х, не прохаживался, как прежде, с винтовкой около сторожевой будки курсант-часовой, ворота были просто закрыты на тяжелый ржавый замок. Брызги известки белели на окнах главного здания: там, внутри, шел ремонт, да и снаружи фасад тоже отделывали к новому учебному году; около водосточных труб висели маленькие деревянные люльки на канатах, и яркие пятна зеленой и коричневой краски были разбросаны по крыше совпартшколы – это маляры пробовали, в какой цвет лучше красить давно уже выцветшую под солнцем крышу.
Отец хотел, чтобы я, пока совсем не поправлюсь, поселился с ним и теткой вместе, но я настоял на своем и устроился в кухне. Доктор Гутентаг, выписывая меня из больницы, велел, чтобы в первое время поменьше двигался и побольше лежал, но стоило мне только очутиться в этом знакомом доме, как сразу меня потянуло на улицу, и я после обеда выбрался из своей кухни на волю. Опираясь на старую отцовскую палку, я медленно спустился по лестнице флигеля на заросшие подорожником булыжники двора и направился к главному зданию. Тихо было в здании, очень тихо. Перила ведущей вверх каменной лестницы с вытоптанными ступеньками покрывал слой пыли, деревянные полы в коридорах были забрызганы известью, а под стенами стояли вытащенные из аудитории черные парты. Двери в курсантский клуб были широко раскрыты, и я мимоходом прочел над сценой такой знакомый лозунг: «Мир хижинам – война дворцам!» Дойдя до того окна, из которого Марущак палил из винтовки, я понял, что прогулялся сюда напрасно. Дыру в широкой печке уже замуровали: лишь плотный слой красного кирпича указывал место, где висел старый монастырский колокол, так долго пугавший живущих здесь своим загадочным звоном. Я потрогал рукой квадратик кирпичей, отковырял кусочек застывшей штукатурки и медленно поплелся вниз, в сад.
Уже на деревьях желтела листва; целые заросли бурьяна появились на лужайках сада; красные от мелких, похожих на кораллы ягодок стояли кусты барбариса; давно повылетали из гнезд ставшие теперь уже взрослыми птенцы. Вдоль каменного забора тянулась ореховая аллея, серые гладкие стволы высоких деревьев подымались над соседними сливами и яблонями; в расщелине самого старого из ореховых деревьев я заметил черное дупло, в которое засунул тогда, весенним утром, алюминиевую миску. Очень тихо было в саду, и, когда я подошел близко к ореховой аллее, где-то высоко в листве послышался чуть различимый шум – это, пробивая блестящие лапчатые листья, падал вывалившийся из кожуры орех. Я заметил место в траве, где он упал, и, ковыляя, направился туда.
Орех был спелый, большой, он слегка припахивал йодом. Я опустил его в карман и принялся искать в траве другие орехи. На лбу, оттого что я еще как следует не поправился, проступила испарина, но я не замечал ничего и старался набрать как можно больше орехов.
Вспоминая детство и ползая на коленях, я увлекся так, что не заметил, как в саду потемнело. Наступали сумерки, солнце давно закатилось за предместье Белановку, пора было уходить домой. Усталый, измученный, но зато с полными карманами орехов, я вышел во двор и, усевшись на скамеечке возле калитки, принялся раскалывать их. Я вставлял орех в щель между калиткой и железной балкой, легко тянул калитку на себя, и орех с хрустом раскалывался, на ладонь летели обломки скорлупы и белые куски молодых зерен.
На земле под скамейкой уже валялось порядочно шелухи, когда я услышал за кустами голос Петьки Маремухи.
– Если мы сейчас этому подлецу не покажем, то он потом еще больше задаваться будет! – взволнованно доказывал кому-то Петька.
– Сюда, Петька, – крикнул я, подымаясь.
– Смотри, он уже по двору ходит! – удивился Петька, появляясь из-за кустов вместе с Бобырем. – А мы думали, что ты еще в кровати. Дай-ка орехов!
Я отсыпал в пухлую ладошку Маремухи пяток орехов и угостил орехами конопатого Бобыря. Сашка сразу же, точно обезьянка, засунул один орех в рот и стал разгрызать его.
– Вот сумасшедший! – сказал я Сашке. – И так двух зубов нет, остальные хочешь поломать? Калиткой дави.
Теперь калитка ездила на крючках взад и вперед без остановки.
Маремуха, посапывая, ел орехи, то и дело поглядывая на мой вздувшийся карман.
– Откуда идете, хлопцы? – спросил я.
– Мы шли… – начал Маремуха. – Да, знаешь, Васька, Григоренко в комсомол принимают.
– Что, в комсомол?! – крикнул я.
– Ага, – спокойно подтвердил Сашка, разжевывая орех. – Мне брат Анатолий рассказал, он же в ячейке печатников, а Котька ту ячейку посещал. Брат сказал, что Котька вчера им анкету и заявление подал.
– Еще не разбирали? – поспешно спросил я.
– В субботу на собрании разберут, – сообщил Бобырь.
– Ну, так это еще не факт, это еще посмотрим! – протянул я облегченно.
– Думаешь, не примут? – Петька заволновался. – Примут, вот увидишь. Ты что, не знаешь, какой он проныра и жулик?
– Чего ж ты молчишь, Сашка? – напустился я на Бобыря. – Твой брат в ячейке печатников, расскажи ему, что за тип этот Григоренко, пусть он выбросит его заявление в помойную яму, и все.
– А я не говорил? Говорил. Только узнал сегодня, сразу же и рассказал. Но видишь, какое дело: Анатолий поехал в село по шефской работе и вернется лишь в четверг. Он, как я ему рассказал про Котьку, сказал мне, чтобы я собрал своих хлопцев и пришел с ними в субботу на собрание.
– Ну, ясное дело, мы ему должны дать отвод! – сказал я горячо.
– А может, ты вместо отвода, Василь, пойдешь на кровать? – услышал я позади голос отца. Он стоял у забора возле будки часового.
– Зачем на кровать? Я уже здоров!
– Голова не болит? – выходя на улицу, спросил отец.
– Ни капельки!
– А нога?
– Чуть-чуть, – обманул я отца.
Нога еще болела, колено ныло, но, если бы я сознался, отец немедленно уложил бы меня в кровать.
– А ну посуньтесь, хлопчики, – попросил отец Маремуху и Бобыря.
Те поспешно подвинулись.
– Кто орехами угощает? – спросил отец.
Я вытащил из кармана горсть орехов и протянул отцу.
Заглядывая мне в глаза, отец сказал:
– Значит, мы уже и в саду успели побывать, не так ли? Ой, Василий, Василий, пороть бы тебя следовало, да рука у меня не поднимается. Просил же я: не ходи много, отлеживайся. Так нет, понесло тебя сразу в сад. А если швы разойдутся, снова в больницу, да?
– Не разойдутся, – ответил я неуверенно и сразу пощупал ребро.
Помолчав немного и с треском раздавив ладонью о скамейку орех, отец спросил:
– Кому вы это собирались отвод давать?
– Котьке Григоренко. Докторскому сыну. Знаешь? – объяснил я.
– За что? – спокойно спросил отец.
– Его ж отца в Чека расстреляли! – сказал я горячо.
– А что сам Котька собой представляет? – спросил отец.
– Как – что? Он же чуждый! – возмутился Маремуха.
– Он у петлюровских скаутов начальником патруля был, а сейчас нарочно к меднику Захаржевскому поступил, чтобы стаж рабочий себе нагнать! – добавил я.
– А я, когда мы в гимназии учились, – важно заявил Сашка Бобырь, – сам слышал, как этот Котька хвалился, что гетман Петро Дорошенко, который нашу крепость брал, ему родичем доводится.
– Ты спрашиваешь, что представляет, да? – продолжал я горячо втолковывать отцу. – Да он собственный дом имел, он хлопцев наших быдлом называл, этот Котька, он презирает рабочий класс, а если бы сейчас Петлюра вернулся, он бы всех нас порезал. Разве ему можно быть в комсомоле?
– Значит, вы ему дадите бой на собрании? – спокойно и как бы подзадоривая нас, спросил отец.
– Ого! Еще какой! – ответил я запальчиво.
– Ну и правильно! – согласился отец. – Только горячиться особенно не надо. Если вы уверены в том, что он чуждый комсомолу, докажите это. Важно доказать, что он сам подлец, – вот в чем штука. В комсомол должны идти ребята с чистым сердцем, и, если вы уверены, что на сердце у этого Котьки грязь, говорите об этом смело, честно и ничего не бойтесь.
Помня советы моего отца, мы втроем долго обсуждали, как будем давать отвод Котьке.
Мы решили не вспоминать мелкие наши обиды, а сказать на собрании только самое важное, как отец выразился, основное и принципиальное. Тут же мы условились, что первым в прениях выступит Сашка Бобырь, так как брат его состоит в ячейке печатников, потом возьмет слово Петька Маремуха, а я буду заключать и скажу самое главное по отводу: то, что мне рассказала в больнице о Котьке Галя. Мне предстояло доказать собранию, что Котька хитрый карьерист, что надел он рабочую блузу только для того, чтобы побыстрее замазать свое прошлое. Когда приятели ушли, я один в пустой кухне начал репетировать будущее выступление.
– Товарищи! – кричал я изо всей силы, обращаясь к русской печке. – Этот чуждый тип, этот выскочка в рабочей блузе, этот карьерист с грязным сердцем хочет вступить в комсомол только для того… только для того… – Здесь я запинался. Что дальше говорить, я не знал. Хорошее начало выступления неожиданно обрывалось.
«Ну ничего! – утешал я себя. – Как-нибудь! А если даже не скажу всего, приятели помогут. Как-никак втроем выступать будем».
Но уже вечером в пятницу выяснилось, что на комсомольском собрании придется выступать только нам с Петькой вдвоем. Сашка Бобырь выбыл из строя. Ему снова не повезло. Мы прослышали, что после обеда в пятницу на стадионе около завода «Мотор» будут играть в футбол наши зареченские хлопцы. Мы пришли на площадь еще до начала игры, и Бобырь сразу стал проситься, чтобы его взяли на левый край, но охотников играть хватало, и ему отказали. Сашка заметно огорчился, но потом, делая вид, что ему не особенно хочется играть, сказал капитану команды Яшке Тиктору:
– Ну ладно, я тогда позагораю, а когда кого-нибудь подкуют, позовите меня!
Вблизи ворот, за линией поля, стояла расшатанная судейская вышка. Обычно, когда на стадионе играли волейбольные команды, эту вышку подтягивали к площадке, на нее залезал судья и свистел оттуда сверху, как милиционер. Сашка Бобырь взобрался на эту вышку, разделся и, оставшись в одних только малиновых трусиках, подставил солнцу свое худое веснушчатое тело. Площадка на верху вышки была не очень широка, и поэтому Сашкины ноги высовывались наружу.