-- Инна Викторовна, а почему муж не смог вас из роддома забрать? Заболел?
-- Может, еще чайку? Водки нет, давай хоть чаем за сына моего чокнемся?
-- Чаем нельзя, плохая примета. И, если честно, я, кажется, начаевничалась на год вперед, сейчас булькать начну.
-- А ты в приметы не верь, ерунда все это. Верь лучше в свои силы и в того, кого любишь, -- Инна Викторовна замолчала, прислушиваясь к шагам за дверью. Кто-то протопал мимо учительской, и снова все стихло. – Скоро перемена. Тонечка, не сочтешь за труд вымыть чашки? А конфеты забери себе, ладно? Мне все равно шоколад нельзя, печень пошаливать стала. Так о чем ты спрашивала?
-- Вы говорили, муж не смог приехать за вами в роддом. Почему?
Инна Викторовна устало вздохнула – так вздыхает учитель от непроходимой тупости ученика.
-- Разбился он… Что-то у них там с мотором стряслось, а катапульта не сработала. Мне потом объясняли, но я же не понимаю в этом ничего. Абсолютная техническая тупица.
-- Вы не тупица. Простите меня, я не знала.
-- Откуда тебе знать? Я обычно о своей жизни никому не докладываю. Это в первый и, надеюсь, в последний раз разоткровенничалась. Не люблю, когда жалеют. Нет мужа – и нет, но почему – кому какое дело?
-- А ваш сын пошел в летное, потому что старался быть таким, как отец, или просто романтики захотелось? Вы не пытались его отговорить?
-- Пыталась. Да только Лешка мой весь в отца: что решил – не собьешь.
-- И неужели у вас больше никого не было за всю жизнь? – вырвалось неожиданно у Антонины. – Ох, простите меня, Инна Викторовна! Наверное, это очень бестактный вопрос, извините.
-- Никогда не извиняйся за то, в чем нет твоей вины, Тонечка. Вопрос вполне естественный, я бы тоже спросила.
-- Вы красивая и еще совсем не старая, неужели больше никого не любили? Неужели не хотелось, чтобы какой-нибудь хороший человек заменил вам мужа, а ребенку -- отца? Ведь одной очень трудно воспитывать мальчика.
-- Девочка моя, одному другого заменить невозможно. Можно занять чье-то место, подменить на время, но заменить – нет.
-- И все-таки ни за что не поверю, что вы сознательно упекли себя в монастырь. И не поверю никогда, чтобы такой женщине никто не предлагал выйти замуж!
-- Ты, дорогая, как ребенок, -- улыбнулась Инна Викторовна наивной горячности. – Отчего же нет? Конечно, предлагали. Я на себя печать одиночества не накладывала. За мной даже один большой начальник ухаживал, с персональной «Волгой». Но сердцу не прикажешь, дорогая моя. Не верю, когда говорят: стерпится – слюбится. Вот слюбится, тогда все стерпится, -- она близоруко прищурилась, вглядываясь в маленькие наручные часы. -- Да что ж такое, почему юбиляра моего до сих пор нет? Хоть бы позвонил, что задерживаются. Я уже и сама до ресторана добралась бы, да не знаю, в какой они решили пойти, -- на столе зазвонил телефон. – Наконец-то, -- просияла Инна Викторовна и схватила трубку. – Да, Лешенька, слушаю! Да, -- повторила она через пару секунд изменившимся голосом, -- это я. Простите, а с кем говорю? – из трубки донеслось бормотание. Тоня с ужасом всматривалась в Могилу, чья мрачная фамилия никогда не вязалась с ее бьющей через край энергией. Только что напротив в непринужденной позе сидела моложавая, бодрая женщина, сейчас же со стула стекала квашней старуха. Потухшие, безжизненные глаза, вместо ямочек на щеках – провалы, серая, дряблая кожа, трясущийся, нелепо напомаженный рот с обвисшими уголками – развалина, которая дышит на ладан. – Нет, я не верю, вы лжете! Этого быть не может... У него нет сегодня полетов, он выходной сегодня, день рождения у него, -- Инна Викторовна еще кого-то с минуту послушала, потом медленно, как под гипнозом, положила трубку. На лице без кровинки застыла улыбка, от этой растянутой морковной полоски по спине побежали мурашки.
-- Инна Викторовна, что случилось?
-- Он говорит, Леша погиб… Что-то загорелось, не поняла… Они не стали катапультироваться над городом, хотели дотянуть до аэродрома… Не успели… Врет… У моего сына выходной сегодня, мы же в ресторан собирались, -- под это невнятное бормотанье Тоня пыталась налить воду в пустую чашку со спитым чаем. Руки тряслись, вода проливалась на стол. А мать юбиляра покачивалась, словно пьяная, и все бубнила себе что-то под нос, бубнила…
х х х
Антонина терпеливо топталась на перекрестке. Как филер, как поклонница любимой певицы, как нерадивая студентка, которой из жалости преподаватель обещал чиркнуть в зачетной книжке «удовл». Накрапывал дождь. Темнело. Она ждала уже час. Ждала бы и больше – два, сутки, всю жизнь -- только б дождаться...
ценою собственной жизни летчики спасли жизни многих. Ужасались, жалели, восхищались, гордились. Называли даже фамилии: Могила и Аренов. Антонина жителей ненавидела. За то, что перемывали кости чужой беде, за нескрываемое возбуждение, скрываемую радость, что живы сами, за внезапную солидарность в оценке трагедии. Легко одобрять, когда жертвуют ради тебя. Дождь усилился. В паре шагов, за спиной торчал трафарет с маршрутом автобуса и был навес, где раззявы подобно Тумановой, вечно забывающие про зонт, могли бы не мокнуть. Она мокла. Вопреки здравому смыслу подставлялась дождю, теперь вовсю хлеставшему по волосам, по лицу, по подаренным тетей Розой белым лаковым шпилькам. Редкие машины, которые проносились мимо, обдавали грязными брызгами, оставляя темные пятна на любимом светлом костюме. Она не топталась – вросла в асфальт фонарным столбом и, как столб, не испытывала ничего. Внутри – одна пустота… Аренова больше нет. Нет его глаз, губ, улыбки, нет рук, голоса, смеха – а значит, не будет и дара, какой обещала судьба. Антонина Туманова упрямо стиснула стучавшие зубы. К черту унылый скулеж! Сашка жив! И это такая же правда, как та, что сейчас не дождь, а настоящий ливень. Чья-то чужая рука схватила сзади ее руку и потянула к остановке. Хотя там сейчас было не лучше, чем здесь, где над людьми откровенно измывалась природа.
-- Ты почему не под навесом?! Заболеть хочешь? Не дергайся, сейчас немного тебя обсушу, курица мокрая, -- живой, встрепанный, сердитый «подарок» осторожно вытирал ее лицо своим носовым платком, от которого несло табаком, ваксой, одеколоном «Русский лес». И за эту гремучую смесь можно мокнуть до самой старости!
-- Живой, -- ахнула Тоня, -- Сашка!
-- Еще сто лет проживу, надоем, -- ухмыльнулся тот. – Прости, что опоздал, у нас серьезное ЧП. Все ребята остались в училище, а я смылся на пару минут, предупредить, чтоб не психовала. Замерзла?
-- У тебя есть однофамилец? – она вдруг икнула.
-- Ты уже знаешь?
-- Все знают, ик.
-- Однофамильца нет. Просто фамилия парня, который погиб, начинается на «о». Я – Аренов, а он – Оренов, поняла?
-- Ага, ик… Я люблю тебя, Аренов… Очень… Выходи за меня замуж, ик. Ой, женись!
Глава 2
-- Ты чего?
-- Ничего. Кровать скрипит, слышно все. Не могу я так.
-- Ну и что? Пусть завидуют.
-- С ума сошел?!
-- А что? Здесь кругом одни старики: кто тридцатник разменял, кому уже за сороковник перевалило. И жены у них, как кубышки, не обхватить. Я тут вчера столкнулся с одной в дверях, когда в подъезд входил: чуть из осетра в камбалу не превратился.
-- Это ты-то осетр?
-- Почему нет? Осетр – рыба царская, и икра у него – на весь золота. Между прочим, насчет икры есть дельное предложение. Сегодня…
-- Обожаю черную икру! Давай купим?
-- Согласен, только кто продавца искать будет?
-- Не смешно.
-- Мне рассказывать дальше или заткнуться?
-- Конечно, рассказывай, Санечка.
-- Может, лучше поскрипим?
-- Ну, Сань!
-- Ладно, уговорила. Только в обморок не падать, не вопить, не прыгать по койке, -- муж выдержал паузу и торжественно объявил. -- Сегодня утром меня вызвал к себе командир и пообещал отдельную квартиру.
-- Правда?! Здорово! Что ж ты молчал? А когда?
Он обхватил ее руками, прижал к себе.
-- Когда сына сделаем.
-- Лучше, дочку.
-- Можно сразу двоих.
-- Тогда трехкомнатную дадут?
…Шел пятый месяц, как Ареновы обосновались на новом месте. Впрочем, слово «обосновались» означало бы скорее бесстыдную лесть их семейному быту, чем правду. Узкая солдатская койка, три чемодана, поставленные друг на друга и накрытые подаренной на свадьбу скатертью, пара мягких стульев из местной комиссионки, полированный шкаф, купленный за полцены у старлея, которому повезло получить назначение в Венгрию. Если это называется домом, что же тогда шалаш?
И все же судьба забрасывала Тоню подарками. Она сменила фамилию и стала зваться женой, жила почти за границей, не снимала комнату, а была в ней хозяйкой. Но самое главное – Антонина любила и знала, что любима сама. Бок о бок ходил, дышал, тихо посапывал по ночам, по утрам распевал во весь голос, безбожно перевирая мелодии, самый умный, самый надежный, самый удачливый человек – лучший из всех, живущих на этой земле. Рядом с ним любая проблема превращалась в пустяк, а каждая проведенная вместе минута подтверждала, что перед Антониной Ареновой воздвигается незримая каменная стена, куда не прорваться ни одной беде. Ради такого «строителя» можно отказаться не только от любой карьеры – вообще забыть свое «я», потому что «мы» гарантирует счастье. И Тонечка наслаждалась этим счастьем. В ней внезапно проснулись хозяйственность и домовитость, дремавшие на чужой территории, а на собственной распоясавшиеся не на шутку. Туманова тратила деньги, лишь одним глазом заглядывая в кошелек: на спекулянтов с их заманчивым дефицитом, на конфеты, косметику, на разную ерунду, катастрофически сокращавшую время от зарплаты к зарплате. Аренова завела тетрадь, куда старательно и дотошно вписывала приходы с расходами. Столбцы расходов поначалу росли быстрее приходов, и тогда молодая хозяйка втайне от мужа посылала SOS своей родственнице. Но постепенно графы в тетрадке выравнивались, и с четвертой зарплаты безотказная тетушка получила от любимой племянницы перевод с частично погашенным долгом. В тот же день обиженная тетя Роза выслала деньги обратно, что для рачительной хозяйки явилось приятным сюрпризом, какой тут же был занесен в приход. Кроме бухгалтерских изысканий Тоня с упоением наводила порядок в своем пятнадцатиметровом гнезде. Драила, скоблила, мыла, натирала воском, полировала до блеска – создавала уют, куда муж летел бы после службы на крыльях. Комнатка Ареновых сверкала чистотой, как младенец -- первыми зубками, умиляя и радуя каждого, кто переступал порог. Переступали не многие, но довольно часто. Во-первых, штурман, с кем молодой командир корабля летал на СУ-24, невозмутимый, коренастый, седеющий шатен со стрижкой «под ежик», крепкими нервами и застенчивой редкой улыбкой. Владимир Васильевич Смурый любил копаться в моторе старенькой бежевой «Волги», обожал жену-украинку, гонял троих сыновей, воспитывая их по суворовскому принципу: трудно в учении, легко в бою. Тоня звала штурмана дядей Володей и, угощая покупными тортами, старательно записывала под ди