Дом Кёко — страница 2 из 75

При этом он вовсе не был одиночкой. Редко, наверное, встречаются мужчины, которые не выглядят одинокими, даже пребывая в одиночестве. Этот юноша, словно пережёвывая жвачку, постоянно говорил о приятных волнениях, которые создавал себе сам. Например: «Я сейчас здесь. Существую. Но я и на самом деле существую?»

Для молодого человека подобное беспокойство не редкость, но у Осаму оно было особенным — доставляло удовольствие. И это удовольствие, скорей всего — нет, даже определённо, — проистекало из привлекательности самого Осаму.

Сюнкити бежал обратно. Его фигура на равнине становилась всё крупнее. В косых лучах солнца чётко обозначилась тень, которую отбрасывали правильно сгибаемые колени. Скоро он, мокрый от пота, раскрасневшийся, остановился рядом с сидящей компанией, дыхание ничуть не сбилось.

— Чем пахнет море? — спросила Кёко.

— Мочой, — сухо ответил Сюнкити.

Нацуо смотрел вдаль: ватерлиния делила трюм грузового корабля на чёрную верхнюю и ярко-красную нижнюю части, он размышлял о правильности и мощи этой линии. Да не только об этом. Бескрайний пейзаж пересекало и охватывало множество геометрических линий. А в струившемся от жары воздухе часть их, преломляясь, напоминала гибкие водоросли.

В памяти Осаму всплыл вечер дебютного спектакля, в котором участвовали стажёры. Он, в костюме гостиничного посыльного, по роли уже находился на сцене, поэтому тень от поднимавшегося занавеса постепенно ползла от ног вверх по телу. Его охватил трепет, когда его фигура медленно появлялась перед освещёнными зрителями…

Кёко нравилось отпускать своих парней, поэтому она даже любила, когда они витали в облаках. К ней снова подкрадывалась усталость, возникшая после путешествия. Беспокоило её лишь одно — как бы усиливающийся морской ветер не спутал волосы. Когда, прижимая волосы руками, она обернулась к машине, то увидела, что там собралось несколько мужчин. Посмотрев на неё, они рассмеялись.

На них были перепачканные землёй рабочие куртки, обмотки и грубая обувь. Типичные землекопы с ближайшей стройки. У некоторых лоб охватывала повязка из полотенца, чтобы пот не заливал глаза. Пока они говорили негромко и смеялись над Кёко, ветер донёс явный запах спиртного. Один поднял булыжник. Бросил его на крышу машины. Раздался неприятный скрежет, рабочие снова засмеялись.

Сюнкити поднялся. Кёко тоже встала, собираясь его остановить.

Осаму медленно пробудился, но скорее не от грёз, а от своей туманной реальности. Решение было отвергнуто прежде, чем он проявил находчивость. Ему ещё не приходилось встревать в ссоры. Во всяком случае, непросто было поверить в то, что прямо сейчас разворачивалось перед его глазами.

Нацуо знал, что слаб, но без нарочитости прикрыл собой Кёко. Машину, которую ему меньше месяца назад купил отец, он водил ещё плохо, просил Сюнкити быть за рулём. Он вдруг представил её с безобразно поцарапанным лаком, разбитую. Однако Нацуо, с детства равнодушный к собственности, с какой-то мечтательностью во взоре наблюдал, как на его глазах собираются ломать его машину.

Сюнкити уже стоял спиной к машине, его окружили четверо.

— Что вы делаете! — крикнул он.

«А он заступается. Почему? Ведь машина — всего лишь собственность приятеля», — недовольно подумал Осаму. Он неправильно истолковал поведение Сюнкити, счёл его борцом за справедливость.

Озлобленные чернорабочие что-то говорили, но без брани как таковой. Сюнкити прислушался. Они отпускали непристойности в адрес Кёко, смысл сводился к тому, что сопляки разъезжают на машине, делать им нечего — средь бела дня в таком месте развлекаться с женщиной. Когда старший из рабочих, который и бросил камень, приняв Сюнкити за владельца машины, обозвал его «буржуазёнком», в нём от такой нелепости взыграла сила. Для боя достаточно, чтобы тебя неправильно поняли.

Другой рабочий ударил камнем в стекло. Оно не разлетелось, но по нему, словно паутина, побежали заметные трещины. Сюнкити перехватил руку рабочего за запястье, не позволив ему повторить и разнести стекло вдребезги. Ещё один рабочий хотел заехать грубым ботинком Сюнкити по ноге, но не сумел. Сюнкити развернулся и нанёс удар ему в голову. Рабочий ничком рухнул в траву.

Кёко закричала, увидев, что старший изготовился бросить камень Сюнкити в спину. Сюнкити уклонился, как при ударе в голову, и, когда противник подался вперёд, схватил его за воротник куртки, откинул назад и наградил апперкотом в подбородок.

Крик Кёко привлёк внимание двух оставшихся рабочих. Они увидели женщину, которую прикрывал хлипкий юноша, и молодого человека позади них — рассеянного и одетого с иголочки. Один схватил Кёко за рукав костюма, испачкав его грязью. Сюнкити, подскочив сбоку, проворно дёрнул Кёко за руку, и рабочий ударил его в грудь. Сюнкити отлетел на пару шагов, но устоял на ногах.

В глаза бросились белая рубашка соперника и пряжка ремня с облезлой позолотой. На животе рубашка встопорщилась, и вылезла латунная пряжка. Безвкусная вещица с гравировкой в виде серебристого цветка пиона. Сюнкити отметил про себя, что об эту штуку можно легко поранить пальцы. Не стоит калечить свои драгоценные руки.

Соперник разъярился. Для Сюнкити возникшее решение уже означало победу. Он беспрепятственно нанёс несколько ударов по животу в белой рубашке — с удовольствием ощутил руками плоть, наслаждался тем, что есть куда бить. Эта человеческая плоть была идеальной мишенью, совершенством. От ударов рабочий упал на колени.

Ещё один сбежал.

Тем временем Нацуо проскользнул на водительское сиденье и завёл мотор. Кёко с Осаму и Сюнкити забрались внутрь, машина тронулась, они быстро пересекли мост Рэймэйбаси и влились в плотный поток, тянущийся по кварталам Цукисимы. Нацуо сам поражался тому, как хорошо вёл.


* * *

Какое-то время Сюнкити боролся с неприятным осадком, оставшимся после драки; ему казалось, будто тело всё ещё напряжено. Но вскоре принцип — не размышлять — заглушил эти ощущения.

Сюнкити запретил себе выпивать и курить. Драки и женщины обрушиваются на человека со стороны, с этим ничего не поделаешь. Однако стоиком был не только Сюнкити. В доме Кёко собирались мужчины разных профессий и характеров, но в каждом было что-то от стоика. И у Осаму. И у Нацуо. Даже у Сугимото Сэйитиро — у него это проявлялось по-особому. Излишне стыдясь страданий и заблуждений юности, они приучили себя не говорить о таком и стали стоиками высшей пробы. Они жили, стиснув зубы. С довольными лицами. Они должны были показать, что не верят, будто в их мире существуют несчастье и страдание. Обязаны были притворяться незнающими.

Машина ехала к дому Кёко в восточном квартале Синаномати.[4]

Почему-то бывают дома, где обычно собираются мужчины. Открытый двор наводил на мысли о публичном доме. Здесь можно было шутить о чём угодно, нести любой вздор. И к тому же выпить даром. Ведь каждый приносил и оставлял здесь спиртное. Можно было смотреть телевизор, можно — играть в маджонг, приходить и уходить когда вздумается. Вещи в доме были общими: если кто-то приезжал на машине, ею свободно могли пользоваться все.

Явись отец Кёко привидением в этот дом, посетители привели бы его в ужас. Сама Кёко, не признающая сословных рамок, судила о людях по их привлекательности и принимала у себя дома гостей независимо от их социального статуса. Никто не мог сравниться с ней в преданности делу разрушения традиций. Она не читала нужных газет и тем не менее превратила свой дом в кладезь современных течений. Сколько она ни ждала, предубеждения не коснулись её души, и она, полагая это своего рода болезнью, смирилась.

Подобно тому как люди, выросшие на чистом деревенском воздухе, подвержены инфекциям, Кёко заразилась идеями, которые вошли в моду после войны. И хотя кто-то от них излечивался, она не вылечилась. Она навсегда решила для себя, что анархия — нормальное состояние. Она смеялась, когда слышала, что её ругают за аморальность, считая, что эта клевета стара как мир, но не заметила, что и в этом стала ультрасовременной.

Худощавая Кёко унаследовала от отца красоту, в которой проглядывали китайские черты. Слишком тонкие губы иногда портили лицо, но ощущение, что они внутри полные и тёплые, контрастировало с их внешней холодностью и смягчало её. Ей очень шла европейская одежда для зрелых женщин, а летом были к лицу яркие платья без рукавов и с открытыми плечами. Она никогда не носила корсет, только пользовалась обволакивающими её духами.

Кёко признавала неограниченную свободу других. Обожала отсутствие порядка и стала большим стоиком, чем остальные. Подобно врачу, который боится своих способностей к диагнозу и старается не пользоваться ими, она слишком хорошо знала о своей привлекательности, но не испытывала желания опробовать её результаты. Кёко любила щегольнуть ею, но на том и останавливалась. Тихо радовалась, когда её осуждали за распущенность, что было несущественно, и получала огромное удовольствие, когда люди принимали её за официантку или девушку из дансинга, склонную к неприличному поведению.

Неверные суждения о ней составляли предмет гордости Кёко. Целый день она говорила исключительно о внешних событиях, а внутренний мир считала чем-то незначительным, не заслуживающим внимания. Неиссякаемым источником счастья для Кёко были случаи, когда молодые люди, влюблявшиеся в неё, примирялись с её холодностью и находили утешение с женщиной попроще.

Она не любила птиц, не любила собак и кошек — вместо этого питала неутолимый интерес к людям. У неё, своенравной единственной дочери, жившей с семьёй в родительском доме, был муж, страстный любитель собак. Собаки отчасти стали причиной их супружества и в конечном счёте — причиной расставания. Кёко, оставив у себя дочь Масако, выставила мужа, а вместе с ним семь собак — немецких овчарок и догов — и постепенно избавилась от пропитавшего дом запаха псины. Он был для неё как вонь от презираемого всеми грязного мужчины.