— Пан Войцех, на хвилёчкен!
Осенка тоже извинился — это были все чрезвычайно учтивые люди — и, накинув пиджак, вышел.
Истомин остался стоять на месте — только сейчас ему пришло в голову, что мужчина с перевязанной шеей и есть чудесный музыкант.
— Это он? — воскликнул Виктор Константинович. — Да? Он?.. Но почему он начинает и ничего не кончает?.. Как давно, господи, я не слышал хорошей музыки!
Учитель высоко, поверх бровей поднял очки и, придерживая их, изучающе оглядел Истомина.
— Почему? Да, вот почему? Простите, не знаю вашего имени-отчества?
Истомин назвал себя, но учитель не торопился с ответом, словно раздумывая: а надо ли отвечать?
— Видели эту молодую пани? — заговорил он наконец. — Вы с нею потолкуйте, она вам лучше расскажет почему. Это, дорогой товарищ, любопытно, весьма! Вы потолкуйте, потолкуйте…
Опустив очки, он посмотрел на свои наручные часы, уложенные в старомодное ремешковое гнездо, и покосился на окно — было похоже, что он кого-то ожидал. А затем, позабыв о Викторе Константиновиче, раскрыл книгу и опять погрузился в чтение.
В комнате заметно смерилось, хотя за окном еще горело воздушное пламя заката. И оголенные прутья сирени, росшей перед домом, сделались черными на этом шафрановом фоне, точно обуглились в холодном огне. Из глубины дома доходил неразборчивый шумок голосов, скрип половиц в зальце… Прихватив свой фолиант, учитель пересел к подоконнику, где было еще немного света, и примостился там. А в ушах Истомина все еще звучала только что оборвавшаяся музыка — почему, однако, пианист не доиграл ее? Что ему помешало? «Кажется, он просто болен», — подумал Виктор Константинович.
Вскоре в спальную комнату вернулся Веретенников. С деловым видом он оповестил, что банька затоплена, и, не мешкая, стал готовиться: расстегнул ремень, скинул портупею, достал из своего мешка полотенце, пластмассовую голубую мыльницу…
— А вы что же? — поторопил он Истомина. — Суворова помните, Александра Васильевича? «Быстрота, глазомер и натиск», — учил Суворов.
Неожиданно от окна раздался голос старого учителя.
— Интенданты, фуражиры? Ошибаюсь? Нет? Служба тыла? Так или нет?
Веретенников выдержал паузу и, не отвечая прямо, сказал как бы в пространство.
— Соблюдение секретности — закон для военнослужащего… Вам, товарищ Истомин, также советую не забывать об этом.
Но то была лишь попытка сохранить, как говорится, лицо, и дотошный старик точно в воду глядел: их миссия особой секретностью не была облечена. Веретенников, заготовитель из дивизионного интендантства, прибыл в эту глушь, чтобы закупить для штабной командирской столовой масло, яйца, сметану, сушеные фрукты, — словом, все, что могло стать приятным добавлением к армейскому рациону. Таково было приказание дивинтенданта, снарядившего их экспедицию — этот свободный поиск по району, покуда дивизия стояла в резерве. Имелось у них и еще одно, приватное, но, пожалуй, не менее важное задание от начальника АХЧ: привезти для генерала, командовавшего дивизией, несколько бутылок коньяка. И Веретенников к обоим заданиям отнесся со всей той обязательностью, с какой вообще относился к требованиям начальства. Но, конечно, не было необходимости посвящать каждого встречного в подробности хозяйственных будней штаба дивизии.
Маленький техник-интендант все продолжал рыться в мешке, что-то переложил там, вынул и бросил на одеяло чистую майку, достал бритвенную чашечку, помазок, чистые портянки, колоду игральных карт… Учитель Сергей Алексеевич, с интересом наблюдавший за ним, осведомился самым дружественным тоном:
— В какие игры играете, а, служивые? В свои козыри? В шестьдесят шесть?.. В преферанс играете? Какие у вас нынче в моде?
Он сидел спиной к окну, озаренному закатом, и выражение его затененного лица разобрать было трудно.
— Пахать — не гулять, а гулять — не пахать, — строго сказал Веретенников, он почувствовал себя задетым. — Какие могут быть в данный момент игры?
— В старину, в мое время, интенданты отчаянные картежники были. Они железку предпочитали, шмен-де-фер, штосс — разбойничьи игры, — сказал учитель.
— Служили в царской армии? — спросил Веретенников тоном, в котором слышалось: «Вот ты что за птица, теперь все ясно». — Тоже по линии снабжения?
— Да нет, больше по линии пехоты… — учитель посмеивался. — А картишки, что ж? Пехота тоже не чуралась этой забавы. О кавалерии и говорить не приходится. Против преферанса что можно возразить?
И Веретенников смягчился: в последнем пункте он был полностью согласен со старым учителем. Чему, в самом деле, могла на досуге помешать пулька, хотя бы и в полевых условиях?! Рассудив так, Веретенников и прихватил с собой на войну карты. Он, собственно, готов был играть когда угодно и во что угодно: в домино, в орлянку, в волейбол, в городки, в подкидного дурака — он родился игроком. Но во всех играх был игроком-спортсменом, искавшим не добычи, а победы. И пожалуй, предложи ему сейчас этот неприятный старик пульку, он не устоял бы.
— Товарищ Истомин, умеете в преферанс? — ища поддержки, обратился он к своему бойцу. — Умная игра, не глупее шахмат. Это точно.
Виктор Константинович отрицательно повертел головой, он не любил карт и вообще не понимал азартных людей.
— А то мы поглядели бы, на что вы способны, — загорелся уже Веретенников. — Но позднее, конечно, вечерком, мне тут надо еще кое-какие справки… И между прочим, поучили бы вас, пригодилось бы на будущее.
— Спасибо, — сказал Виктор Константинович, — если вам так хочется, то, пожалуйста, я могу, конечно.
Он смотрел на этого неугомонного человечка, своего командира, как смотрят на детей: те тоже не подозревают, что их, как и всех, не минуют ни утраты, ни разочарования, ни старость, ни могила — она-то достанется каждому. И недоумение, и даже грусть вызывала эта детская слепота Веретенникова, его неистощимая, хлопотливая радость существования.
— Так и запишем: вечерком сообразим пульку, — решил маленький техник-интендант. — Папаша тоже не откажется с нами, хоть мы и не служили в царской армии.
За окном застучал мотор подъехавшей машины, и старый учитель, с живостью привстав, выглянул на улицу. Мотор затих, машина остановилась у дома, и учитель тут же поднялся — как видно, он ее и ждал — и пошел из комнаты.
Веретенников посидел на кровати, как бы о чем-то размышляя: округлое, с тугими щечками лицо его сделалось сонно-мечтательным, и он отвалился на подушку.
— Истомин!.. — слабо позвал он. — Виктор Константинович! — В отсутствие посторонних он к своему бойцу, кандидату наук, обращался по имени-отчеству. — Надо бы… Как там Кулик? Я ему воды натаскать приказал, в баньку…
Он с усилием разлепил смежившиеся было веки, вперился в Истомина и, вскинувшись, снова сел на кровати.
— А ладно, оставайтесь, — пробормотал он. — Вы уже еле ноги… Я сам.
Помотав головой, он вскочил и невесть отчего хохотнул.
— Вы, Виктор Константинович, человек к войне не приспособленный, — сказал он. — Вы в мирных условиях спортом каким занимались?.. На лыжах ходили, к примеру? Вы и физзарядку игнорируете, я заметил.
— А может ли человек быть приспособленным к войне? — сказал Истомин. — Нормальный человек? Давайте уж так ставить вопрос, товарищ лейтенант!
— Почему же нет, — не задумываясь, ответил Веретенников. — Человек ко всему может приспособиться. А не может, так должен.
— И к войне? — повторил Истомин.
— Само собой.
— И к смерти? Где война, там и смерть, — сказал Истомин.
Веретенников снова хохотнул — вопрос показался ему несерьезным.
— Почему же нет? Если он ко всему в жизни приспособленный, то и к смерти.
И его лицо выразило веселое удивление: он и сам не ожидал от себя такого ловкого, быстрого ответа, — правда, он лишь смутно ощущал его более глубокий смысл.
Дверь за ним захлопнулась, и Виктор Константинович остался один.
«Устами младенца глаголет истина, — подумал он. — Приспособленный к жизни, приспособлен и к смерти, — вероятно, это так и есть… Как странно: люди вокруг меня точно не видят, что смерть у их порога. Они растят цветы, читают книги, они библейски гостеприимны, они укладывают меня в чистую, мамину постель, они играют Шопена, они организуют пульку. Они живут, отвернувшись от смерти… Что это: слепота, глухота или мудрость?.. А может быть, духовное здоровье, инстинкт жизни?.. Откуда у моего техника-интенданта второго ранга мудрость?..»
Виктор Константинович подошел к окну и взял переплетенную в кожу книгу, которую оставил там учитель… «Мишель Монтень. «Опыты», — в угасающем свете вечера прочел он на титульном листе этого старого русского издания… — Оказывается — господи боже! — оказывается, здесь еще читали Монтеня!» Перебросив несколько страниц, Истомин задержался взглядом на строках, отчеркнутых сбоку тонкой карандашной линией:
«Подобно тому, как враг, увидев, что мы обратились в бегство, еще больше распаляется, так и страдание, подметив, что мы боимся его, становится еще безжалостней. Оно, однако, смягчается, если встречает противодействие. Нужно сопротивляться ему, нужно с ним бороться… Страдание занимает в нас не больше места, чем сколько мы предоставляем ему…»
Истомин поднял голову, задумавшись, — он не удивился, что Монтень как бы вмешался в его разговор с самим собою. Захлопнув книгу, он раскрыл ее снова наугад, как раскрывают, когда хотят погадать по ней. И ему опять попалась на глаза отчеркнутая строка. На рыхловатой, в коричневых пятнах странице, источавшей запах слежавшейся бумаги, пыли — запах времени, он прочел:
«Смерть представляется ужасной Цицерону, желанной Катону, безразличной Сократу».
Виктор Константинович внутренне усмехнулся, найдя в себе сходство со всеми тремя одновременно.
— А-а… — услышал он голос Сергея Алексеевича; тот снова появился в комнате, — читаете старого мудреца. Я вот тоже время от времени…
Не досказав, что он «тоже», учитель довольно проворно опустился перед своей койкой на колени и выволок на свет чемодан — фибровый, средних размеров, основательно потертый, с металлическими уголками.