибудь слушать или рассказывать.