Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение — страница 6 из 25

Галатия, 19 г.


Спустя пять лет после смерти Августа высокопоставленные лица общины галатов – по-гречески Koinon Galaton – собрались в торжественной обстановке. Они чтили память Цезаря, восседавшего теперь на небесах со своим божественным отцом, и собирались воздать ему почести как своему господину и спасителю. В Галатии, как и повсюду в империи, на смену бесконечным войнам пришли мир и порядок. Тремя столетиями ранее предки её обитателей – двадцать тысяч переселенцев из далёкой Галлии – пересекли проливы, покинув Европу и заполонив Малую Азию, землю, славившуюся своими богатыми городами, миролюбивыми жителями и талантливыми правителями. Здесь, в центре нынешней Турции, галаты быстро овладели гористой областью, которой суждено было стать их новым домом. Ресурсов в горах не хватало, зато расположены они были очень удачно: отсюда удобно было организовывать набеги на соседние царства. Галаты – высокие, рыжеволосые и любившие сражаться в обнажённом виде – жили за счёт своего умения «внушить страх» [180]. Неслучайно одно из трёх племён, основавших галатское царство, носило название «тектосаги» – буквально «мародёры».

Но потом на горизонте появились легионы. Рим быстро положил конец разбойничьим набегам галатов. Больше века Галатия оставалась зависимым от Рима царством, пока Август наконец не лишил её даже призрачной самостоятельности. Галатия была обращена в провинцию, границы которой были гораздо шире прежних границ царства; в её восточной части были основаны города-колонии, где поселились римские ветераны; через горы и пустынные равнины были проложены дороги. Укротив саму местность, прежде дикую, римские инженеры завершили великий процесс умиротворения региона. Через весь юг Галатии более чем на шестьсот километров протянулась римская дорога – Via Sebaste. Эта зияющая трещина, заполненная камнем и гравием, была одновременно и символом, и инструментом римского владычества. Название дороге дали достойное: Sebastos по-гречески значит то же, что по-латински Augustus. Просто пользоваться ею значило отдавать дань уважения сыну божества, который своими трудами и мудрыми решениями вернул человечеству золотой век.

И даже после смерти он не покинул мир людей. Это убеждение стало для городов Галатии основой общей идентичности, в которой они теперь остро нуждались. Порядок, установленный Августом в регионе, успокаивал, но в то же время обескураживал. Когда-то, в пору независимости, удалые вожди галатов собирались в дубовых рощах, пировали под сенью звёздного неба и приносили украшенных венками пленников в жертву своим богам. Но те времена прошли; теперь галаты жили в мраморных городах вроде тех, которые их предки предпочитали грабить, среди множества римских колоний, в провинции, большинство населения которой говорило по-гречески. Самосознание членов общины галатов не могло уже опираться исключительно на наследие предков. У трёх галатских племён появилась новая общая характеристика. Сам цезарь наградил их званием Sebastenoi («находящиеся под покровительством Августа»). Знатные галаты относились к почитанию божественного покровителя своей общины не как к простой формальности, но как к долгу. Именно поэтому через пять лет после того, как Август вознёсся на небеса, было решено воспроизвести по всей Галатии текст его краткой автобиографии, нанесённый в год его смерти на медные доски у входа в его мавзолей в Риме [181]. Одна из монументальных надписей была нанесена на стены недавно возведённого храма Ромы, богини-персонификации Рима; другая выгравирована на трёхпролётной арке; рядом с третьей можно было увидеть конные статуи самого «сына божественного» и членов его семьи. В городах Галатии всё напоминало о масштабах свершений Августа. С его рождением началась новая эпоха мировой истории. Война окончилась, мир стал единым целым. И это, как сообщали монументальные надписи благодарному народу, была «Благая весть» – по-гречески euangelion, то есть «Евангелие» [182].

Можно с уверенностью сказать, что никогда прежде культ какого-либо божества не распространялся так быстро и так широко. «На материках и островах, в городах, у разных народов ему воздвигают храмы и приносят жертвы…» [183] Сменялись десятилетия, и в Галатии культ Августа и цезарей, унаследовавших от него власть над миром, укоренился ещё прочнее. Среди унылых степей и скалистых гор городская жизнь казалась чем-то инородным; деревни, в которых обитали сельские жители (по-латински – pagani), разительно отличались от основанных Августом городов с их площадями и фонтанами. Задолго до прибытия галатов ходили дурные слухи о диких нравах, могущественных колдуньях и мстительных богах этой земли. Один бог якобы ослеплял лжецов или заставлял их половые органы гнить; другой бил оскорблявших его женщин в грудь. На просторах Галатии этим страшным божествам было самое место. Здесь часто можно было увидеть странствующих жрецов, танцующих, играющих на флейтах, бьющих в барабаны. Некоторые устраивали впечатляющие оргии, чтобы затем пророчествовать с пеной у рта. Но самые прославленные из них были далеки от половых сношений. Эти жрецы звались галлами и служили Кибеле, великой матери богов, восседавшей на высочайших вершинах Галатии; в знак покорности самой могущественной и почитаемой местной богине они оскопляли себя ножом или острым камнем. Установление мира, способствовавшее распространению культа цезаря по всему Средиземноморью, сподвигло и «галлов» посмотреть на мир шире и вступить на проложенные римлянами дороги. Их всё чаще и чаще видели в самом Риме – к вящему возмущению столичных консерваторов. «Богов не должно почитать, если они требуют таких вещей» [184].

Но «галлы», хотя их ритуалы в самом деле были несовместимы с римскими нравами, не представляли реальной угрозы для культа Августа. Кибелу в Риме почитали вот уже два столетия; сам Вергилий, описывая, как Август «век вернёт золотой» [185], изображал её взирающей на новый мир довольно и благосклонно. Лишь иудеи, упорно твердившие, что существует лишь один Бог, принципиально отказывались признавать Августа божественным; поэтому вряд ли следует удивляться, что из всех странников, проходивших мимо императорских храмов в Галатии, самый большой удар по культу Августа нанёс именно иудей. «Но тогда, не знав Бога, вы служили богам, которые в существе не боги» [186]. Это слова Павла, путника, прибывшего в Галатию примерно через сорок лет после смерти Августа. Находясь в провинции, он заболел – где конкретно это произошло, мы не знаем, – и его приютили заботливые доброжелатели. Гость был человеком харизматичным и непреклонным; никакая болезнь не вынудила бы его замолчать. Тот факт, что хозяева не просто закрыли глаза на его презрительное отношение к культу цезарей, а слушали его, «как Ангела Божия» [187], свидетельствует о том, что они принадлежали к числу «богобоязненных» (theosebeis). Павел, бывший в равной степени знатоком греческого языка и Торы, мог поведать им о славе Бога иудеев лучше, чем кто бы то ни было. Позднее он с теплотой вспоминал о своих слушателях: «Если бы возможно было, вы исторгли бы очи свои и отдали мне» [188]. Даже в Галатии, провинции, где город за городом прославлял деяния Августа очередной надписью, где смена месяцев, времён года и лет была неразрывно связана с культом цезаря, находились те, кто готов был чему-то научиться у иудея.

Но иудеи иудеям были рознь; а проповедь Павла наносила не меньший удар по авторитету Торы, чем по культу цезаря. Примерно за десять лет до прибытия Павла в Галатию его жизнь буквально перевернулась. В юности он был фарисеем, беспредельно преданным фарисейской премудрости; «будучи неумеренным ревнителем отеческих моих преданий» [189], он хотел встать на страже границ того, во что дозволено было верить иудею. Конечно, последователи странствующего проповедника по имени Иисус, утверждавшие – несмотря на то что этот несчастный был распят! – будто он восстал из мёртвых и вознёсся на небеса, не могли не вызвать у Павла глубокого негодования и возмущения. С такими заявлениями смириться было нельзя. Эти люди проповедовали нечто отвратительное и безумное; нужно было заставить их замолчать. Павел занялся искоренением этого культа. Но затем наступил – неожиданный, травмирующий, восхитительный – главный переломный момент всей его жизни. Через несколько десятилетий одну из версий того, что случилось с Павлом, поведает один из его учеников, историк, по традиции именуемый Лукой: по пути из Иерусалима в Дамаск он узрел ослепительный свет, из которого доносились слова. «Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего?» [190] Этот вопрос задавал сам Павел, возможно, кому-то из своих критиков. Дарованное ему видение – новое понимание Бога, и Божественной любви, и самого времени, свернувшегося, как птица складывает крылья, как на корабле убирают паруса, и того, как всё в мире переменилось, – поразило его до глубины души. Послания Павла, адресованные тем, кто разделял обретённую им веру в то, что Иисус – воистину Христос, Помазанник Божий, наполнены этим никогда не покидавшим его удивлением. О том, как он был призван самим Господом, чтобы стать апостолом Христа и распространять Благую весть, он говорит с особенной гордостью и с особенным смирением. «Ибо я наименьший из Апостолов, и недостоин называться Апостолом, потому что гнал Церковь Божию» [191].

То, что казалось столь поразительным самому Павлу, не могло не вызвать недоумения у галатов. Божественность Августа он отрицал категорически. Сын Божий, о котором рассказывал Павел, не был одним из множества богов. Никаких других богов для Павла не существовало: «…у нас один Бог Отец, из Которого всё, и мы для Него, и один Господь Иисус Христос, Которым всё, и мы Им» [192]. Вера в то, что человек, осуждённый и распятый на кресте, может быть ипостасью единого Бога Израиля, которую Павел, судя по его посланиям, совершенно не подвергал сомнению, шокировала и галатов, и иудеев. Цезари, которым поклонялись в галатских храмах, были по определению властными и гордыми. Словом «император» изначально именовали победоносного военачальника. Статуи цезаря, воздвигнутые на каждой площади в каждом городе Галатии, постоянно напоминали подданным императоров, что неотъемлемой характеристикой сына Бога является земное величие. Неудивительно, что Павел, возвестивший галатам, что есть только один Сын Божий, и Он умер смертью раба, не пытаясь избежать такой участи и не препятствуя тем, кто Его пытал, описывал крест как «соблазн» [193] (по-гречески – scandalon). Скандальность своих заявлений Павел никогда не пытался смягчить. Он знал, что в его словах «для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие» [194], но это его не останавливало. Напротив, Павел охотно сносил насмешки, которые обрушивались на него из-за его благовествования, и не отступал перед лицом опасностей. Восстанавливаясь после болезни, он не скрывал от приютивших его людей многочисленные шрамы на спине – следы побоев, которые он претерпел ради Христа: «…я ношу язвы Господа Иисуса на теле моём» [195].

Но как могло всё это убедить хоть кого-то в Галатии поверить Павлу и последовать за ним? Отречься от культа цезарей означало не просто навлечь опасность на себя лично, но и поставить под угрозу то главное, что объединяло разнородное население галатских городов. И всё же некоторые видели в идеях Павла не угрозу, а освобождение. Любовь, которую испытывал к своему народу Бог иудеев, столь непохожий на бесчувственных богов Галатии, давно уже вызывала у язычников не только подозрения, но и зависть. И вот теперь Павел, проповедуя в городах по всему Средиземноморью, приносил им весть о грандиозном перевороте в делах земных и небесных. Прежде, как ребёнок, опекаемый воспитателем, иудеи находились под особой защитой дарованного им Богом закона; но с пришествием в мир Христа необходимость в такой защите отпала. Иудеи больше не могли утверждать, что только они – «сыны Господа Бога» [196]. Отныне их Завет с Богом не носил исключительного характера. Древнее разделение человечества на них и всех остальных, главным символом которого во все времена считалось обрезание, было преодолено. Не было различий между иудеями и эллинами, галатами и скифами, готовыми уверовать в Христа – все они становились призванными святыми, возлюбленными Божьими. Именно это, объяснял Павел приютившим его галатам, он должен был, по воле Христа, возвестить народам всего мира: «…во Христе Иисусе не имеет силы ни обрезание, ни необрезание, но вера, действующая любовью» [197].

Привлекательность этой идеи для людей, давно симпатизировавших иудейскому учению, была очевидна. Когда-то в городе под названием Гордий, который позднее был разорён галатами, усеявшими его отрубленными головами и изуродованными телами своих врагов, Александр Великий увидел легендарную колесницу. Столетиями она стояла на месте, привязанная к столбу узлом. Существовало пророчество: «Тому, кто развяжет узел, закреплявший ярмо, суждено стать царём всего мира» [198]. Александр, решив не тратить время на распутывание узла, просто разрубил его мечом. Павлу, учившему, что Иисус, как и предсказывали пророки, исполнил замысел Бога о мире, удалось совершить нечто схожее. Один меткий удар – и противоречие между иудеями, называвшими своего Бога Господом всей земли, и народами земли, почитавшими других богов, между убеждением, что Бог покровительствует одному народу, и верой в то, что Он заботится обо всём человечестве, между Израилем и остальным миром, кажется, разрешилось. В эпоху, когда сначала завоевания Александра, а затем Римская империя внушили людям мысль о необходимости универсального мирового порядка, Павел разносил весть о Боге, для которого не существует границ. Сам Павел продолжал считать себя иудеем; но во всём том, что отличало его как иудея от остальных людей – в обрезании, в отказе от свинины и так далее, – он теперь видел лишь «сор» [199]. Детьми Авраама делало не происхождение, но упование на Бога. У галатов было не меньше прав именоваться так, чем у евреев. На кресте Христос одержал победу над злыми силами, которые держали их в рабстве. Порвалась ткань мироздания, отсчёт времени начался заново, и всё, что в прежние времена разделяло людей, как следствие, навсегда исчезло. «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе» [200].

Только в мире, перевернувшемся с ног на голову, могло быть сделано и одобрено столь беспрецедентное – поистине революционное! – заявление. Если Павел со всей возможной доходчивостью говорил об ужасной и унизительной смерти Иисуса, то лишь потому, что, не будь распятия, не было бы и Благой вести. Христос, став ничем, сделавшись, по сути, рабом, перенёс то, что выпадало лишь на долю самых униженных, самых бедных, самых беззащитных из смертных. Если Павел не в силах был перестать удивляться этому, если он готов был рискнуть всем, чтобы донести весть об этом до незнакомых ему людей, которым она в большинстве случаев казалась отвратительной, или безумной, или одновременно отвратительной и безумной, то лишь потому, что видение воскресшего Иисуса открыло ему глаза на то, что это Воскресение означало для него самого и для всего мира. В том, что Христос – в чьём всемогуществе Павел, кажется, ни разу не усомнился – стал человеком и принял смерть в виде самой ужасной пытки, и заключалась, в понимании Павла, мера божественного: Бог – это любовь. И в результате мир преобразился. В этом и состояла Благая весть. Проповедуя её, Павел указывал на самого себя как на ярчайшее доказательство истинности своих слов. Он был ничтожеством, меньше, чем ничтожеством, – он преследовал последователей Христа, он чудовищно заблуждался и был ими презираем; и всё же он был прощён и спасён. «…Живу верою в Сына Божия, возлюбившего меня и предавшего Себя за меня» [201].

А если спасён был даже Павел, что мешало спастись всем остальным?

Дух Закона

Павел, конечно, не мог остаться в Галатии и наставлять её жителей до конца своих дней. Весь мир должен был услышать Благую весть. Цель, которую перед собой ставил Павел, соответствовала эпохе, в которую он жил. Никогда прежде одна держава не контролировала все морские пути Средиземноморья; никогда прежде его берега не покрывала сеть дорог, подобных римским дорогам. Уроженец Тарса, портового города к югу от Галатии, Павел с детства знал, что за горизонтом его ждут далёкие, но достижимые земли. Теперь, отряхнув прах Галатии со своих ног, он направлялся на запад, к Эгейскому морю, на берегах которого раскинулись процветающие города: Эфес, Фессалоника, Филиппы. Следует, конечно, признать, что путь давался ему нелегко: «…мы как сор для мира, как прах, всеми попираемый…» [202]. Павел говорит как человек, который всю жизнь провёл в странствиях, переживший побои и заключение, кораблекрушения и нападения разбойников. И всё же, несмотря на бесчисленные опасности, подстерегавшие странника, Павел и не думал остановиться. Мог ли он жаловаться на трудности, если за него его Спаситель претерпел крестную муку? И он шёл дальше.

По приблизительным подсчётам, за всю жизнь Павел преодолел расстояние, превышающее шестнадцать тысяч километров [203]. Всюду нужно было основать новые церкви и привести новых людей к Христу. Но Павел был не просто мечтателем; он умел мыслить стратегически. Словно хороший военачальник, он никогда не забывал о своих тылах. Ежедневно по великолепным дорогам, построенным инженерами цезаря, в провинции направлялись послания от римских властей. Вот и Павел, служа своему Господу, постоянно отправлял множество посланий. Он изучил искусство риторики достаточно глубоко, чтобы отрицать, что когда-либо ею занимался; его послания изысканны, выразительны и очень эмоциональны. Одно кажется мокрым от горьких слёз; другое дышит гневными упрёками и увещеваниями; третье наполнено искренней любовью к тем, кому адресовано; во многих можно обнаружить всё это сразу. В особенно напряжённые моменты Павел словно бы отбирал письменные принадлежности у своего писаря и самостоятельно нацарапывал твёрдые и решительные слова. Читающий послания Павла не просто следит за его мыслью, но практически слышит собственный голос.

Получив печальные известия из Галатии, он сразу же принялся писать ответ, полный негодования: «О, несмысленные Галаты! кто прельстил вас?..» [204] Павел хорошо знал о зловещей репутации Галатии – страны колдунов и обольстителей; но гнев его вызвали вовсе не местные ведьмы. Горькая ирония заключалась в том, что галатов прельстили люди, утверждавшие, что они, как и Павел, проповедуют Благую весть Иисуса Христа. Над миссией Павла нависла угроза: в понимании этих людей галатская церковь могла исповедовать Господа Иисуса, лишь приняв Закон Моисея, причём целиком и полностью. Это прямо противоречило всему, чему пытался научить галатов Павел, это был удар по тому, в чём он видел смысл смерти Христа на кресте. Неудивительно, что он был полон решимости противостоять «лжебратиям» и их учению и не собирался с ними церемониться. Павел предположил, что лжебратьям стоило не ограничиваться обрезанием и оскопить себя [205]. Эта скабрёзная шутка должна была напомнить галатам о сходстве двух подстерегавших их угроз: обрезание было немногим лучше оскопления. Тот, кто начал бы теперь жить по Закону Моисея, предал бы Христа точно так же, как тот, кто отправился бы странствовать со жрецами Кибелы. Павел вовсе не отрицал того, что Тора – это тоже послание Бога; но он верил, что вследствие той великой перемены в делах земных и небесных, о которой ему поручено было возвещать, «не имеет силы ни обрезание, ни необрезание» [206]. Требовать от галатов пойти под нож мог только тот, кто считал, что жертвы Христа для их спасения было недостаточно. С этим требованием вернулось бы то разделение мира на иудеев и всех остальных, конец которому, по убеждению Павла, положило распятие Господа. Из-за этого требования апостольская миссия потеряла бы всемирное значение. Неудивительно, что в своём Послании к галатам Павел то уговаривает, то умоляет их держаться переданного им учения. «К свободе призваны вы, братия…» [207]

Но этот призыв мог быть палкой о двух концах. После того как Павел покинул Галатию, некоторые из тех, кого он привёл ко Христу, наверняка почувствовали себя потерянными. Отвергнуть богов города означало отвергнуть привычный уклад городской жизни, поставить под угрозу отношения с родными и близкими, проявить неуважение к самому цезарю. Произошедшее в Галатии подействовало на Павла отрезвляюще. Порой из-за потери прежних ориентиров новообращённые испытывали столь сильное потрясение, что начинали всерьёз задумываться об обрезании. В конце концов, иудеи испокон веков жили по закону, славящемуся своей строгостью. Павел, возможно, недооценил привлекательность иудейства, самосознания, связанного с древней традицией и ощущением исключительности. Но идти на компромисс он отказывался. Наоборот, он пошёл дальше: призывая обращённых им людей не считать себя ни галатами, ни иудеями – только народом Христа, гражданами Царства Небесного, он прививал им самосознание, не признававшее границ, не похожее ни на что, существовавшее прежде. В эпоху, когда лояльность местным властям воспринималась как нечто само собой разумеющееся, а к любым новшествам относились с подозрением, это был смелый шаг, но идти на попятную Павел не собирался. Признать авторитет Закона Моисея он был готов лишь для того, чтобы напомнить: больше всего Бог желает, чтобы все люди жили в любви. «Ибо весь закон в одном слове заключается: люби ближнего твоего, как самого себя» [208]. Всё, что нужно человеку, – это любовь.

Павла не смущало, что даже он сам в том же самом послании рассуждал, как было бы хорошо, если бы его противники себя оскопили. То, что он проповедовал о любви, было истиной: сам Христос свидетельствовал об этом, не только в тот день, когда Павел услышал Его голос по дороге в Дамаск, но и позднее, когда ему было явлено видение Рая, где звучали «неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать» [209]. В Галатии тоже совершились чудеса. Дух Божий, который в самом начале, до сотворения всего сущего, носился над водами, сошёл на учеников Павла. Чудеса стали верным знаком Нового Завета между Небесами и землёй. Павел был убеждён, что дыхание Божие посетило галатскую церковь, и это глубокое убеждение объясняло и его внутреннюю уверенность, и его насмешки над оппонентами. «…Буква убивает, а дух животворит» [210]. Зачем же верующим из язычников, которых коснулся Бог, следовать Закону Моисея? «Господь есть Дух; а где Дух Господень, там свобода».

Так писал Павел второй церкви, проповедуя отказ от привычного отношения к себе и к другим, лежавший в основе его учения. Коринф, в отличие от Галатии, славился на весь мир своей роскошью. Город, основанный на узком перешейке, соединяющем северную Грецию с южной, ещё до Троянской войны, ныне богател благодаря двум переполненным портам, ставке римского наместника провинции и многочисленным ростовщикам. Даже в Риме коринфские изделия из бронзы ценили за изысканность, а коринфских проституток – за профессиональное мастерство. «Людям, однако, не всем удаётся достигнуть Коринфа» [211]. Всё же, несмотря на древность имени, нынешний город был немногим древнее тех, которыми усеял Галатию Август. Это тоже была римская колония, основанная на руинах древнего поселения, которое римская армия за два века до того стёрла с лица земли. И, как и другие греческие города, Коринф был настоящим плавильным котлом. Здесь жили потомки римских вольноотпущенников, переселённых сюда Юлием Цезарем, и богатеи из числа эллинов; судовладельцы и сапожники; странствующие философы и иудейские книжники. Самосознание жителей такого города зачастую было лишено глубоких корней. В отличие от Афин, где Павла – это признавали даже его почитатели – выслушали немногие, в Коринфе проповедь имела большой успех. Находясь в городе, Павел зарабатывал себе на жизнь тем, что изготавливал палатки и навесы, спал там же, где работал, и сумел обратить в свою веру людей из разных слоёв общества. Церковь, основанная им в Коринфе, состоявшая из евреев и бывших язычников, богатых и бедных, людей с римскими и греческими именами, стала воплощением его идей о новом народе – гражданах Царства Небесного.

По всей видимости, многим коринфянам подобное религиозное движение не казалось чем-то вопиющим. В их городе с давних пор находили прибежище весьма эксцентричные личности. Все помнили философа Диогена, который ещё во времена Александра демонстрировал презрение к общественным нормам, поселившись в большом глиняном кувшине и прилюдно занимаясь онанизмом. Однако Павел требовал от коринфян куда более радикальной переоценки основополагающих ценностей. Чтобы посвятить себя Христу, нужно было креститься – погрузиться в воду и очиститься от прежних представлений о самом себе. Обращённые в новую веру рождались заново. В богатейшем городе Павел предпочитал богатству «незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее…» [212]. Людям, превозносившим агон – соревнование за звание лучшего, – он объявлял, что Бог избрал немудрых, чтобы посрамить мудрецов, и немощных, чтобы посрамить сильных. В мире, в котором иерархия господ и рабов воспринималась как нечто естественное, он настаивал, что различия между рабом и свободным теперь, после того как сам Христос умер смертью раба, значили не больше, чем различия между эллином и иудеем. «Ибо раб, призванный в Господе, есть свободный Господа; равно и призванный свободным есть раб Христов» [213]. Сам Коринф, если взглянуть на него глазами Павла, предстаёт совсем другим городом. Его театры и стадионы напоминают уже не о древних языческих празднествах, а о торжестве радикально новой идеи. Проповедь Благой вести Христовой здесь была подобна выступлению актёра перед толпой зрителей, тренировке атлета – борца или бегуна – перед Истмийскими играми. Когда-то, в самый тёмный час в истории города, римский военачальник вёл за собой ряды коринфян в знак победы над ними; но теперь их вёл за собой Бог. И участникам этого шествия нечего было стыдиться: в дыму благовоний шествовали вслед за Богом не пленники, но подлинно свободные люди.

Свобода, однако, как вновь и вновь убеждался Павел, тоже влекла за собой проблемы. Если в Галатии она стала для части новообращённых таким потрясением, что им захотелось ограничить её с помощью Закона Моисея, то в Коринфе, наоборот, её побочным эффектом оказалось головокружительное ощущение вседозволенности. С тех пор как Павел покинул город, прошло уже несколько лет, когда до его слуха дошла шокирующая весть: один из обращённых им в новую веру переспал с собственной мачехой. Павел, конечно, был в ужасе. Но, составляя послание церкви в Коринфе и наказывая её членам воздерживаться от кровосмешения и проституции, от алчности, пьянства и клеветы, он также говорил и об ответственности, от которой, как могло показаться, он сам их избавил. Что, в конце концов, такое свобода, если не возможность поступать так, как хочется? Павел всегда был готов принять вызов и подошёл к проблеме решительно. «Всё мне позволительно, но не всё полезно; всё мне позволительно, но не всё назидает» [214], – писал он коринфянам. Пытаясь разрешить кризис, угрожавший одной-единственной церкви, Павел пришёл к судьбоносному выводу: если человек «подзаконен Христу» [215], законом Христа для него должен быть тот закон, который служит общему благу подзаконных. Заповеди были справедливы, но не потому, что так сказал Бог, не потому, что Он даровал их пророку, не потому, что дарованы они были в огне, под звуки грома, на вершине далёкой горы посреди пустыни, а потому, что они обеспечивали общее благо.

Но как должны были последователи Павла определять, что является благом для всех? Как и в Послании к галатам, в Послании к коринфянам апостол отвечал на этот вопрос, проповедуя приоритет любви. Без любви, взволнованно провозглашает он, знание о том, что правильно, а что – неправильно, не имеет никакого смысла. «Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто» [216]. В своей проповеди любви Павел был последователен – и всё же оставалось противоречие, которое он никак не мог разрешить. Он достаточно много путешествовал, чтобы понять, насколько различны обычаи разных народов. Словно искусный купец, разным слушателям он подавал одни и те же идеи по-разному. «Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» [217]. Но несмотря на это заявление и несмотря на кардинальную перемену в представлениях Павла о том, что значит быть иудеем, он не мог расстаться с предубеждениями, которые внушило ему воспитание. Столкнувшись с греческими взглядами на любовь, он испытал отвращение, достойное фарисея. Павла учили, что интимные отношения приемлемы лишь в рамках брака, заключённого между мужчиной и женщиной, а половая связь двух мужчин – вещь совершенно недопустимая; и он не сомневался, что такова воля Бога. Отстаивая эти убеждения, он не мог больше ссылаться на закон Моисея, но это его совсем не смущало; скорее, напротив, заставляло становиться настойчивее. Павел в конечном счёте не готов был позволить новообращённым самим решать, что им необходимо и полезно.

Так в самом сердце учения Павла возник парадокс, последствия которого тяжело переоценить. Между разрывом в ткани мироздания, о котором возвещал Павел, и непрерывными вызовами повседневности, между революцией, напоминающей извержение вулкана, и традицией, предлагающей убежище от него, существовало противоречие, которое апостолу так и не удалось окончательно разрешить. Почему, например, если мужской и женский пол – в самом деле «одно во Христе Иисусе» [218], женщина по-прежнему была лишена многих мужских привилегий? Пытаясь разрешить этот вопрос, Павел словно разрывался; откровение и воспитание подсказывали ему противоположные ответы. Вера в преображающую силу Благой вести Христовой наполняла обращённых им людей: если верили, что Святой Дух сошёл на женщину, её положение в среде верующих становилось не ниже мужского. Сам Павел не сомневался, что так и должно быть. Женщины рисковали ради него жизнью; жертвовали средства для его апостольской миссии; руководили церквями, которые он основывал. Но мысль о равенстве полов, равно непривычная для иудея и для эллина, приводила Павла в замешательство. Разве не того желал он лжебратьям в Галатии, чтобы они стали неотличимы от женщин? Разумеется, он не мог допустить, чтобы коринфская церковь стала чем-то вроде зеркального отражения культа Кибелы – чтобы женщины здесь делали вид, что они мужчины. И Павел сурово напомнил коринфянам, что женщине не подобает коротко стричь волосы, так же, как мужчине – отращивать длинные, и что женщина не должна молиться с непокрытой головой, поскольку это, среди прочего, может оскорбить ангелов. Как если бы человек, потопивший судно, после кораблекрушения пытался удержаться на гребне волны. «…Всякому мужу глава Христос, жене глава – муж…» [219]

Всё же, даже вынося подобные решения, сам Павел никогда не забывал о границах своих возможностей. Он не собирался лицемерно объявлять себя новым Моисеем. Когда у него спрашивали совета, он советовал; но его советы не следовало приравнивать к заповедям Божьим. Его послания не были новой Торой. Не будучи законодателем, Павел не устанавливал Закон Христа; его роль как апостола была скромнее: помочь обращённым распознать этот Закон в себе самих. «…Вы показываете собою, что вы – письмо Христово, через служение наше написанное не чернилами, но Духом Бога живаго, не на скрижалях каменных, но на плотяных скрижалях сердца» [220]. Стремясь ясно выразить, что он имеет под этим в виду, Павел, разумеется, ссылался на древние писания: в книгах пророков уже говорилось о временах, когда Бог заключит со Своим избранным народом Новый Завет и напишет Свой закон «на сердцах их» [221]. Но, помимо памятных образов из пророчеств, Павлу были известны и другие примеры выражения той же идеи, которую ныне пытался сформулировать он сам. Составляя в Коринфе послание римским церквям, Павел открыто признавал, что не только иудеи имели понятие о том, что хорошо и что плохо. У других народов подобные представления, хоть и смутные, тоже существовали. Откуда эти представления взялись? Поскольку Бог не даровал другим народам Закона, они могли поступать правильно лишь «по природе» [222]. Для иудея это было поразительное признание. В Торе не было места концепции естественного закона. Но Павел, пытаясь описать тот Закон, который, как он верил, в результате Распятия и Воскресения записан в сердцах всех, признающих Христа своим Господом, рискнул приспособить для своей цели учение греческих философов. Использованный им термин – syneidesis – ясно свидетельствует, о какой именно философии идёт речь. Центром своего благовествования Павел сделал стоическую идею совести.

Люди давно пытались осмыслить, что означало для мира пришествие Христа; и вот в великой борьбе толкований наступил поворотный момент. Проповедники, с которыми столь решительно спорил Павел в Послании к галатам, утверждавшие, что за крещением должно следовать обрезание, ещё не были окончательно побеждены; но их взгляды уходили в прошлое. В церквях, основанных по всему Средиземноморью стараниями Павла, суждено было утвердиться его представлениям о Божественном замысле. Никогда прежде сочетание иудейской этики и эллинской философии не приносило столь великих плодов. Идея Закона Божьего, записанного в сердцах людей Святым Духом, основывалась одновременно и на учении фарисеев, и на мировоззрении стоиков, но была одинаково чужда и тем и другим. Значение этой идеи было таково, что послания Павла – письма странника, не занимавшего никакой должности, не имевшего никакого влияния на дела мирские, – преобразили наш мир сильнее, чем любой другой революционный текст. Влияние этих писем будет ощущаться тысячелетиями на континентах и в обществах, которые сам Павел не мог даже вообразить. Именно его представление о законе ляжет в основу целой цивилизации.

Воистину он был тем, кем считал себя сам: провозвестником нового начала.

Разожгите огонь мой

«Ночь прошла, а день приблизился…» [223] Так писал Павел «святым» (по-гречески – hagioi) церквей города Рима. Стремительность, с которой он продолжал объезжать Средиземноморье, то собираясь посетить Иудею, то намереваясь отправиться в Испанию, была порождением его вечной тревоги: время этого мира подходит к концу. Всё мироздание словно готовилось разродиться чем-то новым. Перемена в делах земных и небесных, которую возвещал Павел, была поистине вселенской. Под звук труб, приветствуемый ангелами, вскоре должен был вновь явиться Христос. Павел с нетерпением ждал возвращения Господа, и в то же время одна мысль об этом вгоняла его в дрожь. «…Ваш дух, и душа, и тело во всей целости да сохранится без порока в пришествие Господа нашего Иисуса Христа» [224], – увещевал он обращённых. Использованное им слово «пришествие» (по-гречески – parousia) легко находило отклик в сердце каждого эллина. Стремление увидеть сошедшего на землю Бога, которое когда-то эксплуатировали воинственные ничтожества, жаждавшие божеских почестей, вроде Деметрия Полиоркета, соединялось здесь с благоговением, с которым иудеи относились к единому Богу Израиля. Второго пришествия с одинаковым трепетом ожидали представители разных культур.

Между тем Рим уже превратился в огромную сцену для впечатляющего пришествия. Пока Павел посещал город за городом, возвещая о грядущем конце времён, в столице к власти пришёл молодой цезарь, любивший размывать границы между человеческим и божественным самым экстравагантным образом. Нерон, праправнук Августа, тоже считался сыном бога – благодаря приёмному отцу, которого после смерти сразу же провозгласили небожителем. Новый император пользовался благосклонностью небес с самого рождения, когда его коснулись золотые лучи восходящего декабрьского солнца. Льстецы сравнивали его с Аполлоном, предвещая, что он рассеет звёзды, наполнит мир радостью и «законов молчанье нарушит» [225]. По сравнению с временами Августа во времена Нерона подобная пропаганда стала гораздо более прямолинейной, принимая крайние формы. Свою «благую весть» Нерон принёс в Грецию в самой броской манере: освободил провинцию от уплаты налогов, начал строительство канала через Коринфский перешеек и принял участие в Олимпийских играх. Ресурсы всего мира были в его распоряжении. Монеты, статуи, знамёна – всюду можно было увидеть изображения Нерона в ореоле божественного огня. На улицах столицы он изображал возницу солнечной колесницы. С большим старанием он учился играть на лире, а для своего первого публичного выступления избрал песнь о наказании Ниобы. Поклонникам Нерона казалось, что на землю сошёл Аполлон: жестокий, великолепный, всегда сияющий.

У Павла, конечно, подобные капризы вызывали отвращение – но не только у Павла. Выступая на публике в качестве возницы или музыканта, Нерон демонстрировал неприкрытое презрение к почтенному римскому предрассудку, представлению о том, что развлекать публику – удел людей самого низкого статуса. Сознавая, что идёт против древних нравов, Нерон и не думал останавливаться, ведь он поступал так намеренно. Одно объединяло императора и апостола: вера в то, что в мире, который недавно посетило божество, ничто не может оставаться прежним. Как сын бога и правитель мира, Нерон не обязан был подчиняться унылым, устаревшим условностям, которыми руководствовались смертные. Не обращая на них внимания, он, словно герой греческой трагедии, убил родную мать, а затем и беременную жену и, переодевшись женщиной, вышел замуж. Такой жизнью жили герои мифов. В городе, которым управлял сверхчеловек, не было места банальной благопристойности. Сам Рим сделал он соучастником регулярных и потрясающих преступлений против нравственности. Летом 64 г. на городских улицах устроили большой праздник, символизировавший торжество нового порядка вещей. Амфитеатр в центре города превратили в искусственное озеро, в котором плавали морские чудовища. А по берегам озера выстроили бордели, посетителей которых обслуживали как уличные проститутки, так и аристократки голубых кровей. Они не имели права отказывать никому; так на одну ночь стёрлось различие между свободными и рабами: «и раб с госпожой в присутствии господина, и гладиатор с благородной девушкой на глазах у отца её совокуплялись» [226].

Но на окраинах разросшейся столицы, в многоэтажных жилых домах и ремесленных лавках крупнейшего города мира, тут и там обнаруживались общины людей, отрицавших условности и устои решительнее, чем сам Нерон. Не Павел основал церкви Рима. Верующие во Христа появились здесь ещё до его приезда. И всё же ничего похожего на послание, которое Павел отправил им из Коринфа – подробное изложение того, во что он верил, «всем находящимся в Риме возлюбленным Божиим» [227], – они прежде не читали и не слышали. В Послании к римлянам, самом обстоятельном из когда-либо написанных Павлом, говорилось, что они будут удостоены чего-то гораздо более революционного, нежели любая из выдумок Нерона. Во время празднеств император приглашал народ насладиться мимолётным удовольствием, достойным цезаря; Павел же в своём послании предлагал нечто гораздо более ошеломляющее. «Сей самый Дух свидетельствует духу нашему, что мы – дети Божии» [228]. Здесь прямо говорится о том, чем Нерон никогда бы не подумал делиться. Простолюдинам, от которых разило по́том постоянных трудов, которые обитали в лучшем случае в бедных квартирках или в мастерских на окраинах города, не дозволялось претендовать на титул, которым именовался цезарь. А Павел провозгласил, что именно им это звание принадлежало по праву. Ведь их усыновил Бог.

И речь шла не только о свободных домовладельцах. Устраивая празднества, император дозволял нарушать традиции, но у дозволенного всё же имелись явные границы. Когда дочь аристократа заставляли заниматься проституцией и обслуживать всех желающих, это был лишь символ жестокой истины, которая ни у кого в столице не вызывала сомнения: половой акт – одно из проявлений власти. Овладев городом, легионеры овладевали теми, кто жил в нём. Вне зависимости от пола проникновение означало подчинение: овладевали теми, кто был ниже по статусу: женщинами, варварами, рабами. Тела свободнорождённых римлян считались неприкосновенными, но к остальным это не относилось: «…господин, как считается, волен делать со своим рабом всё, что пожелает» [229]. Нерон, лишая римских аристократок предоставленной им законом неприкосновенности – даже на одну ночь, – конечно, играл в опасную игру с существовавшей в Риме классовой системой; но на её основы он не покушался. Воспользоваться услугами проститутки или рабыней для удовлетворения половых потребностей было для римлянина не зазорнее, чем справить нужду на обочине дороги. В конце концов, латинское слово meio означает одновременно и «мочиться», и «испускать семя». Подобным взглядам Павел противопоставил принципиально иное отношение к телесному. «Разве не знаете, что тела́ ваши суть члены Христовы?» [230] Вот какие требования предъявлял он к коринфянам. Мог ли мужчина, сознающий, что члены его тела посвящены Господу, даже помыслить о том, чтобы совокупиться с блудницей, стать с ней единой плотью? Но объявив, что тело – «храм живущего в вас Святаго Духа» [231], Павел не просто признал отношение большинства коринфских и римских мужчин к половой жизни чем-то кощунственным. В то же время он давал тем, кто обслуживал этих людей, девицам в тавернах и размалёванным мальчикам из борделей, надежду на спасение. Пострадать так, как страдал Христос, перенести унижение, избиение, всевозможные злоупотребления, значило причаститься Его славы. В своём послании Павел уверял римлян, что те, кого Бог признал своими детьми, могут надеяться и на искупление для тела. «Если же Дух Того, Кто воскресил из мертвых Иисуса, живет в вас, то Воскресивший Христа из мёртвых оживит и ваши смертные тела Духом Своим, живущим в вас» [232].

Революционный посыл этого Послания не мог не вызвать у его слушателей насущных вопросов. В тесных лавках, где «призванные святые» Рима собирались и устраивали общую трапезу в память об аресте и страданиях Христа, мужчины сидели бок о бок с женщинами, а свободные граждане – с рабами. Если Христос равно искупил всех их, если они всё равно были любимы Богом, как следовало им относиться к иерархии, без которой даже самое скромное римское домохозяйство просто не выжило бы? Отвечая, Павел не мог избежать определённой двусмысленности. Конечно, он категорически отверг мысль о том, что для божественного правосудия, обещанного тем, кто крестился во имя Христа, имело значение их положение в обществе. «Ибо нет лицеприятия у Бога» [233]. Все были равно искуплены, перестав быть рабами греха и смерти. Господин был таким же сыном Божьим, как и раб: не меньше, но и не больше. А значит, всех должна была объединить взаимная любовь. Павел всячески призывал к этому; но он не довёл эту радикальную идею до логического завершения. Хозяин мог любить своего раба братской любовью, раба могли почитать как святого, раб мог получить дар пророчества, но при этом он оставался рабом. Павел объяснял: «…как, по данной нам благодати, имеем различные дарования, то, имеешь ли пророчество, пророчествуй по мере веры; имеешь ли служение, пребывай в служении…» [234]. У кого было оба дара, тот, конечно, должен был заниматься и тем и другим.

Павел, проповедуя своё учение, по крайней мере, сам поступал так, как призывал поступать других. Он добровольно отказался от привилегий, полагавшихся ему по праву рождения. Павел был не просто книжником; если верить свидетельству Луки, от отца он унаследовал права римского гражданина [235]. Но отстаивать свои права Павел склонен не был. Он бесстрашно говорил о том, во что верил, но при этом признавал за представителями власти право подвергать его за это наказанию. Он не отказывался от возможности проповедовать в синагогах, но подчинялся их строгим уставам. «От Иудеев пять раз дано мне было по сорока ударов без одного» [236]. Точно так же, несмотря на презрение к притязаниям цезарей на божественность, Павел призывал церкви Рима не противостоять Нерону открыто. «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога; существующие же власти от Бога установлены» [237]. Убеждённость в том, что у верующих не было отечества, кроме Царства Небесного, сочеталась у Павла с готовностью использовать на благо миссии всё то, в чём проявлялось господство земных властей. Синагоги предоставляли ему возможность привести ко Христу собратьев-иудеев – и он пользовался этой возможностью. Коринфские и римские домовладельцы предоставляли помещения для встреч новообращённых, жертвовали средства для нужд миссии и для помощи голодающим Иудеи – и Павел пользовался их щедростью. Могущество Рима обеспечивало мир, благодаря которому Павел мог беспрепятственно путешествовать – и он не собирался призывать обращённых к восстанию против империи, ставя под удар интересы миссии. Слишком многое стояло на кону. Не было времени выстраивать новое общество с нуля. В распоряжении Павла было лишь небольшое окно возможностей – и за это время нужно было основать как можно больше церквей, подготовив мир ко Второму пришествию: «Ибо сами вы достоверно знаете, что день Господень так придет, как тать ночью» [238].

И постепенно начинало казаться, что устои мироздания в самом деле заколебались. Летом 64 г., через несколько недель после скандального уличного празднества, устроенного Нероном, в Риме вспыхнул страшный пожар. Он свирепствовал несколько дней. К тому моменту, как его наконец удалось потушить, примерно третья часть города превратилась в дымящиеся руины. Выискивая виноватых, Нерон обратил внимание на «призванных святых». Выдвинутые против них обвинения – в поджоге и «в ненависти к роду людскому» [239] – свидетельствуют, что всерьёз вникнуть в их верования никто не пытался. Из них просто сделали козлов отпущения. Нерон, любитель зрелищ, продемонстрировал мстительность, достойную Артемиды и Аполлона. Одних осуждённых облачали в шкуры диких зверей и отдавали на растерзание собакам. Других распинали на крестах, намазывали смолой и поджигали ради ночного освещения. Нерон правил колесницей, смешавшись с вытаращившей глаза толпой. Согласно позднейшей традиции, в списках казнённых было два прославленных имени. Одно принадлежит Петру. Другое – Павлу, обезглавленному, как подобало римскому гражданину. В действительности неясно, оборвалась ли его жизнь вскоре после великого пожара или несколько ранее. Но, кажется, нет причин сомневаться, что он был казнён. Не позднее чем через тридцать лет после смерти Павла он стал почитаться в Риме как образцовый свидетель (по-гречески – martus) славы Божьей, как мученик. «…он был в узах семь раз, был изгоняем, побиваем камнями. Будучи проповедником на Востоке и Западе, он приобрел благородную славу за свою веру, так как научил весь мир правде, и доходил до границы Запада, и мученически засвидетельствовал истину перед правителями» [240].

Надежды Павла увидеть при жизни пришествие Христа во славе не оправдались. Но вскоре после смерти апостола произошла трагедия, в которой последователи Павла разглядели страшное подтверждение самого революционного элемента его учения: веры в то, что Господь Воинств, вместо того чтобы явиться в огне и дыме и освободить народ Израиля от иноземного ига, послал Сына Своего, чтобы тот пострадал на римском кресте и тем самым возвестил о начале новой эпохи. В 66 г. тлеющая озлобленность евреев Иудеи вылилась в открытое восстание. Римское возмездие оказалось ужасным. Через четыре года легионы взяли приступом Иерусалим. Сокровища Храма они увезли в Рим, а само здание сровняли с землёй. «Ни древность города, ни неимоверное богатство его, ни распространённая по всей земле известность народа, ни великая слава совершавшегося в нём богослужения не могли спасти его от падения» [241]. Бог, на помощь которого надеялись восставшие, не спас свой народ. Многие евреи, погрузившись в пучину отчаяния и безысходности, навсегда отреклись от веры в Него. Другие винили не Бога, а себя, порицая собственное непослушание и с ещё большим усердием изучая Писания и законы. Третьи, уверовавшие в Иисуса Христа – те, кого римские власти всё чаще называли словом Christiani [242], – разглядели в трагедии Избранного Народа Божьего отражение события ещё более ужасного: казни Божьего Сына. Павел не дожил до разрушения Храма, но ждал, что случится нечто подобное. После того как ему явился Христос, он отказался от веры в то, что Бог, словно воин, встанет на защиту конкретного народа во исполнение вечного Завета с ним. Павел проповедовал Новый Завет. Сын Божий, став смертным, уже искупил всё человечество. Мессия уже пришёл, но не как военачальник, сокрушивший армии цезарей. Его послание было неслыханным, шокирующим – и теперь нашло отклик в сердцах слушателей, переживших страшную травму. «Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого…» [243]

Неудивительно, что уже после разрушения Иерусалима, когда оставалось всё меньше и меньше тех, кто помнил времена Иисуса, христиане решили записать рассказы о его жизни и его изречения. В своих посланиях Павел неоднократно упоминает эпизоды Страстей Христовых – ночь, когда Христос был схвачен, бичевание, распятие, – но не описывает их обстоятельно, не сомневаясь, что подробности уже известны адресатам. Иное дело Евангелия, написанные в напряжённые, страшные годы, незадолго до и непосредственно после разрушения Иерусалима [244]. Четыре самых ранних и самых авторитетных варианта объединяет то, что кульминацией повествования в каждом из них становится смерть и воскресение Христа. Но в них затронуты и иные темы. «…один у вас Наставник…» [245] – это слова Иисуса в одном из Евангелий. Он, однако, наставлял людей совсем не так, как философы. Тех, кто выставлял напоказ свои добродетели и порицал чужие пороки, Он сравнивал с окрашенными гробами, полными костями мёртвых и всякой нечистоты. Он проповедовал столь высокие идеалы добродетели – любовь к врагам своим, отказ от всех земных благ, – что они казались недостижимыми. При этом с грешниками Он был исключительно кроток. Он делил трапезу с иудеями, нарушавшими закон, и беседовал с прелюбодеями у колодца. У Него был талант говорить иносказательно. Царство Небесное подобно зерну горчичному; миру, каким видит его ребёнок; закваске в муке. Снова и снова Иисус рассказывал истории – притчи, – сюжеты которых порой брались из мира богачей и мудрецов, а порой – из жизни простых людей: пастухов, слуг, сеятелей. Но всякий раз было в них нечто не от мира сего: знакомое делалось в них необычным. Зерно, упавшее в терние; заблудившаяся овца; девушки, ожидавшие брачного пира, всё проливало свет на пути Господни. Но ничто не поражало так сильно, как личность Самого Иисуса. Ни в одном из более ранних текстов нельзя найти подобного образа. Мерилом этой уникальности стала реакция христиан, которые, читая Евангелия, способны были поверить, что тот, чья жизнь, чьи слёзы, пот, кровь и смерть описаны в этих текстах живо и беспощадно, воистину был тем, кем считал Его Павел: «Сыном Божиим» [246].

За шесть с половиной столетий до разрушения Иерусалима римлянами, когда схожим образом с городом обошлись вавилоняне, иудеи, уведённые в рабство, сохранили веру в своего Бога, убедив себя, что в конечном счёте всё к лучшему; когда-нибудь Израиль возродится, и князья земные склонятся пред ним. Тьма рассеется; так обещал сам Господь.

«…Я сделаю Тебя светом народов, чтобы спасение Моё простёрлось до концов земли» [247].

Ныне, после разрушения Второго Храма, тьма, казалось, только сгустилась. Осталась ли надежда на свет? На этот вопрос евангелисты давали поразительный ответ: Свет этот уже был явлен. «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» [248]. Так начинается Евангелие, автором которого традиция считает Иоанна, младшего из двенадцати учеников Христа – и особенно Им любимого. Слово (по-гречески – Logos), которое было у Бога, и было Богом, и через которое мир начал быть, пришло в мир – и мир Его не познал. Как и послания Павла, этот текст является синтезом иудейского Писания и греческой философии – и ярчайшим свидетельством эпохи. Конечно, мысль о тождестве света и истины была не нова: задолго до Иоанна что-то подобное провозгласил Дарий. Но за этими словами следует нечто, не похожее ни на надписи персидских царей, ни на идеи греческих философов, ни на проповеди иудейских пророков. Слово стало плотью. Его учениками были рыбаки и мытари. Вместе они странствовали по пыльным дорогам и спали на холодном полу. А затем, в ночь, когда Иисуса схватили, они оставили Его. Даже Пётр, греясь у огня во дворе неподалёку, трижды отрёкся от Него, прежде чем прокричал петух. Такое предательство, казалось, не заслуживает прощения. Но в самом конце Евангелия предатели были прощены. Иоанн описывает, как Христос явился ученикам, когда они рыбачили на озере, разжёг огонь и предложил приготовить на нём пойманную ими рыбу. Когда они отобедали, Он повернулся к Петру и трижды спросил Его: «Любишь ли ты Меня?» [249] Три раза Пётр ответил утвердительно. И трижды Иисус поручил ему: «Паси овец Моих» [250].

Так заканчивается Евангелие, в начале которого говорится о Слове, которое было у Бога и было Богом в момент творения: обедом на природе, отдыхом на берегу озера. Надеждой после отчаяния, примирением после предательства, исцелением после травмы.

Эта идея в век потрясений привлекала многих людей, а некоторые, как показало время, были готовы за неё умереть.

IV. Вера