Общество должно было устроиться как монастырь, как пустынножительство, водворить повсюду обет молчания, обет непрестанной молитвы, отдаваясь лишь работе дня, необходимым житейским трудам и занятиям. От жизни отнимался один из существенных элементов ее развития, отнималась целая область ее поэтических стремлений, которые, конечно, не приводили же к одному только разврату, но содержали в себе, как и всегда содержат, источник жизненной силы и для нравственного совершенствования. Было необходимо только отличить этот добрый источник от того зла, каким он не всегда же и окружался. Но, верная своему началу, аскетическая идея не должна была делать подобных различий. Поэзия в ее глазах была вообще смрадом и скаредием греховной жизни, поэтому именем бесовской песни, басни, кощунов, глумления она безразлично обозначает всякий памятник народного словесного творчества, равно как и всякую игру бесовским угодием, бесчинием, бессрамием: все это были дела бесовские, обычаи треклятых еллин, греховные уже потому, что исходили из греховного источника, из области свободного чувства, управляемой, как доказывали, исключительно дьяволом. В сущности, аскетическая идея отрицала все то, что в своей живой совокупности имеет свое великое имя. Она отрицала народность, русскую своеобразную культуру не с одной языческой стороны, но и со всех сторон свободного независимого развития народных дарований и народных умственных сил. Она отрицала живую русскую народность во имя одной исключительной формы византийского и, по преимуществу, восточного быта.
Само собою разумеется, что господство аскетической идеи должно было поддерживаться и всегда поддерживалось монастырем, из которого постоянно и оглашалась гроза суровых обличений и запрещений. Мирская власть, пребывавшая сама в той же мирской жизни, никогда сама по себе не доходила до аскетических умозрений и не поднимала гонений на свою же мирскую общественность. Она по необходимости становилась только покорною исполнительницею правил и предписаний, исходивших из уединенных и отверженных от жизни келий. Из этих-то богомольных и благочестивых обиталищ и разносилось обличительное слово, напоминавшее время от времени мирским людям о жизни праведной. Лишь отсюда и мирская власть получала усердные воззвания действовать против мирских увеселений, как подобало ее грозной державе. Таким образом, запрещения мирских утех сначала восстановлялись путем частных, так сказать, личных проповедей, со стороны только наиболее усердных подвижников монастырского жития, и впоследствии уже, едва ли не со времени издания Стоглава, были приняты как общее постановление, т. е. вошли в круг правительственных действий. Еще в начале XVI столетия правительство, т. е. общая власть, стоит как бы в стороне от этого дела, и потому, например, в 1505 г. игумен Елизарова монастыря Панфилей частным путем обращается к градским властям Пскова, прося их державу унять беззаконные игрища, какие происходили там по случаю праздника Рождества Иоанна Предтечи 24 июня. Он пишет: «Сице бо еще есть останок неприязни в граде сем, и зело не престала зде еще лесть идолская, кумирское празнование, радость и веселие сатанинское, в нем же есть ликование и величание диаволу и красование бесом его в людях сих, не сведущих истины… Егда бо приходит велий праздник, день Рождества Предтечева, и тогда, во святую ту нощь, мало не весь град взмятется и взбесится, бубны и сопели, и гудением струнным и всякими неподобными играми сатанинскими, плесканием и плясанием, и того ради двинется, яко в поругание и в бесчестие Рождеству Предтечеву, и в посмех и в поругание и в укоризну дни его; встучит бо град сей и возгремят в нем людие… стучат бубны и глас сопелий и гудут струны. Женам же и девам плескание и плясание, и главам их покивание, устам их неприязнен клич и вопль, всескверные песни, и хребтом их вихляние, и ногам их скакание и топтание; ту же есть мужем же и отроком великое прелщение и падение; но яко на женское и девическое шатание блудно и възрение, такоже и женам мужатым беззаконное осквернение, тоже и девам растление… Тако ли есть христианам православным вера и чин? И сия ли есть христианская лепота и закон?.. Господье мои, благочестивый мужи, властели сущии, грозная держава града сего! (восклицает игумен) Уймите храбрским мужеством вашим от такого начинания идолского служения богозданный народ сей»[657]. Нет сомнения, что подобные монастырские частные воззвания к державным градским властям начались в одно время с распространением монастырской жизни. Задолго до общих правительственных запрещений они уже тяготели над обществом как правительственный же закон.
Поучения действовали на общество воспитательно, и само собою разумеется, что по их идеям воспитывался по необходимости и идеал достойного человека, а следовательно, и идеал достойного общества, изящных его нравов и изящных порядков жизни. Общество если и не могло совсем удалить от себя мирские утехи, то все-таки оно получило к ним омерзение греха, и в силу такого воззрения музыку, песню, пляску, басню и т. п. оно осуждало на изгнание из среды хороших, чистых нравов; оно, по естественной причине, стало даже с гордостью выситься перед ними, стало их презирать, низвело их таким образом до степени скоморошества или до низменных и по необходимости грязных занятий поденщика и продавца всяких увеселений и утех, а следовательно, до действительного разврата. Невинная забава и утеха в глазах достойного человека явилась или делом ребячества, или делом скомороха, отъявленного негодника и бесстыдника, не имевшего и малейшего сознания о добром и честном нраве. Возвышенные, честные нравы общества мыслили о забаве, например о танцах, следующим образом: «Что за охота ходить по избе, искать, ничего не потеряв, притворяться сумасшедшим и скакать скоморохом? Человек честный (достойный, нравственный) должен сидеть на своем месте и только забавляться кривляньями шута, а не сам быть шутом для забавы другого…»[658]
Так мыслили в XVI и XVII столетиях – в эпоху, когда из учений Домостроя образовалась уже крепкая практическая философия. Здесь мы встречаемся с понятиями не о грехе только, не о бесовском только угодии, а уже с высокомерием степенного, чинного и благочестивого нрава, с известною выработкою приличия, которая почитала такую веселость безобразием и искажением нравственного лица.
Учения Домостроя от первых еще веков были главною и исключительною причиною того, что совсем умолкла и народная литература, скоро умолкли вещие песни баянов, воодушевлявшие первых наших удалых и храбрых князей и готовившие родному языку лучшую будущность, чем та, какую он приобрел от книжного высокопарного, но сухого и безжизненного слова. В XI в. мы еще видим около князей песнотворцев, вещими перстами на живых струнах прославляющих княжеские доблести, поющих славу временам и старым, и молодым, поющих славу народности, исполненной свежих здоровых сил и юношеской отваги. Но в один от дней приходит к князю Святославу Ярославичу прп. Феодосий Печерский и видит: сидит князь, а пред ним многие играют, «овы гусльные гласы испущающе, другие же органные гласы поюще, иным замарные писки гласящем, и тако всем играющем и веселящемся, якоже обычай есть пред князем». Блаженный сел вскрай князя, поник долу и сказал: то будет ли так на том свете! Князь умилился словам преподобного, прослезился и повелел игрецам перестать. С тех пор если когда и начиналась такая игра, то, заслышав приход блаженного, князь всегда повелевал переставать своим певцам[659]. XI век жил еще полною силою народного творчества и мало сознавал, что вещая песня баяна есть бесовское угодие, есть идольская служба. На это указывает даже и самое посещение князя Святослава преподобным иноком во время веселого песнотворства, которое было остановлено не в тот же час, как пришел святой инок, а лишь после его умилительного поучения; было остановлено лишь из особенной любви к нему и продолжалось по обычаю в его отсутствие. Живший в том же веке, после Феодосия, митрополит Иоанн – муж хитрый книгам и ученью, точно так же в своих наставлениях не мнит нарушить обычаи мирского устава и запрещает только мнихам и иерейскому чину присутствовать лишь на таких пирах, где начиналось играние, плясание, гудение. Он советует или отнюдь отметаться тех пиров, т. е. не ходить на них, или же, как начнется играние, бесовское пение, блудное глумление, вставать и уходить, да не осквернять себе чувства видением и слышанием, по отеческому повелению; отходить в то время, если будет соблазн велик и вражда не смирена, ибо можно подумать, что почитаешь эти игры и сам в них участвуешь[660]. Но то, что вначале предписывалось только иноческому и иерейскому чину, впоследствии стало обязательным и для всего мирского чина, стало грехом для всех мирян, а потому чрез 100 лет, в кон. XII в., об этих вещих песнях поминается уже как о старых, едва памятных словесах. Певец Игоря едва ли не был последним баяном нашей древности, последним творцом песни, сложенной старыми словесами или народною поэтическою речью, которую он, видимо, отличает от новых словес, от словес входившей тогда в господство церковной книжности, осудившей старые словеса или народную речь, а вместе с ней и поэтическое народное творчество, на вечное безвозвратное изгнание. В последующие века эти старые словеса, как вообще народная поэтическая речь, обзывались уже словесами греховного глумления, бесовскими песнями. Книжное перо уже страшилось изобразить такое слово на бумаге, дабы не совершить тем угодия дьяволу и не уронить в грязь высокого и святого достоинства книжной речи. Писанное слово, принеся святое учение, само по себе стало рассматриваться как святыня, и простой ум в недоумении вопрошал еще в XII в.: «Несть ли в том греха, аже по грамотам ходити ногами, аже кто изрезав помечеть, а слова будуть знати!»