тветствии с одним из выученных вами наизусть жизненных принципов».
Литераторше Наталье Ивановне подложили в журнал такую записку:
Завтра утром в эту пору
приходи ко мне в контору,
напою тебя чайком,
провожу тебя пинком.
Твой Петя.
Прочитав записку, Наталья Ивановна мучительно покраснела и беспомощным, растерянным взором окинула сидящих перед ней учеников. Потом на глазах ее показались слезы, и она выбежала из класса.
— Сработало, — сказал на перемене Голубовский.
— Мне ее жалко, — заявила Санька, — вы, мальчишки, ничего не понимаете в любви.
— Нечего влюбляться в директоров, — жестко сказал Лупатов.
Само собой, жалоб на наши действия ни от Натальи Ивановны, ни от Ста Процентов не поступило. Мы тонко затронули интимные струны их жизни, и они не хотели, чтобы кто-то слышал, как они звучат.
Леокадия Яковлевна Орловская, в просторечии Лялечка, была в сущности безобидным, восторженным существом. В голову ей часто приходили прожекты. То организовать свою картинную галерею, то послать подарок детям Кампучии, то отправиться в сказочную поездку.
Не все затеи шли прахом. Для галереи мы получили две картины от местных художников. На этом все и кончилось. Подарок детям Кампучии застрял на стадии обсуждения. Никто не знал, что туда слать. Но с поездкой вышло. Быть может, не Лялечка, а Петр Васильевич добился всего, но в каникулы мы съездили на Рижское взморье. И там я видел своих лебедей.
Лялечка была совершенно счастлива.
— Мы будем все время ездить! — восклицала она. — И в Крым, быть может, в другие страны! Ведь мы такие же дети, как все, почему нам лишаться радости?
— Раскудахталась, — едко сказал Лупатов.
— Дезиллюженс! — твердил Голубовский. — Причем самый прозаический. Например, положить в сумку дохлую крысу!
— Ой! — взвизгнула Санька.
Крыса! — ликовал Голубовский. — Дохлая крыса среди: французских помадок, дезодоранчиков и духов!
— А что! — Глаза Лупатова загорелись. — Неплохо.
— Просто и гениально! — отозвался Голубовский.
Лупатов прищурился.
— А что думают об этом другие братья? Например, Кротова.
Рая растерялась и опустила глаза. Это бессловесное создание мы приняли потому, что оно неразлучно с Санькой Рыжей. «Без Райки я никуда», — заявила Саня. Я решил выручить Кротову.
— Что тут думать, дело надо делать.
— Вот ты и сделаешь, — Лупатов усмехнулся.
— Нет, — ответил я твердо, — крысы не моя специальность.
— Признаться, и я как-то с крысами не в ладах, — вздохнул Голубовский.
— Ладно, я сам, — сказал Лупатов. — Вопрос второй. О новых членах.
— Я давно говорил, что надо Буркова, — сказал Голубовский.
Лупатов словно его не слышал.
— Я считаю, — сказал он медленно, — я думаю… надо принять Вдовиченко…
Воцарилось молчание.
— Так он же в больнице, — проговорил Голубовский.
— Завтра выходит.
— Задохлик… — нерешительно сказал Голубовский. — Какой в нем толк?
— А я считаю, правильно! — сказал я. — Вдовиченко умный и хороший человек. Он нас поймет. Лупатов обвел всех глазами:
— Вдову травят. Если мы его примем, он будет под нашей защитой.
— Защита, — пробормотал Голубовский, — хорошенькое дело… Против Калоши не попрешь.
— Ну, это посмотрим, — произнес Лупатов. — У меня все. Что там у нас с финансами, Голубок?
— С финансами? — Голубовский вздохнул и вынул из кармана бумажку. — За последнюю неделю курточный фонд дал нам два рубля семьдесят копеек. Один рубль поступил от Кротовой, и двадцать копеек, найденные на городской улице, взнес гражданин Царевич. Таким образом на сегодняшний день в кассе три рубля девяносто копеек.
— А это что? — Лупатов сунул в лицо Голубовскому скомканную пятерку.
— Что? — растерянно спросил Голубовский.
— У тебя под матрасом нашел.
— А… — Голубовский поежился. — Это заначка. На черный день. Так сказать, сверхкасса. А кроме того, это мои личные деньги, присланные незабвенным дядюшкой.
— Личные? — Лупатов уничтожающе смотрел на Голубовского. — А кто предложил, чтобы все было общее?
— Ну общие, общие, — устало согласился Голубовский.
Санька и Рая переглянулись и засмеялись.
— У меня все, — сказал Лупатов. — Расходимся.
— Да, старики, — печально произнес Голубовский. — Как говорится, каков лайф, таков и кайф.
Моцарт был невысокого роста, но очень подвижный и быстрый. Когда он шел по улице, то имел обыкновение натыкаться на прохожих, потому что весь был погружен в сочинение музыки. Однажды он сел прямо на тротуар, раскрыл свою папку и стал писать. Так он просидел, не вставая, три часа. В другой раз он пошел в трактир, чтобы выпить стаканчик вина, и вернулся домой только через три дня. Его увлекли простые рабочие, он пошел с ними, слушал, как они поют, и даже помогал таскать груз на дунайский корабль. В одном доме Моцарт заметил чуть приоткрытое окно, за ним волновалась занавеска. Моцарт застыл на улице и стал ждать, когда кто-нибудь выглянет. Но окно оставалось прикрытым. На следующий день Моцарт снова подошел к этому окну и долго прохаживался рядом, сочиняя музыку на ходу. Все за окном оставалось неизменным. Моцарт наблюдал несколько дней. Наконец, в одно прекрасное утро он увидел окно широко раскрытым, а комнату пустой, не было даже занавески. Тогда Моцарт решил поинтересоваться у дворника. И дворник ответил, что в комнате жила прекрасная девушка, но она навсегда уехала в другой город. Моцарт пошел на рынок и купил белых цветов. Хозяйку дома он попросил, чтобы она поставила букет на подоконник. Этот букет стоял, пока комната пустовала, а Моцарт, очень довольный, каждый раз, проходя мимо, отвешивал легкий поклон. Потом эту комнату заняли другие люди, и Моцарта она перестала интересовать.
В длинном черном пальто. Быть может, и в шляпе, легком шелковом кашне. Быть может, и с тростью в руке. Насвистывая, я иду по улицам незнакомого города. Высовываясь из окон, на меня смотрят местные жители. В маленьком городе все на виду. Вот я подхожу к дверям кафе и кладу руку на бронзовую ручку. Человек за стойкой смотрит на меня вопросительно. «Кофе и мартини», — говорю я. «Мартини нет», — отвечает он виновато. «Ну тогда кьянти». — «И кьянти тоже». — «Что же это за город, в котором нет ни кьянти, ни мартини?» — говорю я недовольно. Я выхожу на улицу, напевая беспечно: «Нету кьянти и мартини, невозможно больше жить». Кто-то бросает мне сверху цветок. Большую кремовую розу. Я поднимаю цветок, смотрю с недоумением. В этом городе я никого не знаю. Впрочем, неважно, мне всегда бросают цветы. Держа в руке розу, я пересекаю город и сажусь в свой белый сверкающий лимузин. Вставлен ключ зажигания, нажата педаль, мотор тихо работает на малых оборотах. «Ну что, старина, — говорю я автомобилю, — поехали?» Я плавно трогаю с места и, набрав скорость, стремительно несусь по вечерней дороге к синеющей вдали горе. Хорошо жить на свете!
Рая Кротова тихо плакала в старой беседке. Я забрел сюда случайно, решив помечтать и посмотреть на закат. Сегодня он был померанцевый, влажный, с узким синим облаком, перечеркнувшим все небо.
— Рай, ты чего?
Она попыталась успокоиться, но заплакала еще пуще, закрываясь от меня рукой.
— Ну что случилось? — я прикоснулся к ее плечу.
— Мамка была, — проговорила она сквозь слезы.
— Опять?
— Да. Вся грязная, лыка не вяжет.
Я вздохнул. Мама Кротовой повадилась ходить к дочери во время запоев. Другие в это время старались не подавать признаков жизни. Являлись в перерывах с бледными опухшими лицами, заискивающими улыбками. Кротова скандалила у директора и требовала, чтобы дочь отпустили домой.
— Ты, Митя, иди, иди, — бормотала Рая. — Я сейчас…
Я вздохнул. Ничем тут уже не поможешь. С внезапной жесткостью я подумал, хорошо, что у меня никого нет. Ни пьяницы матери, ни отца, коротающего время в тюремном бараке. Я один, я свободен. Жизнь передо мной раскрыта огромным пространством, я могу направиться в любую сторону, могу остановиться в любой точке, могу и взлететь, широко раскинув руки.
Я глубоко вдохнул свежий весенний воздух и засмотрелся на закат, который густел и становился карминовым…
В три года я остался один. Отца вообще не было. Во всяком случае, меня растила мать. Тогда я был слишком мал, чтобы она решилась поведать мне трогательную историю о какой-нибудь мимолетной встрече, о гусарском полке, проходившем через город. Впрочем, у матери завелся обожавший ее знакомый. Я даже смутно помню его красную машину, когда они приезжали ко мне на дачу. Только машину я и запомнил. Именно эта машина разбилась на шоссе, врезавшись во встречный самосвал. Мама и ее знакомый погибли. Сначала я жил в семье одних добрых людей. Но эта семья распалась, меня отдали в интернат.
Так я оказался питомцем Горы. Истории моих друзей разные, но, в сущности, одинаковые. У одних родители пьяницы или преступники, у других вовсе их нет. Словом, мы вольные пташки. Живется нам очень неплохо. Бывают даже счастливые случаи. Кто-то перестает пить, и ему возвращают родительское право. А то вдруг объявится американский дядюшка, как у Голубовского. Этот дядюшка работает за границей и шлет оттуда немыслимые подарки. Ну хотя бы ту же куртку. Или кассетный магнитофон. Но забрать Голубовского с Горы он, кажется, не помышляет.
У Лупатова случай особый. Дома у него было плохо, родители пили, дрались. Лупатов связался с какой-то компанией и ограбил ларек. Его хотели отправить в колонию, но кто-то похлопотал, и вот Лупатов глава «Братства независимых». Коротка дорога от падения к взлету!
Я почему-то не могу забыть лебедей в холодном море. Они плавали у берега, словно вглядываясь в лица людей. Они подбирали хлеб, но делали это между прочим и всегда подплывали к одному месту, туда, где гуляющий люд выходил по центральной улице на побережье. А тот, белый, который уплывал за мной в сторону? Загадочен животный мир, не так проста его связь с человеком. Авгуры гадали по полету птиц, я тоже хотел бы владеть этим искусством и уж, во всяком случае, знать, куда сейчас летят пять лебедей, три черных, два белых…