Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях — страница 146 из 194

[664], устраивались обычные народные игры, например качели на Святой и горы на Масленице; во дворце постоянно играли в шахматы и шашки, тавлеи, саки, бирки, а также и в карты. Это были собственно домашние утехи. Не говорим о потехах государевых, о выезжих полях, т. е. о соколиной и псовой охоте, о медвежьем поле и медвежьей травле. Государева охота была искони устроена в особое ведомство, главный чин которого – ловчий – бывал всегда в особом приближении у государя. Во дворце, по-видимому, вовсе и не думали, что все это было отречено и проклято отеческими поучениями, ибо для изготовления, например, шахматной игры при дворце жили на жалованье особые мастера токари, которые так и назывались – шахматниками, и только то и делали, что работали шахматы и другие подобные игры. Есть свидетельство, что «треклятые» органные гласы раздавались из дворца пред лицом всенародного множества. Англичанин Горсей рассказывает, что когда он привез царю Федору Ивановичу и Борису Годунову различные подарки, и в том числе органы, клавикорды (а с ними и музыкантов), то царица Ирина Федоровна, рассматривая эти дары, «особенно была поражена наружностью органов и клавикордов, которые были раззолочены и украшены финифтью, и восхищалась гармониею звуков этих мусикийных орудий, никогда ею не виданных и не слыханных. Тысячи народа толпились около дворца, чтобы их послушать!»[665]. Органы, однако ж, в московском дворце не были такою редкостью, как можно было бы заключить из слов Горсея. Мы видели, что часы с музыкою в XVII столетии уже украшали этот дворец и забавляли царское семейство своею чудною игрою. В отношении же органов упомянем, что еще при Иване III в 1490 г. в Москву вызван был в числе прочих художников и органный игрец – каплан белых чернецов Августинова закона Иван Спаситель[666]. Если необходим был органный игрец, то само собою разумеется, что органы уже стояли во дворце или же, быть может, в то же время были привезены вместе с игрецом.

Об органах и других музыкальных инструментах, составлявших принадлежность царской Потешной палаты, мы будем говорить после, а теперь перейдем к обозрению утех комнатных и, так сказать, кабинетных.

* * *

Самым видным, наиболее выдающимся предметом комнатной забавы был дурак, шут. Это был, если можно так выразиться, источник постоянного спектакля, постоянной вседневной утехи для всех комнатных дворцовых людей. Писание обозначало эту сторону домашних увеселений именем глумления, кощунания, шпильманской мудрости, а самих дураков и шутов обозначало шпильманами, глумотворцами, смехотворцами, сквернословцами и т. п. именами. Таким образом, штатная обязанность дурака заключалась в том, чтобы возбуждать веселость, смех. Он достигал этой цели или пошлыми, или острыми, слишком умными или слишком глупыми, но всегда необычайными словами и такими же поступками. Конечно, самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических и эстетических инстинктов. Циническое и скандалезное нравилось, и очень нравилось, потому что духовное чувство совсем не было воспитано, а было только связано, как ребенок пеленками, разными, чисто внешними, механическими правилами и запрещениями, которые скорее всего служили лишь прямыми указателями на сладость греха, т. е. в собственном смысле на сладость свободных отношений человека к своей природе. Постнический облик общежития с девическою застенчивостию, но с большою радостью готов был выслушивать все, что потаенно от него сохранялось, лишь бы обличение этого потаенного происходило из уст человека, в некотором смысле потерянного, лишь бы сохранялась таким образом стройность постнического порядка жизни, ибо потерянный для этого порядка человек никак не мог, конечно, служить его разорителем. На то и существовал в доме дурак, чтобы олицетворять дурацкие, а в сущности, вольные движения жизни или вообще волю, свободу, независимость жизни; чтобы ровную, однообразную, и притом постнически однообразную, домашнюю жизнь выбивать из ее тесной колеи, из ее постнической неволи.

Необходимость в домашнем дураке являлась сама собою именно по той причине, что жизнь общества уже слишком стеснилась, окрепла, одеревенела от этого многого правила, слишком одомостроилась, так что дурак в иносказательном смысле был как бы проводником свободного, свежего воздуха в спертую и удушливую атмосферу повседневного быта, замкнутого всевозможными уставами и правилами. Это был естественный продукт умственного и нравственного застоя жизни. Как скоро жизнь стала освобождаться, выходить на волю, то постепенно стали уходить со сцены и дураки; и теперь трудно даже и представить себе, что такое был дурак на самом деле.

Должно полагать, что одни из них бывали в действительности идиоты, умственные уроды, помешанные, безумные, содержимые в домах как редкость, как игра природы, забавная наравне с карликами, говорящими попугаями или арапами, обезьянами и разными другими чудами и дивами, каких не всякий видал. Понятий о чудовищном унижении в этом случае человеческого достоинства в старом обществе не существовало. На это не указывали и поучения домостроев, отвергавшие только формы безнравственной жизни, а не самые ее корни, т. е. извращенные, бесчеловечные идеи. Человек-урод, как невиданный зверек, становился посмешищем для обыкновенного человека, становился его забавою, игрушкою. Бруин, замечая вообще о наших допетровских увеселениях, говорит между прочим: «Русские веселятся с каким-то зверским довольством зрелищем людей умалишенных и разных калек и уродов, особенно когда оные находятся в опьянелом положении»[667].

С таким же значением, как умственный урод, особенно ценился и дурак-шут, умный остряк, замысловатый глумотворец и смехотворец. Он носил имя дурака потому, что всякое глумление, смехотворение вообще признавалось степенным и чинным обществом чем-то вроде ребячества и глупости, потому что своими словами и делами он слишком уродливо выдвигался из умного уровня, на каком стояла тогдашняя порядочность поведения. В этом отношении и очень умные, как и очень глупые слова и дела имели равный смысл дурачества, почему всегда и прощались как дурачество, на которое не стоило обращать умного, рассудительного внимания. Дураки, как и юродивые, становились иной раз суровыми и неумолимыми обличителями лжи, коварства, лицемерия и всяких других личных и общественных пороков, над которыми они издевались с полным и самым свободным цинизмом, находя всегдашнее оправдание для своих бесцензурных действий в том же уродливом смысле своей жизненной роли. Это была сатира, комедия, та сторона литературы, которая в развивающемся обществе составляет прирожденную силу и за неимением письменности, печатного слова, обнаруживает свои стремления устным словом, сценическим и циническим представлением, а в обычном смысле – дурачеством, ибо, как мы заметили, все смешное и комическое было делом одних только дураков. Таким образом, другой разряд дураков, именно дураки-шуты, бывали вообще люди не глупые, что подтверждают даже и исторические свидетельства. Шут Гаврила в 1537 г. сумел спасти себя от московской государевой опалы, изменив своему личному государю – удельному Старицкому князю Андрею Ивановичу. Он бежал от него в Москву, в то время как несчастный князь должен был попасть в московские сети и окончить свой век «в нуже страдальческою смертию». Шут спасал свою жизнь и верно понял, что дело его князя было проиграно безвозвратно[668]. Из этого свидетельства мы видим, что в начале XVI столетия шуты принадлежат к необходимым домашним людям.

Манштейн[669], описывая придворный быт императрицы Анны Ивановны, замечает между прочим, что «по древнейшему в России установленному обычаю каждый частный человек, получающий хорошие доходы, имел при себе по крайней мере одного шута. Из сего можно судить, что в них не было недостатка и при Дворе», т. е. еще в начале XVIII столетия, ибо в это время старая русская жизнь держалась еще очень крепко и была только снаружи заставлена разными немецкими декорациями, так что Анна Ивановна по своему воспитанию, образованию и особенно по своим вкусам вполне принадлежит не XVIII, а XVII столетию, и в этом отношении XVIII столетие в смысле новой эпохи должно начинаться собственно с Елисаветы Петровны. По той же причине и Петр I, как говорит Манштейн, отменно жаловал шутов; при нем часто их бывало человек до 12 и более. Петр был родной сын и прямой наследник XVII столетия, а потому и нельзя, чтобы в его нравственных чертах не сохранилось родового сходства со своим родителем; к тому же шуты и всякое шутовство ему очень были нужны не столько по домашним, сколько по политическим причинам. С ними вместе он вел борьбу со старым порядком жизни, публично его осмеивал, составлял на него целые сатирические спектакли…

Шутов и шутовство особенно также любил и царь Иван Васильевич Грозный. Одною из главных утех его, говорит Карамзин, были многочисленные шуты, коим надлежало смешить царя прежде и после убийств и которые иногда платили жизнию за острое слово. Между ними славился князь Осип Гвоздев, имея знатный сан придворный. Однажды, недовольный какою-то шуткою, царь вылил на него мису горячих щей; бедный смехотворец вопил, хотел бежать: Иоанн ударил его ножом… Обливаясь кровью, Гвоздев упал без памяти. Немедленно призвали доктора Арнольфа. «Исцели слугу моего доброго, – сказал царь. – Я поиграл с ним неосторожно!» «Так неосторожно, – отвечал Арнольф, – что разве Бог и твое царское величество может воскресить умершего: в нем уже нет дыхания». Царь махнул рукою, назвал мертвого шута псом и продолжал веселиться