XV. Дух
Холм Святого Георгия, 1649 г.
Когда 26 мая лорд главнокомандующий верхом на коне и в сопровождении своих офицеров появился у холма Святого Георгия, на пустоши находилось двенадцать человек, занятых всевозможной работой. Одни копали, другие сажали, третьи удобряли землю. Предприятие это было довольно смелое. Земля эта с древнейших времён принадлежала короне. Тому, кто её засеял, могли предъявить обвинение в незаконном вторжении. Но времена были тяжёлые, и среди местных жителей нашлись те, кого нужда довела до презрения к частной собственности как таковой. Во главе их встал мелкий арендатор Джерард Уинстенли. В своё время он торговал одеждой в Лондоне, но в 1643 г. разорился и перебрался в сельскую местность в графстве Суррей. Уинстенли объявил, что вся земля должна превратиться «в общую сокровищницу для всех, как для богатого, так и для бедного» [706]. Первого апреля 1649 г., повинуясь прямому указанию Святого Духа, он взял лопату, дошёл до находившегося неподалёку холма Святого Георгия и принялся копать. К нему присоединилось ещё несколько человек, как мужчин, так и женщин. С тех пор прошло два месяца. Несмотря на недовольство местных землевладельцев, диггеры – «копатели» – по-прежнему продолжали старательно засеивать холм зерном, морковью и бобами. Непокорный Уинстенли утверждал, что «при этой работе восстановления в Израиле не будет нищих» [707].
В обычных обстоятельствах приближение вооружённых всадников неминуемо вселило бы ужас в нарушителей закона, занявших коронные земли. В последнее время, однако, обстоятельства складывались весьма необычно. Прошло всего четыре месяца с того холодного зимнего дня, когда король Англии был обезглавлен перед собственным Уайтхолльским дворцом. Монарха обвинили в государственной измене. Вскоре после этого упразднена была монархия как таковая. Роялисты, которых в Англии оставалось немало, считали казнь Карла I, помазанника Божьего, не просто преступлением, а кощунством. Ничего подобного прежде не случалось, но сторонников новообразованной Английской республики именно это и радовало. У конфликта короля с парламентом, вылившегося в гражданскую войну, было множество причин; путь Карла I к эшафоту оказался долгим и запутанным; но судившие его были все как один убеждены в том, что новый путь Англии указывает перст Божий. С этим согласен был и Уинстенли. Он объявил монархию узурпацией Божьей власти. Но точно такой же узурпацией была с его точки зрения и власть каждого лорда. Подобно последователям Пелагия, поднимавшим на смех всякого, кто брался утверждать, что богатство – не тирания, Уинстенли буквально трактовал предостережения Священного Писания, которое «грозит горем богатым, приказывая им: „Плачьте и рыдайте“…» [708] Он верил, что Второе пришествие близко, но считал, что Христос не спустится с небес, а явится в телах обычных людей. И все они будут совместно владеть сокровищницей земли. После падения Адама мир наполнился злом, но он непременно вернётся в прежнее состояние. Ожидая этого благоприятного поворота событий, Уинстенли был готов подвергнуть бичеванию или даже поработить тех, кто откажется работать наравне со всеми; но подобные убеждения свидетельствуют лишь о его непоколебимой уверенности в том, что его дело – правое. Копая на холме Святого Георгия, его последователи вновь обретали рай.
Вопрос о том, как именно отнесётся ко всему этому лорд главнокомандующий, оставался открытым. Сэр Томас Ферфакс командовал армией, которая в результате реформы 1645 г. превратилась в самую грозную военную силу Европы и нанесла сокрушительное поражение королю. Но цареубийства он не одобрял. О деятельности диггеров главнокомандующему донесли ещё 16 апреля. Тогда Уинстенли вызвали в Уайтхолльский дворец для дачи объяснений, и ему удалось убедить Ферфакса в том, что диггеры не представляют угрозы для республики; теперь, спустя месяц, обстоятельства изменились. Вспыхнул бунт. Его удалось подавить лишь благодаря оперативным мерам, принятым Ферфаксом и его заместителем Оливером Кромвелем, грозным и глубоко верующим военачальником. Ночью в городе Бёрфорде, к западу от Оксфорда, они застали мятежников врасплох. Следующим утром трое бунтовщиков были казнены во дворе церкви. Порядок был восстановлен. Ферфакс направился обратно в Лондон, но его подозрения в отношении диггеров укрепились. Причины волноваться у него были. Уинстенли называл Христа, предрекавшего крах богачей и обещавшего, что бедняки наследуют землю, «величайшим, самым первым и самым истинным левеллером из всех, о которых когда-либо говорилось в мире» [709]. Звание «левеллер» – то есть «уравнитель» – Уинстенли придумал не сам. Именно так называли себя бунтовщики. Они, как и Уинстенли, верили, что богатство и чины – зло, что от природы все равны, что Христос – «Восстановитель и Исправитель потерь и падений человеческих» [710]. Но допустить, чтобы солдаты присоединились к диггерам, было нельзя. Без чинов не будет дисциплины, а без дисциплины не будет армии. Благочестивые люди Англии не могли позволить себе её лишиться: не столь прочны были их позиции. Кромвель, покинув Бёрфорд, начал готовиться к походу в Ирландию, этот рассадник папизма, где укрылись роялисты, планировавшие восстановить в Англии монархию и уничтожить всё, за что сражалась и чего достигла армия. Долг Ферфакса состоял в том, чтобы охранять тылы своего генерал-лейтенанта. Свернув с дороги, ведущей в Лондон, погружённый в раздумья главнокомандующий направился к холму Святого Георгия.
Доехав до холма, Ферфакс обратился к диггерам с короткой, но суровой речью. Уинстенли, однако, не струсил. Шляпы он перед главнокомандующим не снял и намерений своих не изменил. Говорил он спокойно, но о том, чтобы усмирить Дух, даже не думал. Больше века назад, в эпоху первых потрясений Реформации, Томан Мюнцер провозгласил, что даже Священное Писание – менее надёжное свидетельство истины, чем глас Бога, напрямую обращённый к человеческой душе. Ныне в парнике Английской республики Дух вновь даровал прозрение простым людям. «У меня нет ничего, – утверждал Уинстенли, – кроме того, что обрёл я внутри себя в результате свободного откровения» [711]. Он верил, что в душе крестьянина, вдруг осознавшего, что люди по природе своей добры, Божий замысел раскрывается более явно, чем в церквях. Как и Мюнцер, Уинстенли презирал пасторов, препирающихся о книгах. «Повсюду смердит мерзость своекорыстных учителей и правителей». Истинная мудрость – это знание о Боге, доступное всем смертным, готовым открыться Духу. Уинстенли заявлял, что Бог – это Разум. Он верил, что этот Разум убедит людей отвергнуть саму идею собственности и в едином порыве приступить к строительству рая на земле. Конечно, враги Уинстенли называли его мечтателем; но он не был одинок. Заняв холм Святого Георгия, его последователи выразили надежду на то, что однажды все присоединятся к диггерам и мир станет единым целым.
Такие безумные речи во все времена провоцировали тревогу. Слово «анабаптист» до сих пор использовалось в Европе как ругательство. Если простые люди объявят себя сосудами Духа Святого и некому будет умерить их пыл, одному Богу известно, к чему это приведёт! Истина не может идти на уступки ошибочности. Пасторы и пресвитеры, тревожившиеся за души своих подопечных, верили в это не меньше, чем папские инквизиторы. Они не забыли о мюнстерском кошмаре, о том, что свобода легко может превратиться в угрозу. Иногда, имея дело с особенно несговорчивым нарушителем спокойствия, приходилось даже прибегать к высшей мере. Сам Кальвин ещё в 1553 г. разрешил сжечь на костре злостного еретика, который пропагандировал шокирующие представления о Троице, по сути, отрицая троичность Бога. Свежа была память об английском еретике, который тоже сомневался в божественности Христа и Святого Духа и был за это сожжён в 1612 г. Большинство пуритан, в 1642 г. выступивших против короля с оружием в руках, верили, что терпимость – это «блудница у чёрного хода в Вавилон» [712]. Элементы папизма, сохранённые Церковью Англии, казались им злом, но точно таким же злом считали они и кощунство сектантов-протестантов. Многие пуритане опасались, что жестянщики и служанки, ставящие Библию ниже откровений, якобы полученных ими напрямую от Бога, даже в Нём в конце концов усомнятся. «Притворная свобода суждения и растущее недоверие приводят к тому, что всё подвергается сомнению и не остаётся ничего непоколебленного» [713].
Победа над королём, однако, не привела к ужесточению дисциплины. В 1648 г. был принят закон о богохульстве, по которому отрицание троичности Бога каралось смертью; но фактически он не исполнялся. На улицах Лондона, по которым вели на казнь и короля, и архиепископа Кентерберийского, воцарилось презрение к власти как таковой. Верования и практики, прежде прятавшиеся в тени, расцвели пышным цветом. Баптисты, подобно радикальным представителям первого поколения протестантов, отрицали крещение младенцев как противоречащее Священному Писанию; квакеры тряслись, так что изо рта у них шла пена, и утверждали, что ими овладевает Святой Дух; рантеры верили, что каждый человек является частью Божества. Всех их объединяло то, что ни о какой единой национальной церкви они и слышать не хотели. Распространение подобных учений сторонники пресвитерианской дисциплины сравнивали с чумой. Христианский порядок в Англии находился на грани полного распада.
Но что один верующий считал анархией, то для другого было свободой. Пресвитерианам, видевшим в других протестантах преступников, посягавших на дары Духа, приходилось действовать осторожно. Пуритане не сомневались, что ими движет преображающая сила Благодати, но другим они могли показаться лицемерами. Мильтон, сам пуританин, после знакомства с Галилеем проникся ненавистью к цензуре и предупреждал единоверцев, что пример Кальвина легко может ослепить их. Тот, кто идеализирует прежних реформаторов, ничем не лучше папистов. Истинная Реформация не может быть завершена; это процесс непрерывный. Каждому христианину нужна свобода, чтобы искать собственный путь к Богу. Ни государство, ни тем более церковь не вправе ограничивать Святой Дух. «Ни один человек и ни одна группа людей не могут быть в наше время непогрешимыми судьями или ограничивать в вопросах религии чью-либо совесть, за исключением собственной» [714].
Но что в протестантской стране означало слово «религия»? Выйдя за рамки католического понимания, оно приобрело два разных значения. Карл I считал, что религия – «единственное прочное основание всякой власти: если оно ослаблено или извращено, устойчивое правление невозможно» [715]. В этом пресвитериане были с ним согласны. Для обеих сторон в гражданской войне слово «религия» означало одно и то же: представление о том, каким образом должны строиться отношения Англии с Богом. При таком подходе религия, претендовавшая на истинность, не терпела никакой конкуренции; но он не был единственным. Слово «религия» означало в то же время нечто личное, частное. Когда-то оно описывало жизнь монастырской общины, но теперь под ним могли пониматься взаимоотношения конкретного протестанта с проявлениями Святого Духа. Ферфакс, обращаясь к диггерам, говорил как пресвитерианин и представитель власти, обязанный следить за тем, чтобы в Англии господствовала истинная религия; но Уинстенли, вещая о своём долге перед Богом и категорически отказываясь покинуть холм Святого Георгия, следовал религии, как понимал её он. Ферфакс понял это и решил не форсировать события. Он вновь счёл, что диггеры не представляют угрозы для общественного порядка, и, успокоившись, отправился в Лондон. А Уинстенли и его соратники вновь принялись копать.
Примирить тех, кто настаивал, что может существовать лишь одна истинная религия, и тех, кто верил, что Бог разрешает каждому практиковать свою религию, было, конечно, непросто. Ферфакс, по крайней мере, попытался отыскать золотую середину, потому что в республике его авторитет был выше, чем авторитет любого гражданского. В войне победил парламент, но настоящими победителями из неё вышли военные. Стоявший во главе армии неизбежно сталкивался с необходимостью примирять непримиримое. К 1650 г. Ферфаксу это надоело. Жизнь в седле нравилась ему гораздо больше государственных дел, и он подал в отставку. На смену ему пришёл человек, который относился к власти с куда большим энтузиазмом и не был, в отличие от Ферфакса, пресвитерианином, – Оливер Кромвель. В конце 1653 г. он получил титул лорда-протектора республики, став военным диктатором и первым в истории страны главой государства, который одновременно был протестантом и выступал за свободу совести. Гражданскую войну, которая велась между сторонниками двух видов авторитаризма, его пропагандисты объявили борьбой за свободу. Этот взгляд был закреплён в конституции протектората. «Те лица, которые исповедуют веру в Бога через Иисуса Христа, – говорилось в ней, – не будут подвергаться никаким ограничениям, но будут пользоваться покровительством в отношении исповедания веры и исполнения своей религии…» [716]
Заявление громкое, но двусмысленное. Кого именно можно было считать лицами, исповедующими веру в Бога через Иисуса Христа? Во всяком случае, не католиков. В мае 1649 г., накануне экспедиции Кромвеля в Ирландию, среди бёрфордских мятежников распространялись листовки, в которых осуждалось готовящееся кровопролитие. «Мы зашли слишком далеко, переходя вброд багровые реки невинной христианской крови!» [717] В этих словах чувствуются те же отвращение и отчаяние, благодаря которым на континенте годом ранее был положен конец тридцатилетней резне. По условиям нескольких договоров, подписанных на территории Германии, в Вестфалии, устанавливался «христианский, общий и вечный мир» [718]. Подписав эти договоры, правители обязались не принуждать своих подданных исповедовать ту религию, которой придерживались сами. И католики, и лютеране, и кальвинисты получали возможность свободно совершать богослужения. Это решение вовсе не было попыткой изгнать религию из государственной жизни. Напротив, данная формула представляла собой проект истинно христианского порядка. Её создатели не предали Христа, призывавшего любить врагов своих и подставлять другую щёку, но осознанно пытались приблизиться к исполнению требований его учения. Терпимое отношение к религиозному разнообразию было объявлено христианской добродетелью.
Военные успехи Кромвеля в его собственных кампаниях превосходили достижения любого из генералов континента. Он был уверен, что Бог помогает ему, и не испытывал ни малейшего желания отнестись столь же терпимо к католическим повстанцам Ирландии. Он вёл войну по тем же правилам, которые довели Германию до ужасного разорения, и не сожалел о содеянном, а гордился своей ролью орудия Божьего суда. Столь же непреклонен был он и в роли лорда-протектора. Верить паписты могли во что угодно, но совершать свои безбожные ритуалы им было запрещено. В Англии находились протестанты, объявлявшие это лицемерием, но Кромвель оставался глух к их упрёкам. Доводы вроде тех, которые приводил бывший издатель сочинений Мильтона, убеждённый, что «протестантская проповедь для паписта – идолопоклонство, как и папистская месса для протестанта» [719], лорда-протектора лишь раздражали. Высказывания радикалов, нарушавших границы дозволенного, приводили его в ярость. Он считал их «людьми гадкими и достойными презрения» [720].
Революция в Англии сопровождалась жестокими битвами и казнями. При Кромвеле, однако, она приобрела более трезвый характер: наступило время компромиссов. Лорд-протектор искусно лавировал между пресвитерианами с их стремлением очистить республику и радикалами, выступавшими за полную свободу вероисповедания. Ни те ни другие не были довольны, когда противника учения о Троице приговорили к изгнанию, а квакера, возомнившего себя Христом, покалечили. О личных убеждениях Кромвеля свидетельствует то, что в обоих случаях он позаботился, чтобы нарушители избежали смертной казни, и не вспоминал о суровом законе 1648 г. Он признал, что терпимость – долг христианина, но им, в отличие от дипломатов Вестфаля, двигало не стремление примириться с врагами, а представление о самом себе как о сосуде Святого Духа, подкреплённое внимательным чтением Библии. Ведь ещё Павел спрашивал римлян: «А ты что́ осуждаешь брата твоего? Или и ты, что́ унижаешь брата твоего? Все мы предстанем на суд Христов» [721].
Кромвель, из никому не известного провинциала превратившийся во властелина Британии, был, конечно, человеком амбициозным; но о том, чтобы посягать на причитающееся Богу, он даже не думал. Однажды он заявил, что скорее разрешит исповедовать в Британии ислам, «чем позволит преследовать кого-то из детей Божьих» [722]. Книги можно было сжигать, но тех, кто их писал, – нет. Даже паписты, как бы ни презирал Кромвель их религию, порой сидели с ним за одним столом. Особенно поразительный эпизод произошёл в 1657 г.: лорд-протектор принял меры, чтобы сына основателя Мэриленда – колонии, основанной в Новом Свете в качестве убежища для католиков Англии, – не был лишён прав на провинцию. Значит, даже самые верные слуги Божьи временами могли так или иначе придерживаться принципа терпимости. Озарение Святым Духом было не так-то просто превратить в государственную политику. Порой следовало не поддаваться экстатической самоуверенности и осознанно идти на компромиссы. Казалось, что иногда благочестие может выражаться в неопределённости.
Единственный учитель – свет
Когда Кромвель упомянул ислам, он, разумеется, пошутил. В этом вопросе он мог позволить себе беспечность: не было никаких оснований полагать, что мусульмане захотят поселиться в Англии. Однако вопрос о том, должна ли благочестивая республика относиться терпимо к людям, которые не признают Христа своим Господом, был отнюдь не праздным. В 1655 г. Лондон посетил раввин из Амстердама. Манассе бен-Израиль подал прошение на имя самого лорда-протектора. Он просил Кромвеля предоставить иудеям право законно проживать в Англии. Запрет, наложенный в 1290 г., до сих пор оставался в силе. Многие протестанты не видели причин отменять его. Реформация не только не ослабила враждебности христиан к иудеям, но во многом лишь усугубила её. Послание Павла к галатам вдохновило Лютера начать борьбу против папства, убедило его, что главное – Дух. Тех, кто отрицал первостепенную роль веры на пути к Богу – как папистов, так и иудеев, – Лютер обвинял в пагубном законничестве. Он считал, что стерильная сухость их учения преграждает жаждущему грешнику путь к живительным водам истины. А непоколебимая вера евреев в то, что они остаются Избранным народом, казалась Лютеру личным оскорблением. «Мы, глупые язычники, не были народом Божьим, но теперь мы – народ Божий. Это доводит евреев до безумия и глупости» [723]. Но если кто и доходил до безумия, то сам Лютер. Под конец жизни он принялся фантазировать о гонениях, которые превзошли бы масштабами всё, что когда-либо делалось с одобрения папства. Он предлагал организовать облаву на иудеев и заставить их заниматься тяжким трудом, а все их Талмуды и синагоги сжечь. «А что не сгорит, следует закопать и покрыть грязью, чтобы никто никогда не увидел ни горстки пепла, ни единого камня» [724].
Даже поклонникам Лютера казалось, что это уже чересчур. Среди протестантов многие презирали иудеев, но находились и те, у кого они вызывали сочувствие. В Англии, где пуритане, считавшие себя новым Израилем, бросились изучать иврит, оно порой приобретало даже оттенок восхищения. Ещё до приезда в Лондон Манассе представители некоторых протестантских течений объявляли грехом то, что «иудеям запрещено открыто исповедовать свою религию среди нас» [725]. Некоторые предупреждали, что Божий гнев обрушится на Англию, если она не покается в том, что изгнала их. Другие считали, что, допустив их в страну, можно ускорить их обращение в христианство и тем самым приблизить наступление последних времён. Кромвелю, созвавшему целое совещание в Уайтхолле, чтобы обсудить прошение Манассе, эта идея понравилась. Однако добиться её официального одобрения ему так и не удалось. В результате он снова пошёл на компромисс. Формально запрет иудеям селиться в Англии отменён не был; но в частном порядке Кромвель дал добро и предоставил Манассе содержание в размере ста фунтов. Уже в декабре один англичанин записал у себя в дневнике: «Иудеи были допущены» [726].
Но даже этого некоторым в Англии было мало. Члены «Общества Друзей» – так себя называли квакеры – считали, что на них возложена миссия проповедовать евреям. «Господь поместил в меня добрый дух Свой и обратил ко мне слово Своё (пылавшее во мне, словно огонь)» [727]. Власти не в силах были погасить этот пламенный порыв проповедовать Царствие Божие, поддавшись которому некоторые квакеры проповедовали голышом или в рубище, посыпая голову пеплом. В отличие от диггеров, которых землевладельцы в конце концов выселили из мест, где они проживали, квакеры, несмотря на враждебное отношение к ним властей, процветали. Особенную активность проявляли женщины. Одна из них проникла в покои Кромвеля в Уайтхолле и, увидев лорда-протектора, назвала его «навозной кучей» и целый час призывала покаяться. У другой, бывшей служанки, получилось добраться до Константинополя и прочитать проповедь самому султану. Но особенные надежды квакеры возлагали на миссию к иудеям. Поскольку формальный запрет Кромвель так и не отменил, миссионеры отправились в Амстердам. Поначалу дела их там шли не слишком успешно. Амстердамские иудеи не проявляли к проповеди квакеров никакого интереса; власти Амстердама были настроены враждебно; нидерландского языка не понимал никто из миссионеров, за исключением одного. Но квакеры не привыкли отчаиваться. Они писали, что обнаружили «в сердцах многих иудеев искру, которая со временем может разгореться, превратившись в пылающее пламя» [728].
С точки зрения любого из «друзей», это был весомый повод для оптимизма. Квакеры хорошо разбирались в Священном Писании, но, как и другие радикалы, не считали его главным источником истины. Самые впечатлительные из них – разумеется, к неудовольствию лидеров движения – публично сжигали Библии. Они верили, что открытость Духу, для взаимодействия с которым не нужны никакие посредники, ставит их выше раздоров, воцарившихся среди остальных христиан. «Слеп тот, кто ставит букву выше света, когда буква свидетельствует, что Христос – свет» [729]. На вопрос, что или кого следует понимать под светом – совесть, от рождения присущую всем людям, о которой писал Павел, или Дух, или Христа, или всё сразу, – квакеры не могли дать однозначного ответа. Но их это не особенно беспокоило. Чтобы познать свет, нужно его ощутить. С такими словами Маргарет Фелл, одна из основателей «Общества Друзей», обратилась напрямую к Манассе. Вскоре последовала и вторая брошюра, озаглавленная «Любовный привет семени Авраама среди евреев». Квакерам, проповедовавшим в Амстердаме, не терпелось перевести оба этих трактата на иврит. В письме, адресованном Фелл, они с радостью сообщали, что нашли переводчика. Он был не только талантливым лингвистом, но и учеником самого Манассе [730].
Барух Спиноза не был обычным евреем. Едва ли он вообще считал себя одним из них. В июле 1656 г. синагога Амстердама официально осудила его на изгнание и предала проклятию. Подобные решения выносились и ранее; предполагалось, что перспектива оказаться навсегда отрезанным от общины устрашит нарушителя и вынудит его примириться с руководством синагоги. Но Спиноза мириться отказывался. У него была альтернатива. Квакеры, проповедовавшие в Амстердаме, не обращались к нему; он сам к ним пришёл. В письме Фелл один из миссионеров объяснял, что Спиноза был «изгнан (как утверждает он сам и подтверждают другие) за то, что его единственный учитель – свет…» [731]. Так это было или не так, ясно одно: после изгнания из синагоги Спиноза не испытывал недостатка в друзьях и помощниках. Впрочем, убежище ему предоставили не квакеры, а члены секты, которая была ближайшим нидерландским аналогом «Общества Друзей». Коллегианты – под таким именем они были известны – были во многом схожи с английскими радикалами. Они отрицали авторитет официальной Церкви, отвергали священство и всякую иерархию и сожалели о раздорах среди представителей различных протестантских течений. Нидерландские друзья Спинозы, как и его знакомые-квакеры, верили, что истинная святость заключается в просвещении. «Именно оно выводит человека на истинный путь к Богу, оправдывает его благополучие, примиряет его с совестью, приводит его к единению с Богом, в котором и заключается всё счастье и спасение» [732].
В 1660 г. Спиноза переехал в Рейнсбург, деревню под Лейденом, ставшую центром общины коллегиантов. Поселиться среди протестантов означало осознанно поддержать один из двух лагерей, на которые раскололось нидерландское общество. Победа над мятежными проповедниками, одержанная Реформатской церковью в 1619 г., не была окончательной. Противостояние приверженцев дисциплины и сторонников терпимости на десятилетия зашло в тупик. Волнения, охватившие соседнюю Англию, убедили голландцев, что на кону стоит слишком многое. Через два года после смерти Кромвеля монархия была восстановлена, а вместе с ней и Церковь Англии. Принят был Акт о единообразии, оттеснивший квакеров и других религиозных диссидентов на периферию. Для тех нидерландских протестантов, кому не нужна была официальная Церковь с её притязаниями, кому вернейшей дорогой к истине казалось личное «просвещение», кому совесть в качестве источника Слова Божьего заменяла книги, это было суровое предостережение. Враги терпимости были повсюду; к свободе нельзя было относиться как к чему-то само собой разумеющемуся – даже в Голландской республике. Приступив в 1665 г. к работе над книгой в защиту религиозной свободы, Спиноза посвятил своей родине панегирик, в котором к благодарности примешивалась ирония: «…нам выпало на долю это редкое счастье – жить в государстве, где каждому предоставлена полная свобода суждения и каждому разрешается поклоняться богу по своему разумению, где милее и драгоценнее свободы ничего не признают…» [733].
Сам Кальвин провозгласил, что истинная покорность Богу должна основываться на свободе [734]. Защищая терпимость, Спиноза становился участником спора, который во все времена был ключевым для протестантизма. Это, однако, не означало, что сам он был ограничен рамками протестантских дебатов. Совсем наоборот; целью Спинозы было продемонстрировать, что спорить о религии, не говоря уже о том, чтобы враждовать из-за неё, попросту глупо. По профессии Спиноза был шлифовщиком линз, он работал со стёклами для телескопов и микроскопов и знал, что значит совершенствовать инструмент, который способен раскрыть удивительные тайны, недоступные невооружённому глазу. Спиноза взирал на мир не как христианин, но и не как иудей, а как философ. Он не пытался развязать гордиев узел богословия, а хотел разрубить его. Уже к 1662 г. по Амстердаму ходили слухи о его шокирующих воззрениях. Говорили, что Спиноза считал субстанцию бесконечной и неспособной произвести иную. Для него бог был «не чем иным, как всей вселенной» [735]. За пределами управляющих миром законов, над открытием которых трудились поколения натурфилософов, его не существует: он и есть эти законы. Абеляр, объявивший, что всё, «за исключением возникшего чудесным образом, может быть удовлетворительно объяснено», представить себе не мог, насколько близок был он к истине. Чудес нет. Они невозможны. Есть лишь природа, а воля бога, его заповеди, его провидение – на самом деле лишь естественный порядок. Как и Кальвин, Спиноза считал, что судьба каждого человека предопределена. Но для Спинозы бог был не сверхъестественным судьёй, а геометрией: «…из высочайшего могущества бога, иными словами, – из бесконечной природы его, необходимо воспоследовало <…> всё, точно так же как из природы треугольника от вечности и до вечности следует, что три угла его равны двум прямым» [736].
Такое представление о боге было, конечно, чуждо большинству пасторов. Но на это Спиноза и рассчитывал. Его стремление поставить под сомнение самые основы христианской веры носило не только философский, но и политический характер. Он считал, что «пагубно и для религии, и для государства предоставлять служителям святыни какое-либо право издавать декреты или заниматься делами правления» [737]. С этим многие протестанты были согласны; но казалось, что ситуация в Голландской республике менялась не в их пользу. В 1668 г. попавший под влияние Спинозы проповедник-реформат был арестован; его брат, осуждённый за богохульство, в следующем году умер в тюрьме. Спиноза отшлифовывал свой трактат, веря, что единственный способ лишить Реформатскую церковь власти – нанести удар по её глубинным основам. Нужно было дискредитировать религию как таковую. Спиноза понимал, насколько это опасно. На обложке «Богословско-политического трактата», напечатанного в 1670 г. в Амстердаме, имени автора не было. Даже местом публикации значился Гамбург. Но защитников реформатской ортодоксии провести было не так просто. К лету 1674 г. они убедили власти Нидерландов наложить на сочинение Спинозы официальный запрет. В официальном постановлении перечислялись многочисленные кощунственные выпады этой книги «против Бога, и Его свойств, и досточтимой Троицы, против божественности Иисуса Христа и Его истинной миссии, а также основополагающих догматов истинной христианской религии и, таким образом, против авторитета Священного Писания…» [738] Спиноза был объявлен злейшим врагом христианской религии.
В действительности, однако, написать «Богословско-политический трактат» мог лишь человек, глубоко воспринявший протестантские идеи. Больше всего нидерландские власти смущало не то, что Спиноза осуждал их убеждения, а то, что он подталкивал их самих к беспощадному выводу. Гений Спинозы применил те методы, которые Лютер и Кальвин использовали против папизма, к христианству как таковому. Сожалея о том, что бесчисленное множество людей предано «ещё языческому суеверию» [739], отвергая крещение и посты как праздные «обряды» [740], сокрушаясь, что подлинное учение Христа было искажено папами, Спиноза утверждал то, что вполне мог бы провозгласить строгий пастор-реформат. Даже самые скандальные из его заявлений – что вера в чудеса – не более чем суеверие и что внимательное чтение Священного Писания доказывает, что оно создано людьми без Божьей помощи, – представляли собой лишь утверждения протестантов, доведённые до крайности, до радикализма. Пытаясь обосновать свои взгляды, Спиноза называл себя – так же, как при встрече с квакерами – учеником «света». Разумеется, своё просвещение он не считал чем-то сверхъестественным. Над теми, кого якобы просветил Святой Дух, он насмехался, утверждая, что подобные заявления – не более чем предлог для их собственных фантазий. Источник настоящего просвещения – разум. Своему бывшему ученику, перешедшему, увы, в католицизм, Спиноза писал: «Я вовсе не претендую на то, что открыл наилучшую философию, но я знаю, что я постигаю истинную» [741]. И здесь он избрал знакомую стратегию. Со времён диспута Лютера с Каэтаном протестанты настаивали, что именно их трактовка Священного Писания, их понимание Божьего замысла – самые верные. В лице Спинозы эта традиция принялась пожирать сама себя.
Сам Спиноза, однако, не считал её исключительно протестантской. Будучи евреем, сведущим в Законе своих предков и покинувшим общину, чтобы проповедовать новые идеи, которые очень многих смущали, он прозрачно намекал, кого считает своим явным предшественником. «Павел до своего обращения увидел его [Бога] как великий свет» [742]. Спиноза подразумевал, что свет этот был в самом деле божественным. Павел, в отличие от Моисея и пророков, пользовался методами философов: он участвовал в дебатах, предъявляя своё учение на суд другим. Иудаизм Спиноза критиковал, конечно, беспристрастным тоном учёного, но при этом явно по-христиански. Он восхищался Павлом так же, как Лютер – как апостолом, возвестившим людям Благую весть о том, что заповеди Божьи записаны на скрижалях их сердец. В отличие от Ветхого Завета – Спиноза намеренно пользуется этим термином на страницах «Богословско-политического трактата» – Новый утверждает закон, обращённый ко всем народам, а не к одному-единственному, наполненный «истинной свободой» [743], а не тягостным законничеством, наилучшим образом постигаемый при помощи света. «Кто будет богат такими плодами, как любовь, радость, мир, великодушие, благосклонность, доброта, верность, кротость, воздержание, а против них (как говорит Павел в Послании к галатам, гл. 5, ст. 22) закон не был дан, тот – был ли он научен только разумом или только Писанием – действительно научен богом и совершенно блажен» [744].
Конечно, не все христианские добродетели заслужили одобрения Спинозы. Он считал, что смирение иррационально, а сострадание – «дурно и бесполезно» [745]. И всё же приравнивание учения Христа к естественным законам природы было манёвром одновременно дерзким и блестящим. Христианам, у которых не вызывала большого энтузиазма перспектива поклонения треугольнику, он предложил судьбоносное утешение, намекая, что значительную часть христианства можно будет сохранить даже без веры в Бога-Творца. Сам Спиноза не допускал даже мысли о том, что Иисус мог воскреснуть, но в «Богословско-политическом трактате» он без колебаний утверждал, что Христос – Спиноза всегда называл его именно так – воистину достиг сверхчеловеческого совершенства. «И потому голос Христа, как и голос, слышанный Моисеем, может быть назван голосом Божьим» [746]. Даже в неопубликованных сочинениях Спиноза высказывается о нём восторженно. Свободу, которую он ценил превыше всего, во имя которой он трудился всю жизнь, он отождествлял с «духом Христа» [747]. Спиноза быстро стал известен всей Европе как враг религии, но его отношение к Иисусу всегда было проникнуто ощущением глубокой тайны. Когда в 1677 г. Спиноза умер, противники и поклонники единогласно провозгласили его «главным атеистом нашей эпохи» [748], закрыв глаза на его двусмысленное отношение к христианству, на то, что его философия была скорее мутацией, чем новым началом. Квакеры, утверждавшие, что познать истину позволяет внутренний свет, и коллегианты, провозглашавшие, что свет этот – Христос, прокладывали дорогу Спинозе. Все они, вне зависимости от того, уповали они на Дух, на разум, или и на то, и на другое, мечтали положить конец религиозным раздорам; но никому из них этого сделать не удалось.
Стремясь заглушить спор соперничающих доктрин, Спиноза всего лишь добавил к ним ещё один вариант христианской веры.
Прогресс горбуна
Быть христианином – значит быть паломником. Этого убеждения придерживались многие протестанты. Разумеется, они вовсе не ностальгировали по мрачным временам папизма, когда монахи дурачили верующих, призывая их отправиться в дальний путь, чтобы поклониться фальшивым реликвиям. Протестанты понимали под паломничеством путешествие по жизни, в конце которого паломник надеялся встретить ангелов и, облачившись в сияющее одеяние, взойти на Небеса, вступить во град на холме. На пути к этой цели его подстерегали всевозможные препятствия: топи уныния, ярмарки тщеславия и периоды, когда отчаяние вздымалось до самых небес. Многие, вместо того чтобы терпеть тяготы этого странствия и нести на плечах бремя осознания собственной греховности, предпочитали не сходить с места. Но для того, кто осознал, что живёт во Граде погибели, об этом не могло быть и речи. «И я упал подобно птице, подстреленной на верхушке дерева, в чувстве огромной вины и страшного отчаяния…» [749] Так один странствующий проповедник описывал тьму, предваряющую свет пришествия Духа. С этого момента вся его жизнь превратилась в неустанное движение к святости. Таков был путь паломника. Истинное христианство – это движение вперёд, то есть прогресс.
Паломничество к небесному граду, конечно, не требовало от христианина в буквальном смысле отправляться в дорогу. «Не меньше служит тот высокой воле, кто стоит и ждёт» [750]. Но многие протестанты, подобно пилигримам, основавшим в 1620 г. Плимутскую колонию, не могли усидеть на месте. Они жаждали оставить позади горести и искушения Старого Света, чтобы начать жизнь с чистого листа. Некоторые для этого готовы были проехать полмира. В 1688 г. сто пятьдесят человек из числа французских кальвинистов – гугенотов, изгнанных из Франции указом её короля, – сели на корабль, направлявшийся в Капскую колонию, поселение, основанное голландскими купцами на самом юге Африки. Но большинство протестантов по-прежнему предпочитали Америку. В Массачусетсе, где в 1661 г. был принят закон против квакеров, предписывавший привязывать их к повозкам и пороть, пуританам удалось сохранить религиозное единство, которое в родной для них Англии уничтожил Кромвель. Но в Новом Свете были места, непохожие на Новую Англию. Южнее Бостона и Плимута диссиденты свободно селились, не опасаясь преследований. Самым передовым было поселение под названием Филадельфия, что в переводе с греческого означает «Братская любовь». Её основал Уильям Пенн – человек-парадокс. Он был сыном одного из адмиралов Кромвеля, щёголем со связями при дворе короля и квакером, из-за своих убеждений неоднократно оказывавшимся за решёткой. Филадельфия стала столицей колонии, созданной на землях, дарованных Пенну королём, и представляла собой «священный эксперимент» [751]. Она была лишена укреплений, не вела войн с индейцами, а на выборные должности здесь мог выдвигаться любой, «исповедующий веру в Иисуса Христа» [752]. Филадельфия, как и благочестивые колонии Новой Англии, была призвана служить примером для всего мира, но она подавала пример терпимости. К началу XVIII в. на её улицах можно было встретить как квакеров, так и анабаптистов, как англичан, так и уроженцев Германии. Встречались здесь даже иудеи. И даже католики. Начинало казаться, что Новая Англия, ставшая когда-то авангардом протестантской экспансии за океан, отстала от жизни.
Люди пересекали Атлантику, претендуя на свободу, которую Павел объявил достоянием каждого христианина: «…стойте в свободе, которую даровал нам Христос…» [753]. Осенью 1718 г. квакер Бенджамин Лэй вместе с женой Сарой отправился на Карибские острова, зная, что окажется в буквальном смысле среди «друзей». Почти век Барбадос был английской колонией; после объединения Англии и Шотландии в 1707 г. он стал частью Британской империи. Один из колонистов назвал его «Вавилоном, населённым людьми всех наций и всякого состояния» [754]. Однако супруги Лэй, прибывшие в главный порт Барбадоса – Бриджтаун, выделялись даже из пёстрой и шумной толпы. И муж, и жена были горбунами ростом менее полутора метров. Ноги Лэя «казались слишком худыми, чтобы поддерживать его тело» [755], но он вёл потрясающе активную жизнь: будучи человеком скромного происхождения, успел поработать перчаточником, пастухом и моряком, побывал в Сирии, где видел колодец, рядом с которым, по легенде, сидел Иисус, лично обращался с прошением к британскому монарху. Низкий рост лишь побуждал его оставаться верным «Святому Духу, дающему совет и указывающему путь» [756] и решительно противодействовать всему, что казалось ему противоречащим учению Христа. В те времена, когда многие квакеры предпочли вести более респектабельный образ жизни, Лэй с его необузданностью напоминал о радикальных корнях этого движения. Из-за этого в Англии он нажил себе немало врагов. В Барбадосе у него появилось множество новых.
Не каждый прибывал в Новый Свет добровольно. Однажды, отправившись навестить одного квакера, жившего неподалёку от Бриджтауна, Сара Лэй с ужасом обнаружила рядом с его домом обнажённое тело повешенного африканца. Перед казнью его жестоко выпороли кнутом. Тело ещё сотрясали конвульсии, с него капала кровь, в песке под ним образовалась лужа, а над ранами кружились мухи. Этот человек был одним из более чем семидесяти тысяч африканских рабов, живших на Барбадосе. Владелец дома объяснил Саре, что этот раб пытался бежать. Никакой вины за собой этот квакер не чувствовал. Во времена Лэев, как и во времена Григория Нисского, большинство христиан относились к рабству так же, как к бедности, войне и болезням – как к суровой реальности. Те, кто верил, что во Христе Иисусе нет ни раба, ни свободного, не отменили это различие как таковое. В Европе институт рабства практически исчез, и поэтому её жители редко задумывались о том, чтобы раз и навсегда его осудить. Даже Бартоломе де лас Касас, посвятивший жизнь освобождению индейцев от рабства, считал, что порабощать людей в принципе можно, но только в качестве наказания за некоторые преступления. На Карибских островах и в испанских колониях на американском континенте существовала необходимость в рабочей силе, но европейцы, не привыкшие к жаркому и влажному климату, часто становились жертвами тропических болезней. Покупка африканских рабов казалась очевидным решением. Христианам нечего было стыдиться – ведь рабами владел сам Авраам, а в Пятикнижии можно было даже найти законы о том, как следует с ними обращаться. Послание, написанное последователями Павла, но приписываемое ему самому, призывало рабов повиноваться своим господам, «не в глазах только служа им, как человекоугодники, но в простоте сердца, боясь Бога» [757]. Значит, наказание беглого раба можно было счесть чем-то богоугодным. Даже Лэй, хотя у него самого рабов не было, мог потянуться за кнутом, если чьи-то рабы что-то у него крали. «Иногда я ловил их, и на спине у них оставались следы» [758].
Вспоминая о том, как он хлестал по спине голодающего раба, Лэй не оправдывал свои действия цитатами из Священного Писания. Наоборот, в этот момент он испытывал чувство вины и отвращение к себе. Это был стыд человека, внезапно осознавшего, что он живёт во Граде погибели. «Сколько раз ощущал я боль в сердце, видя и слыша; вот, вот, вот оно болит» [759]. Лас Касас, схожим образом осознав свой грех, обратился за советом к наследию католической учёности – к Каэтану, Аквинату и составителям канонического права. Лэй обратился к Духу. Противостоя рабовладельцам Барбадоса, призывая их «изучить свои сердца» [760], супруги Лэй были полны уверенности: именно в этом заключается глубинный смысл Священного Писания. Бог, который для Лэя был «просвещением», вывел свой народ из Египта, где тот пребывал в рабстве; а Его Сын омывал людям ноги, умер унизительной и ужасной смертью и спас от рабства всё человечество. Люди, торгующие рабами, отнимающие у них их детей, порющие и пытающие их, морящие их голодом, заставляющие их работать под палящим солнцем, пока они не умрут, смешивающие с сахаром их «конечности, кишки и экскременты» [761], не христиане – они хуже самого дьявола. Чем больше Лэй и его жена, открывшие двери своего дома для голодных рабов и пускавшие их за свой стол, узнавали о рабстве, тем яростнее они противостояли ему – и тем враждебнее относились к ним окружающие. В 1720 г. они были вынуждены оставить Барбадос, но страшная память о его ужасах не покинула их. Всю оставшуюся жизнь они боролись за отмену рабства. Борьба эта, конечно, казалась донкихотством, но именно в ней и заключался их паломнический прогресс.
Они были не первыми аболиционистами в Новом Свете. Ещё в 1670-х гг. ирландский квакер по имени Уильям Эдмундсон объехал Барбадос и Новую Англию, призывая обучать африканских рабов христианской жизни. Когда 19 сентября 1676 г. он писал письмо членам «Общества Друзей», жившим в поселении Ньюпорт в колонии Род-Айленд, его посетила неожиданная мысль: «Многие из вас считают непозволительным порабощать индейцев, но если это так, то чем хуже негры?» [762] И в этом вопросе слышалось эхо призывов лас Касаса. Великий испанский борец за права человека, стремясь защитить индейцев от порабощения, десятилетиями выступал за ввоз на континент африканцев и принуждение их к труду. Он искренне полагал, что эти люди были преступниками и к продаже в рабство их приговорил суд. Лишь в конце жизни он узнал страшную правду: что африканцы ни в чём не виноваты, что они, как и индейцы, – жертвы угнетателей-христиан. Чувство вины, отвращение и страх перед вечными муками обострились в душе лас Касаса, когда он осознал, что, по сути, поддерживал древнюю идею Аристотеля о том, что некоторые расы подходят для рабства.
«От одной крови Он произвел весь род человеческий» [763]. Когда Уильям Пенн, находясь в тюрьме, процитировал эти строки Писания, он имел в виду ровно то же, что и лас Касас: что все люди созданы равными по образу Божию; что рассуждения об иерархии рас идут вразрез с основами учения Христа; что цвет кожи не делает человека подходящим для роли раба или господина. Связь этого довода с христианской традицией была очевидной, и именно поэтому он вызывал тревогу у владельцев рабов-африканцев. Как противники доминиканцев некогда цитировали Аристотеля, так противники аболиционистов-квакеров цеплялись за туманные стихи Ветхого Завета. Особенной популярностью пользовалась история о проклятии, наложенном Ноем на внука, с потомками которого путём запутанных умозаключений некогда отождествили африканцев. Этот довод, впрочем, был настолько неубедительным, что никто не относился к нему всерьёз. Чувствительные рабовладельцы предпочитали успокаивать свою совесть при помощи другого, более солидного аргумента. Они убеждали себя, что порабощение язычников и переселение их в христианские земли идёт на благо их душам. Оказавшись на Барбадосе, Лэй обнаружил, что многие квакеры оправдывают существование рабства при помощи этого довода. Убедительным его счёл даже Уильям Пенн. Основатель Филадельфии и горячий сторонник «Права на свободу» [764] сам был рабовладельцем.
Лэю всё это казалось банальнейшим лицемерием. В 1731 г. супруги прибыли в Филадельфию и с ужасом обнаружили в «Городе братской любви» кнуты, цепи и рынки рабов. Не желая селиться в этом Вавилоне, Лэй с женой предпочли ему соседний городок Абингтон. Там они, как некогда Елизавета Венгерская, всеми силами избегали всего, что добывалось ценой страдания живого существа. Супруги сами шили себе одежду, пили лишь воду и молоко, не ели ничего, кроме овощей. Однако, в отличие от Елизаветы, они не считали свою приверженность нравственности в быту чем-то, что касалось лишь их и Бога. Напротив, супруги стремились привлечь всеобщее внимание к своему образу жизни, превратив его в своего рода представление. В 1735 г. Сара Лэй умерла, и её безутешный муж принялся действовать ещё решительнее. К 1737 г. квакеры-рабовладельцы Абингтона были сыты по горло его протестами и запретили ему посещать молитвенные собрания. В следующем году Лэй принял участие в ежегодной встрече членов «Общества Друзей» в Филадельфии и привлёк к себе внимание как никогда прежде. Твёрдым голосом он объявил, что порабощение африканцев «столь же законно в глазах Всевышнего, одинаково взирающего на представителей всех народов и людей любого цвета кожи, как если бы вы пронзили сердца их мечом, как пронзаю я эту книгу» [765]. В руках у Лэя была Библия, в которой он заранее вырезал тайник и спрятал пузырь, наполненный соком растения лаконос. Договорив, он пронзил книгу – и кроваво-красный сок забрызгал весь зал. Собравшиеся разразились негодованием, а Лэй развернулся и заковылял к выходу. Он сказал всё, что хотел.
В призывах к покаянию, разумеется, не было ничего нового. Библия была ими полна. И всё же, хотя Лэй следовал примеру пророков и неоднократно ссылался на Священное Писание, его кампания по борьбе с рабством была чем-то иным. Стать аболиционистом означало попытаться отправить само общество в непрерывно паломнический путь от греха к свету; объявить рабство бременем, которое падшее человечество несло слишком долго, но которое милостью Божьей может однажды упасть с его плеч. Аболиционизм был направлен против института, к которому христиане всегда относились как к чему-то само собой разумеющемуся, оставаясь при этом плоть от плоти христианским явлением. Он, как и терпимость, провозглашённая в соседней Филадельфии, как и раздумья жителей далёкого Амстердама над трудами Спинозы, свидетельствовал о Духе. В его основе лежало убеждение, которое веками служило в землях христианского Запада топливом для революции: вера в то, что общество может родиться заново. «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух» [766].
Лэй ни разу не усомнился в словах Иисуса. Через двадцать лет после его выступления на ежегодном собрании в Филадельфии, когда он уже лежал на смертном одре, ему сообщили, что участники очередного собрания проголосовали за то, чтобы принимать дисциплинарные меры в отношении любого квакера, торговавшего рабами. Лэй вздохнул с облегчением: «Теперь я могу умереть спокойно» [767]. Путешествуя по жизни, он, несмотря на все разочарования, на осаждавшие его бедствия, на попытки бесов и всевозможных ложных друзей запугать его, никогда не отклонялся от цели. Бенджамину Лэю, умершему в 1759 г., удалось сделать окружавшее его общество в чём-то похожим на себя – немного более прогрессивным.