Дом 4, корпус «Б» — страница 4 из 68

«Чего?»

«Говорю, если бы они у вас были!»

«Что были-то?»

«Дукаты, дедушка, дукаты…»

«Ясное дело, если бы они у меня были, — согласился старый Мико, чтобы отделаться от него, и покрепче стукнул по лучине, — ясное дело, как же их считать, коли их нет… Ясное дело… Ну, стало быть, было светло, все кругом белело, как вон перья на столе, и я шагаю себе вверх по лугам с ярмарки, мы тогда Лыску продали, в руке — цепочка от Лыски, и ни о чем таком не думаю, только вдруг — вот-те на! — стоит передо мной белая такая, как снег, сама вся в белом, худющая, длиннющая — мать ее! — только я на нее, проклятую, глянул, а она уже высотой с добрый май[6], глянул я на нее, заразу, снова, а она уже до самого неба».

«И кто же это был?» — спросил Девчачий Хвост.

Старый Мико трижды стукнул по лучине, помолчал.

«Кто же это был, дедушка?»

Девчата захохотали, одной таки удалось засунуть Девчачьему Хвосту третий стержень от пера.

«Ну, думаю, подойду к ней, — снова начал старый Мико, — чтоб ей пусто было, подойду и спрошу, что ты здесь делаешь, кого ищешь? Я правда смелый был, молодой-то. Шагаю это я к ней, а она ни с места и все тянется к небу. Подхожу. «Слава, — говорю, — Исусу Христу!» А от нее такой холодиной пахнуло, что я чуть с ног не свалился. Молчит. Ну, я ее спрашиваю: «Тетенька, кума, а кума, — говорю, — что вы делаете тут на этаком холодище?» А она, зараза, как сперва вытянулась, так теперь вдруг стала ростом с меня, да как воззрится… Там, где у всех глаза, нос и рот, у нее черные дыры да зубы оскаленные, и она этими дырами так на меня посмотрела, что я перекрестился, а она ничего, только как-то ощерилась. Больше спрашивать я не решился, глядел, глядел на нее, проклятую, оторваться не мог — а тут этот и прошел».

«Кто?» — не сразу набравшись храбрости, спросил Девчачий Хвост.

Старый Мико стукнул дважды по лучине.

«Здесь в деревне жил один такой, — ответил старый Мико, — у матери-покойницы, царствие ей небесное, через суд почитай все имущество оттягал, только что нас на улицу не выбросил, мы ведь сироты были; а тогда-то он уж год как лежал в параличе, и говорят, остались от него кожа да кости, в кровати все под ним гнило, его только с боку на бок поворачивали — а тут, вижу, спускается он, тот самый, как сейчас его вижу, вниз по лугам, шустро шагает, словно молоденький женишок, — и та зараза как вырвет у меня из рук цепочку, что от Лыски осталась, да как накинет этому на шею — и дава-а-ай! — и нет никого.

Я, когда опамятовался, был весь мокрый от страха и айда в деревню, к тому самому, спрашиваю: «Чего, — говорю, — плачете?» — «Отец…» — «Чего, — говорю, — отец? Видал, — говорю, — его только что в лугах своими глазами…» — «Преставились они только что. Вот, смотри! А уж сколько дел не успели сделать! Господи боже мой!.. Ведь могли еще поправиться, могли еще много чего сделать!..» А этот лежал окоченелый, бедняга, упокой, господи, его душу! Тут уж меня пробрал страх. Цепочка выпала из руки, я даже ее не поднял, повернулся — и домой, дома от страха чуть дверь не повыломал».

«А цепочка? — спросил Девчачий Хвост с белыми стержнями перьев в шляпе и засмеялся. — Смерть-то ведь вырвала ее у вас».

Старый Мико, дед моего отца, он ему, думаю, даже и не родня был, снова принялся колотить по лучине. Прежняя-то стала совсем короткая и догорала, защемленная в деревянном светце, поставленном на печку.

«Господи!»

Девчата вокруг стола да около высокой кучи пера притихли, только изредка перешептывались:

«Домой идти боязно будет!»

«Вот еще! — сказал Девчачий Хвост. — Дедушка, а как все-таки получилось с цепочкой?»

«Все истинная правда, все так было, — сказал старый Мико, встал, засветил новую лучину, закрепив ее в светце, — все истинная правда, все будто сейчас вижу! Поклянусь кем угодно. Бедняга покойник! Упокой, господи, его душу!»

«А цепочка?» — насмешливо спросил Девчачий Хвост.

Старый Мико поглядел на него, улыбнулся.

«Что ты ко мне привязался?» — Потом начал сердиться.

«Концы с концами у вас не сходятся!» — осмелел Девчачий Хвост.

«Чего не сходится? — спросил старый Мико. — Сходится, да еще как! Это смерть ходила — и в тот раз пришла за Грацой, дедом твоим. Ему — господи, упокой его душу! — не один человек пожелал: «Чтоб тебе на коровьей цепи удавиться!» Право, не один, и я того же ему, бедняге, желал, упокой, господи, его душу!»

Девчачий Хвост больше уж ничего не спрашивал. Да, вот так коротали тогда долгие зимние вечера, на улице светила луна, а в избах светили лучины, думал Мико. Он шагал по тротуару с авоськой в руке, погруженный в воспоминания о зимних вечерах, когда на улице было бело от лунного света, а в избах сумрачно; когда горели лучины, лежали груды пряжи и пера, была капуста с клецками; когда случалось разное; когда привидения и сама смерть являлись людям. Но разве взаправду-то кто-нибудь видел такое, кто-нибудь сам пережил? — спросил себя Мико. Ведь и старый Мико, мой прадед, не видел, как смерть забрала Грацу, просто был он уже старый, знал, что недолго ему стучать по лучинам, вот и сочинил о последней минуте Граци, о том, как задушила его смерть, потому что и сам не раз желал ему того же. Только он умел начать — сумел и кончить, сверху-то положил самое доброе: «Упокой, господи, его душу!» Конец — делу венец; старый Мико это знал. Знают ли нынешние, умеют ли они так? Мико вздрогнул, по спине у него побежали мурашки. Он все глубже погружался в давние зимние вечера, с мурашками от страха, с тихими песнями. Ему слышались эти песни, виделось, как коптят и дымят лучины, потеют стены, потеет утоптанная земля под ногами, дышат теплом старые печки, пахнет капустой с клецками, дети засыпают на теплых печах в грязи, пыли и тряпье. Ах, куда подевалось то старое золотое времечко? Снег лежал на земле уже от Мартина, загонял людей в избы, люди прогоняли нищету сказками и песнями — нынче-то и Три короля[7] не ездят больше на белых конях, только в грязной, заляпанной тележке. Сегодня девушки не щиплют перо, нынче такая вот девица идет замуж с готовыми перинами, старики вроде деда Мико вымерли вместе с лучинами, их выжила свеча, керосиновая лампа, потом лампочка. А теперь какой-нибудь шалопай вырвет из стены выключатель, нехорошо сделает, некрасиво, многим навредит — а кто его научит уму-разуму, кто ему втолкует, что раз начал — умей закончить, сверху-то клади самое доброе? Конечно, про выключатель не скажешь: упокой, господи, его душу! Нет, конечно… Мико с усмешкой посмотрел перед собой. Ну, решил он, не иначе за мясом будет стоять в очереди весь дом… Прибавил шагу, чтобы поспеть за вдовой Бадаковой. Она, глядишь, посоветует ему, какое мясо купить и что из него сварить.

— Доброе утро, — сказал он ей. — Как дела, соседка?

— Доброе утро! Да так себе, сосед.

У нее, бедняжки, заботы, подумал Мико. Говорят, ее сыну скоро будут вручать диплом — вот оно, вместе с радостями-то и заботы, не хотят они отделиться друг от друга, чтоб их!


Перевод Н. Замошкиной.

КУСОК ПОЛОТНА

Вдова Бадакова — пожилая женщина родом из села Блатница — плакала от волнения и радости, когда ее младшему сыну Милану торжественно вручали диплом. Даже есть не могла на банкете по поводу этого события. Молодые люди, красиво одетые, веселые парни и девушки, жали ей руки, а она все повторяла: «Никогда бы я не подумала, что доживу до такой радости… Только бы Милан мой заслужил!..» Молодые люди суетились вокруг нее, а вдова Бадакова, вся в черном, смотрела на белый стол, на белый фарфор, на блеск хрусталя и на цветы и, когда смахнула последнюю слезу, вдруг почувствовала, словно на торжественный банкет пришел ее покойный муж Штефан со своим младшим товарищем Йозефом Хорецким.


Штефан Бадак в раздумье шагал из Блатницы в Матейовице. Блатница — село небольшое, несколько домов, прижавшихся к откосу, местами голому, местами поросшему сосняком и орешником. За Блатницей тянутся пахучие буковые леса. Блатница от Матейовиц далеко, леса за ней густые, никто в них не живет, только в отдаленном лесничестве с незапамятных времен — лесник с лесничихой и с кучей маленьких ребятишек. Дорога в Матейовице виляет по холмистым пастбищам, лугам и полям и, миновав блатницкие земли, тянется по широкой равнине через земли еще двух деревень и только потом выходит на ныне уже широкое шоссе, ведущее в Матейовице. Теперь даже дорога из Блатницы асфальтирована, а прежде на ней в сухую погоду вздымались тучи пыли, а в дожди чавкала грязь, заляпывая обувь, ноги, коричневая и серая глина липла к ботинкам, к босым ступням, к штанам. Штефан Бадак шагал в глубоком раздумье, уставившись на пыльную, твердую, укатанную землю. Сколько раз он уже прошел здесь? Не упомнишь… Но в который раз вот так? В начале июня? Шагал он медленно, сосредоточенный и задумчивый, одетый в почти новую хлопчатобумажную пару, в запыленных тяжелых башмаках, чистой рубахе, жилете, кабате[8], на голове — шляпа, в руке — клюка, на которую он слегка опирался при ходьбе, лицо бледное, худощавое, под скулами темные впадины; его донимали боли в пояснице и в спине, так вот и сжимают, не хотят отпустить.

Июнь пылал солнцем, в воздухе ощущалось движение легкого ветерка.

Поболит и пройдет, подумал Бадак про свою больную спину и поясницу, было бы чем заплатить докторам! Большой, натруженной рукой в подсохших ссадинах он залез в карман и пощупал, там ли старый женин кошелек. Здесь, слава богу, вот он… Двадцать крон — это не пустяк… Мог бы и дешевле брать. Двадцать крон сегодня — это немалые деньги, на двадцать крон… Хорошо, что теперь лето и дети бегают босиком. Рука, лежавшая на женином кошельке, стала влажной от пота. Бадак вытащил ее на ветерок.

А ветерок все дул.

Бадак шагал в Матейовице к священнику и даже не заметил, как за спиной остались блатницкие земли и часть долины. (Блатницкая долина красивая, в июне она зелена, в хорошую погоду там гуляет приятный ветерок то со стороны Матейовиц, то из лесов — как ему вздумается, — шевелит травой, цветами, листь