Дом, куда возвращаемся — страница 4 из 14

Время

После окончания школы я около двух лет не был в деревне. Когда приехал, бросилось в глаза, как подрос и возмужал соседский хлопец Володя. Он уже смело брал девчат за плечи, провожая их вечерами из клуба, затягивался в открытую папиросой и посматривал на меня сверху, как на малое дитя, — за это время он вымахал сантиметров на пятнадцать и перегнал меня ростом. И это меня так удивило, что я целый день ходил потом как оглушенный.

Перед моим отъездом из деревни это был совсем подросток, невысокий, худой, как щепка, с тонкой куриной шеей, в прятки он уже не играл, но на танцы показываться стеснялся. Живя в деревне, я вроде бы и не замечал, что расту и другие растут. А вот уехал, думая, что по приезде все останется прежним, а тут на тебе…

И тогда, видимо, впервые понял, что и я изменяюсь со временем. Только как? Этого я не знал, мне казалось, что я не изменяюсь с годами, а остаюсь таким же, каким был в детстве.

Неужели для того, чтоб заметить в себе перемену, надо увидеть, как изменился другой человек?

Пастухи

Следом за молодежью начали исчезать из села и пастухи. Весной коровы стоят в хлевах и ревут до тех пор, пока не станут распускаться береза и ольха. И только в посевную уже начинают думать о пастбище и о пастухах. Но толкового пастуха найти трудно, а если кто и соглашается, то лишь до первого аванса… Платят теперь пастуху не меньше, чем директору: в месяц рублей триста да еще яйца и картошка, но и за такие деньги пасти «частных» коров идти не хотят, даже у кого родители, деды и прадеды были пастухами. Соглашаются лучше пасти колхозных коров. Колхозных пасти легче: позже выгонишь, раньше пригонишь, специальные пастбища — клевер с тимофеевкой, — лежи на боку да поплевывай…

Чаще всего пасут теперь по очереди, пастухов даже и искать перестали. Как говорит мать, опанели люди: такая плата большая — и никто не соглашается.

Я часто думаю про большие деньги, а потом, вспомнив, что каждый день надо вставать в четыре часа утра и изо дня в день торчать при коровах, стыть, печься, летать, высунув язык, соглашаюсь — и правда, опанели люди…

Наследство

Отошло, а когда, в каком году, уже и не помню… И те слепые с торбами крест-накрест нищие, что, положив руку на плечо поводыря, ходили по селам и пели протяжные песни. Мелодию их забыл, только осталось в памяти что-то жалобное и долгое, как плач… И блины из гнилой картошки, которую весной собирали на еще не просохших огородах, ноги вязли в липкой грязи, что никак не отпускала от себя… Тот сладкий вкус от блинов остался надолго во рту. И тот день, когда в селе разрушали последнюю землянку и кто-то сказал: «А пускай бы мы ее оставили, чтоб дети и внуки знали».

И удивляет совсем не то, что многое забывается, уходит в небытие, как плохое, так и хорошее, а то, что я вот еще что-то захватил от того послевоенного времени, а дети мои будут знать о нем уже только по учебнику.

И когда задумываешься над всем этим, в голову приходит другая мысль: дети тоже вырастут, станут взрослыми и, повзрослев, возмужав, будут вспоминать свое детство, и их детям оно тоже покажется историей…

Адоля и мальчик

Перед отправлением в пригородном автобусе шумно и тесно — ногу негде поставить: тут рабочие, служащие, которые живут в деревне, а работают в городе, морщинистые старики и старушки, которым, кажется, только и делов, что сидеть на теплой печи, а не таскаться с котомками. Едут в гости, из гостей, едут ученики, вертлявые и крикливые, на которых нет никакой управы. Многие знают друг друга и начинают тут же, через головы, разговор — каждый старается быть услышанным. От этого шум в автобусе невообразимый.

Между ног от двери к кабине шофера протискивается небольшой, лет четырех, мальчик — кому-то не хватило времени самому отвезти ребенка в село.

Слышатся голоса:

— Дитя, дите раздавите…

— На руки возьмите кто, а то молодые позакрывали газетами глаза, сидят спрятавшись… Закультурились очень, грамотными стали…

На первой, за кабиной шофера, скамейке сидит Адоля в надвинутом на глаза черном платке. Наконец с чьих-то рук мальчик попадает к Адоле, та усаживает его на колени и поправляет волосы — запихивает их ладонью под платок.

— Ну вот, скоро и поедем, — тихо говорит Адоля и глядит на мальчика.

И правда, приходит кассирша, щелкают двери — автобус трогается. На некоторое время шум и гомон в автобусе усиливаются, а потом становится тише и просторнее — утряслись люди.

Мальчик тихий и чистый, будто только что вымылся в бане. У него тоненькая белая кожа на лице, маленькие аккуратные губы и черные грустные глаза. Почему-то кажется, что мальчик все время смотрит внутрь себя и, увидев там что-то интересное, разглядывает пристально.

На стене у шофера висит плакат: красивая женщина с распущенными волосами и раскрытым ртом развела перед микрофоном руки — поет. Адоля и мальчик молча глядят на артистку, потом старушка наклоняется к уху мальчика и что-то шепчет. Тот отвечает.

— Да ты громче говори, старая я, глухая, как пень, умру скоро, — неожиданно голосисто, почти на весь автобус говорит Адоля.

— У тет-ки Нас-ты! — с отчаяньем кричит мальчик и смотрит в глаза старухе.

— Во, теперь чую, — усмехается Адоля и неожиданно хитрым взглядом стреляет по соседям. Те уже притихли, развесили уши — что дальше будет.

— И что ж тебе дала тетка Наста?

— Лукавицки и цулоцки.

— A-а, рукавички и чулочки. Покажи… Теплые… — Адоля по-хозяйски ощупывает рукавицы.

— А отец, мать у тебя есть?

— Естейка! — мальчик кричит так, что аж на задних сиденьях слышно, и там прислушиваются.

— А гарэлку отец пьет?

— Пьет…

— У-у, пьяницы проклятые, погибели на вас нету, — глядя на красавицу артистку, жалуется старуха, — и лечат вас, и по милициям таскают, и жены вас бросают, а вам хоть бы что, хоть кол на голове теши…

Люди смеются, слышатся комментарии:

— Вот и скажи малому… все выскажет, что надо и что не надо, как на исповеди.

— А что тут говорить… Правильно, что закон приняли на этих алкоголиков — может, хоть немножко порядок будет, а то распустились, как старые кнуты… Жить стали хорошо, заняться нечем, а копейка водится — почему же не пить.

— А хороший, видать, мальчуган — самостоятельный, неизбалованный, не такой, как у некоторых, — до тридцати лет из соски кормят и поят, а потом не знают, как с шеи скинуть…

Видно, мальчик о чем-то догадался, потому как перестал отвечать на Адолины дальнейшие расспросы.

— Ишь обиделся.

— Догадался, видно, теперь они умные — с дипломами рождаются…

Адоля и мальчик снова смотрят на плакат.

Гудит, качается автобус, за окнами мелькает синий вечерний снег, глядя на который вспоминается хата, тепло, и еще почему-то в такое время делается грустно, но грусть эта не тяжелая, а, наоборот, в чем-то приятная…

— А кем же ты будешь? Ты, наверно, этим… в космос полетишь? — не выдерживает Адоля.

При слове «космос» она как-то залихватски вертит над головой ладонью. Мальчик молча кивает — так-так, он полетит в черный, как сажа, космос, он все время думает об этом. И представляется, как белая длинная ракета будет реветь злым страшным зверем, а он, этот теперешний мальчик, будет управлять ею, на голове его будет сверкать красивая, как у мотоциклиста шапка с четырьмя огромными огненными буквами, и звезды будут убегать, разлетаться перед ним, а сзади, сквозь стекло, он увидит землю, маленькую, как яблоко, и там на ней останется и эта старуха, и автобус с людьми и шумом, и синий снег — может, тогда он вспомнит про все это и засмеется…

— А куда же ты едешь? — тихо и уже другим, ласковым, голосом спрашивает старуха.

— В Блодовку, — так же тихо отвечает мальчик.

— В Бро-довку, — тянет Адоля. — А ты не замерз, покажи…

Крючковатые, с потрескавшейся кожей, некрасивые пальцы Адоли, которые уже никогда не станут ровными и белыми, приближаются к носику мальчика, и носик прячется между ними.

— Ты дуй в нос, дуй, — говорит Адоля.

Дутье в нос не очень получается, наконец Адоля вытирает платочком нос мальчика и говорит протяжно, почти так же, как и раньше:

— Ну вот, скоро и Бродовка будет.

Диспуты

В центре старого города есть церковь, старая-старая, может, ее даже поставил тот князь, который, как говорят историки, заложил город и именем которого город и называется. Церковь действующая: заходи и смотри на иконы, а если имеешь время и охоту, молись, отбивай поклоны, ставь за свои деньги свечки…

Так уж получилось, что рядом с церковью расположен рынок и тут же, вблизи, останавливается автобус. Остановка конечная, автобус с открытыми дверями долго собирает людей, и потому тут можно многое услышать и увидеть. В воскресенье людно: кто идет с рынка, нагрузившись сетками с картошкой, капустой, курами, встречаются и те, которые выходят из церковных ворот.

Все начинается в автобусе, когда все уже рассядутся, рассмотрят один другого. Неожиданно какая-нибудь старушка, на удивление беленькая, сухонькая, ойкает, обращаясь к соседке, такой же старенькой:

— Ой, Волечка, здорово, а я и не видела…

— Здорово, здорово, а где же ты была?

— Да вот, в церковь ходила. Помолилась, грех с души сняла — и легче стало. Надо же отблагодарить… Ты же знаешь — заболела, ослабла я совсем. Стала пост соблюдать, молиться и — что ты думаешь — выздоровела. За это и благодарю… — При слове «благодарю» старушка кивает головой, не сводя с Вольки взгляда.

У старушки, что сидит рядом, удивительно веселые отчаянные глаза и румянец на морщинистых, в гармошку, щеках. Слушая соседку, она сначала недовольно морщится, как от зубной боли, потом не выдерживает:

— По-мог, бла-го-дарить она… Старая, а глупость мелет… Так он тебе и поможет… Как кашель болезни! Жди, Петрок, сыр — дождешься!

Беленькую старушку эти слова как шилом колют:

— А ты что думаешь, и не помогает?.. Помогает. Мне поможет, а тебе, безбожнице, не поможет.