Пессинунт, 362 г.
Проезжая через Галатию, новый император обнаруживал в каждом посещённом им храме следы упадка. Со статуй осыпалась старая краска; на алтарях не было видно свежих пятен крови. Нескольких десятилетий хватило, чтобы горделивое великолепие древних богов превратилось в ничтожную немощь. Пожалуй, заметнее всего это было в Пессинунте. Этот город с незапамятных времён считался обителью Кибелы. Когда-то им правили её оскоплённые жрецы. Именно отсюда в 204 г. до н. э. в Рим привезли первую статую Матери богов; и спустя половину тысячелетия сюда по-прежнему прибывали паломники. Но их было с каждым годом всё меньше. Даже Пессинунт ускользал из-под власти Кибелы; и громада её храма, веками господствовавшая над городом, свидетельствовала уже не о могуществе богини, а об угасании её культа.
Флавий Клавдий Юлиан был поражён этим зрелищем до глубины души. Он был племянником Константина и воспитывался как христианин; утверждать его в вере поручено было евнухам. Но ещё в юности Юлиан отрёкся от христианства. Став в 361 г. императором, он поставил перед собой цель переубедить людей, которые «отвернувшись от вечных богов, обратились к еврейскому трупу» [318]. Юлиан был талантливым учёным и смелым военачальником; при этом своей вере он был предан так же, как те, кого он презрительно именовал галилеянами, – своей. Особенно усердно почитал он Кибелу. Юлиан верил, будто именно она вывела его из мрака заблуждений, навязанных ему в детстве. Неудивительно, что, отправляясь на восток, чтобы подготовиться к войне с Персией, император отклонился от привычного маршрута и нанёс визит в Пессинунт. Увиденное там его возмутило. Он смог совершить жертвоприношение и почтить тех, кто остался верен городским богам, но небрежное отношение к культу Кибелы приводило его то в ярость, то в уныние. Жители Пессинунта были попросту недостойны её покровительства. Покидая землю галатов, Юлиан поступил так же, как за три века до него Павел: составил для них послание.
Точнее, послание было адресовано их верховному жрецу. Рассуждая о том, почему культ Кибелы пришёл в упадок, император возложил вину не только на невежд и глупцов. Настоящими виновниками произошедшего, по убеждению Юлиана, были сами жрецы. Вместо того чтобы посвятить свою жизнь страждущим, они вели себя раскрепощённо и необузданно. Долго это продолжаться не могло. В мире, полном страданий, имели ли право жрецы предаваться в тавернах пьянству? В это время – сурово напомнил Юлиан – им бы следовало оказывать помощь нуждающимся. С этой целью император был готов каждый год за свой счёт закупать провизию для отправки в Галатию: «Пятая часть будет расходоваться на бедняков, прислуживающих жрецам, а остальное должно раздаваться странникам и нищим» [319]. Организовывая такие раздачи, Юлиан не сомневался, что исполняет тем самым волю Кибелы. Император был убеждён, что заботу о слабых и несчастных боги во все времена считали делом первостепенной важности. Он надеялся, что галаты, осознав это, восстановят старинный обычай почитания богов: «Приучай эллинов к подобной благотворительности, объясняя им, что она издревле была у нас» [320].
Самих жрецов Кибелы утверждение о существовании у них подобного обычая наверняка удивило. Фантазии Юлиана, наполненные духом аскетизма и бескорыстия, столкнулись с реальностью, которая, впрочем, тоже не отличалась трезвостью. Жрецам Кибелы был свойственен немалый энтузиазм, но он издревле был направлен отнюдь не на благотворительность, а на танцы, переодевания и, конечно, на оскопление. Богам не было никакого дела до бедняков, а рассуждения на подобную тему были лишь «пустословием» [321]. Цитируя в том же послании строки Гомера, посвящённые законам гостеприимства, которые якобы распространялись даже на нищих, Юлиан демонстрировал лишь глубину собственных заблуждений. Герои «Илиады», любимцы богов, блистательные и алчные, презирали слабых и угнетённых. Того же мнения придерживались и глубоко почитаемые Юлианом философы. Голодающие не заслуживают сочувствия. Побирающихся нищих следует поскорее отловить и изгнать. Жалость вредит мудрецу: она может лишить его самообладания. Право на поддержку имеют разве что свободные граждане, оказавшиеся в трудной жизненной ситуации не по своей вине, а лишь по воле случая. Так или иначе в представлениях о богах, которых Юлиан так ревностно почитал, или в трудах философов, которыми он так восхищался, император едва ли мог найти серьёзные основания для того, чтобы утверждать, что бедные имеют право на поддержку уже в силу самой своей бедности. Юный император, искренне ненавидевший учение галилеян и опечаленный пагубным воздействием, которое оно оказывало на всё, что ему было дорого, предложил план борьбы с ним, но не замечал убийственной иронии: сам этот план по сути был безнадёжно христианским.
«Ведь это позор, если никто из иудеев не просит милостыни, если нечестивые галилеяне кормят не только своих, но и наших, а наши лишены нашей же помощи» [322]. Как бы ни было Юлиану неприятно признавать это, отрицать этого он не мог: благотворительность была глубоко укоренена в христианстве. Апостолы, верные иудейской традиции и учению своего Господа, завещали основанным ими церквям, чтобы верующие всегда «помнили нищих» [323]. Поколение за поколением христиане исправно исполняли эту торжественную обязанность. Каждое воскресенье в церквях по всей Римской империи собирали средства для помощи сиротам и вдовам, заключённым, потерпевшим кораблекрушение и больным. Со временем общины увеличивались, всё больше богатых людей принимали крещение, и свободных средств для помощи беднякам становилось всё больше. Возникали целые системы социальной защиты. Они были устроены достаточно сложно, но функционировали весьма эффективно и постепенно становились неотъемлемой частью жизни крупных городов Средиземноморья. Константин привлёк на свою сторону епископов, а вместе с ними и благотворительные организации, которым они покровительствовали. И Юлиан, ненавидевший галилеян, прекрасно это осознавал. С древнейших времён влиятельным лицом в Риме считался человек, за которым следовали толпы находившихся под его покровительством клиентов, – и с этой точки зрения епископы были людьми весьма влиятельными. Амбициозные богачи, которые прежде украшали города новыми театрами, языческими храмами и банями, теперь всё чаще и чаще обращали взоры на Церковь. Император безуспешно пытался сделать языческие культы не менее привлекательными, поэтому и ввёл в Галатии должность верховного жреца, поручив его подчинённым заботиться о бедных. Христиане вызывали у Юлиана не только презрение, но и зависть.
Его противники прозвали его Отступником, предателем веры; но Юлиан и сам чувствовал себя преданным. Покинув Галатию, он продолжил путь на восток и вскоре оказался в Каппадокии, местности со сложным ландшафтом, славившейся местной породой лошадей и салатом-латуком. Императору эта страна была хорошо знакома. Именно здесь он провёл детство – фактически под домашним арестом, по воле подозрительного Констанция – и завёл знакомства с выдающимися людьми. С одним из них у Юлиана было особенно много общего. Василий, как и Юлиан, был знатоком греческой литературы и философии, славился красноречием и тоже одно время учился в Афинах. Именно таких людей император в первую очередь стремился привлечь на свою сторону, однако Василий избрал принципиально иной путь. Он не только не отрёкся от христианства, в котором был воспитан, но даже решил отказаться от карьеры юриста, чтобы отдать все свои силы и средства Христу. Так же поступил и его младший брат, талантливый богослов Григорий; вскоре братья прославились на весь римский мир. Проезжая через Каппадокию, Юлиан не встретился с Василием, но многим казалось, что два самых знаменитых человека своей эпохи просто обязаны были пообщаться, а некоторые даже готовы были им в этом помочь [324]. Покинув Малую Азию, Юлиан всего через год погиб, сражаясь в Месопотамии с персами; один из солдат, участвовавших в этом походе, позднее писал, что Василию было видение Христа, посылавшего одного из святых, чтобы тот поразил отступника копьём. Как бы то ни было, после смерти Юлиана не нашлось никого, кто бы продолжил начатую им контрреволюцию; а позиции Василия и Григория с каждым годом лишь укреплялись. В 370 г. старший брат был избран епископом Кесарии – столицы Каппадокии; через два года младший возглавил новое епископство, учреждённое недалеко от Галатии, в городе Нисса. Обоих чтили за помощь, которую они оказывали бедным; в результате влияние обоих чувствовалось далеко за пределами их родной земли. В этом Юлиан не ошибся: благотворительность в самом деле могла стать источником власти.
И всё-таки стратегия императора была с самого начала обречена на провал. Забота об угнетённых не могла возникнуть на пустом месте – она должна была на чём-то основываться; а Василия и Григория, двух богатых и образованных людей, посвятить жизнь бедным побудили идеи, лежавшие в основе их веры. «Не презирай лежащих, как ничего не стоящих. Подумай, кто они, и найдёшь их цену. Они носят на себе образ Спасителя нашего. Ибо Человеколюбец дал им собственный образ…» [325] – наставлял Григорий. Именно он довёл рассуждения богословов о том, почему Христос жил и умер на земле как человек бедный, до логического завершения. Право на достоинство, в котором прежние философы отказывали зловонной и потной черни, принадлежит всем людям без исключения. Нет человека настолько жалкого, столь презираемого и слабого, что в нём нельзя увидеть образ Божий. А если Бог любит изгоев и отщепенцев, значит, и смертным полагается их любить.
Это убеждение побудило Василия в 369 г. организовать на окраине Кесарии, охваченной чудовищным голодом, строительство невиданного прежде сооружения. Главы христианских общин и прежде организовывали дома для бедных, которые по-гречески именовались словом ptocheia, но проект Василия поражал масштабом. Этот комплекс, названный позднее Василиадой, один поражённый его размахом посетитель описал как целый город, включавший в себя, помимо приюта для бедных, первую в истории большую больницу. Василий, изучавший в Афинах и медицину, сам принимал участие в лечении больных. Прокажённых, чьи увечья внушали особое отвращение, он приветствовал поцелуем и предоставлял им жилище и заботу. Чем несчастнее казались приходившие к Василию люди, тем скорее готов был епископ увидеть в них Христа. Увидев однажды мальчика, которого его собственные голодающие родители продали в рабство, чтобы как-то прокормить оставшихся детей, Василий произнёс горячую обличительную речь против богачей. «Алчущему принадлежит хлеб, который ты у себя удерживаешь; обнажённому – одежда, которую хранишь в своих кладовых; необутому – обувь, которая гниёт у тебя; нуждающемуся – серебро, которое закрыто у тебя» [326]. Времена, когда для того, чтобы именоваться благодетелем общества, богатому человеку достаточно было на свои средства построить архитектурное сооружение, которое его же и прославляло, действительно ушли в прошлое.
Брат Василия пошёл ещё дальше. Видя ужасы рабства, он не просто порицал излишества, которыми владели богачи на фоне исключительной бедности, но объявил само рабовладение преступлением против Бога. Бог, проповедовал Григорий, сотворил естество человеческое свободным. Поэтому оно было в буквальном смысле бесценным: «…и целый мир – недостойный выкуп за душу человеческую» [327]. Подобные представления его соратникам казались чересчур радикальными, слишком мятежными, чтобы отнестись к ним со всей серьёзностью: даже Василий считал, что люди недостаточно умные и способные могут выжить, лишь оставаясь рабами других. Неудивительно, что аболиционистские настроения Григория не встретили серьёзной поддержки. Большинству христиан, включая Василия, рабство по-прежнему казалось необходимостью, пусть и заслуживающей осуждения. Конец ему придёт не раньше, чем Небо соединится с землёю. Пылкие слова Григория о том, что всякий, владеющий рабами, «владычество своё поставил выше Божия» и тем самым попирает достоинство, по праву принадлежащее каждому человеку, кажутся зерном, упавшим в терние.
Зато другое зерно упало на добрую землю. Самыми беззащитными из детей Божьих были вовсе не прокажённые и рабы. На обочинах дорог, на мусорных свалках всюду в римском мире можно было услышать плач детей, брошенных своими родителями. Многих сразу сбрасывали в сточные канавы, отправляя на верную смерть. За исключением нескольких эксцентричных философов, мало кто выступал с критикой этой практики. В некоторых городах она даже считалась добродетелью: некоторым древним законодателям казалось, что убийство уродливых детей для государства – благо. Самым ярким примером были нравы греческой Спарты, которые, между прочим, хвалил сам Аристотель. Чаще всего жертвами таких обычаев становились девочки. Некоторых от смерти спасали, но их в этом случае ждала участь рабынь. Среди проституток было так много женщин, которых в младенчестве бросили родители, что в произведениях древних писателей связанные с этим сюжетные ходы давно превратились в клише. Среди народов считаные единицы – далёкие германские племена и, конечно, евреи – не избавлялись подобным образом от нежеланных детей. Для остальных это было нормой – вплоть до возникновения христианства.
О том, что дало христианство детям, которых прежде вышвыривали из родного дома, как мусор, ярче всего свидетельствует жизнь сестры Василия и Григория – Макрины. Она была старшей из девяти детей и во многом оказалась самой влиятельной. Ведь именно она побудила одного из братьев оставить юриспруденцию и всецело посвятить жизнь Христу; именно она стала для другого, Григория, главным учителем. Её отличали эрудиция, харизма и особо строгий аскетизм; она отвергала мирские удовольствия столь решительно, что поражались даже её современники. И всё же она не забыла о мире совсем. Когда Каппадокию поразил голод, когда плоть, по выражению Василия, прилегала к костям бедных, «как паутина» [328], Макрина направилась в места, предназначенные для отбросов. Спасённых ею девочек она взяла к себе домой и вырастила как своих дочерей. Возможно, Макрина первой пришла к этому убеждению, а Григорий у неё научился, или, наоборот, первым был Григорий, а Макрина с ним согласилась, но оба верили: даже в самом беззащитном новорождённом ребёнке можно узреть отсвет божественного. Возможно, неслучайно именно в Каппадокии, в области, где обычай бросать детей на произвол судьбы принимал исключительные даже для тех времён формы, людям, если верить свидетельствам, впервые стала являться в видениях Богородица (по-гречески – Theotokos). Она на себе испытала, что значит – родить ребёнка, будучи бедной, бездомной, напуганной; об этом говорится в Евангелиях от Матфея и от Луки. Перепись, устроенная римлянами, вынудила её отправиться из родной Галилеи в Вифлеем. Христос родился в хлеву и был положен в кормушку для скота. Макрина брала на руки крохотного голодающего ребёнка и знала: она делает Божье дело.
И всё же Григорий, после смерти сестры написавший похвальное слово о её жизни, сравнивал её не с Марией. Рождённая в богатой семье, она каждую ночь спала на досках, словно на кресте; и на смертном одре она молилась Богу и просила Его принять её в Царствие Небесное, «потому что и я сраспинаюсь Тебе» [329]. Не брата, прославленного епископа и основателя Василиады, сравнивал Григорий с Христом, а сестру. В мире, где прокажённые могли рассчитывать на достойное обращение, а от богатых можно было требовать полной отмены рабства, казался возможным и этот отказ от традиционного порядка вещей. Иерархии этого мира, прочные, древние, покоящиеся на глубочайших основаниях, нельзя было разрушить так легко, как хотелось бы Григорию; и всё же его речи наполнены искренним предчувствием перемен, которые произойдут в далёком будущем. Вера, воспринятая римскими правящими элитами, делала неизбежным многое из того, что они едва ли могли бы осознать. «Что ты отнял у своего чрева, предложи алчущему» [330]. С призывом Григория, который в прежние времена сочли бы просто безумием, богатым всё чаще приходилось вступать в настоящее противостояние.
Заботиться и делиться
В 397 г. в деревне рядом с рекой Луарой две враждующие группировки встретились рядом с постройкой из голого камня, в которой лежал умирающий старик. После полудня он скончался; и тут же разгорелся жаркий спор о том, кому достанется его тело. Одна группировка прибыла из Пуатье, другая – из Тура; представители обеих доказывали, что именно у их города на него больше прав. Солнце закатилось, а спор не утихал. Люди из Пуатье договорились между собой, что унесут тело к себе, как только рассветёт, и принялись его караулить, но один за другим все заснули. Люди из Тура воспользовались моментом и пробрались внутрь здания. Они подняли тело из праха, в котором оно лежало, вытащили его наружу через окно и повезли прочь вверх по реке. В Туре их встречали ликующие толпы. Старика похоронили перед стенами города. Экспедиция завершилась успехом.
Истории, подобные этой, люди, гордившиеся могуществом покойников, похороненных в их городах, рассказывали с древних времён [331]. В Греции верили, что кости колоссальных размеров – это останки героев, и считали их ценными трофеями. Порой при помощи резца из горных пород извлекались целые скелеты. Популярностью пользовались и древние могилы. Курганы, воздвигнутые некогда над прахом павших исполинов, тысячелетиями привлекали паломников. Юлиан, ещё до того, как он стал императором и открыто объявил о своей приверженности древним верованиям, не упустил возможности посетить древнюю Трою. Показать ему могилы гомеровских героев и воздвигнутые в их честь храмы вызвался местный епископ. Заметив удивление Юлиана, епископ пожал плечами. «Разве нелепо, – отвечал он, – служить благому мужу, своему соотечественнику, так же, как служим мы мученикам?» [332] Чувство гордости за воинственных предков укоренилось в сознании людей исключительно глубоко.
Старик, чьё тело забрали люди из Тура, сам когда-то был воином. Он служил в кавалерии как раз при Юлиане. Но приверженцы Мартина почитали его вовсе не за подвиги на поле боя. Его прославила не знатность рода, не красота, не гордая осанка и не какое-либо другое достоинство из тех, что традиционно приписывались героям. У аристократов Галлии, известных своей надменностью, Мартин вызывал плохо скрываемое отвращение. Они видели в нём лишь человека «жалкого обличья, в ветхой одежде и с нечесаными волосами» [333]. При этом Мартин был человеком столь харизматичным и столь загадочным, что некоторые знатные люди не только не испытывали к нему презрения, но даже оставляли свои поместья, чтобы вести такую же жизнь, как он. Километрах в пяти к востоку от Тура, на травянистой равнине под названием Мармутье, расположилась целая община таких людей. Они обитали в деревянных хижинах или в многочисленных пещерах у подножия утёса. Благодаря им на берегах Луары можно было ощутить дух далёкого Египта. Там, на просторах пустыни, прежде служившей приютом только разбойникам и диким зверям, уже давно начали селиться люди, предпочитавшие соблазнам цивилизованной жизни целомудренность и самоотречение. Поэтому этих людей называли греческим словом «монахи» (monachoi) – «живущие уединённо». Долина Луары, конечно, была совсем не похожа на пустыню. И монахи, поселившиеся здесь, вовсе не собирались отречься от всего, что имели. В их собственности осталась земля; её для них обрабатывали крестьяне. Сами они занимались чтением книг, разговорами, рыбалкой – всем тем, чем они вполне могли заниматься и прежде на собственных виллах. И всё же эта новая жизнь для тех, кого с детства готовили к величию, роскоши и всевозможным мирским свершениям, была, без преувеличения, настоящей жертвой. В определённом смысле в ней было нечто практически героическое.
А раз так, можно сказать, что Мартин стал для Галлии с её аристократическими традициями героем нового, прежде невиданного типа – христианским героем. Таков был его особый магнетизм. Последователи восхищались им не вопреки, а благодаря тому, что он отверг мирские правила жизни, отказавшись принять донатив – денежную награду – из рук Юлиана. «До сих пор, – сказал Мартин цезарю, – я служил тебе, теперь же хочу стать воином Божьим» [334]. Неизвестно, действительно ли Мартин произнёс тогда такие слова, но его последователям нетрудно было в это поверить. Он умер на голом полу, положив голову на камень, – и его смерть свидетельствовала о том, как он прожил свою жизнь. Никакая, даже самая суровая воинская дисциплина не могла сравниться с лишениями, которым он постоянно добровольно себя подвергал. В то время как большинство богатых римлян, одетые в золото и шелка, сверкали, словно павлины, последователи Мартина, облачившись в самые грубые одеяния, собирались в пещерах и взирали на него с восхищением, словно новобранцы на закалённого в боях центуриона. Избрав жизнь нищего, Мартин заслужил славу, которой не удостаивался ни один современный ему галльский христианин. В 371 г. его избрали епископом Тура. Это стало глубочайшим потрясением для чопорной знати города и не меньшим – для самого Мартина. Застигнутый вестниками, сообщившими ему эту весть, он сбежал от них и скрывался в амбаре, пока его не выдали гуси. По крайней мере, ходили такие легенды, но множество легенд, связанных с именем Мартина, – ярчайшее свидетельство его известности. Он был первым монахом, ставшим епископом в Галлии, в высшей степени нетипичным должностным лицом: должность он получил именно потому, что совершенно к ней не стремился.
Уже одно это должно было шокировать всех, кто привык к снобизму римского общества. Мир перевернулся, первые стали последними, но дело было не только в том, что бывший солдат, неопрятный и плохо одетый, странно смотрелся в роли самого влиятельного человека города Тура. Презрение Мартина к атрибутам власти – дворцам, слугам, дорогим одеяниям – было не просто пощёчиной тем, кто привык судить о людях по подобным вещам. Оно наделило его могуществом, которое, с точки зрения его почитателей, было даровано ему вовсе не смертными. Легенды о его способностях полны фантастических подробностей: говорили, что по его воле останавливался огонь и что водоплавающих птиц, которые досаждали ему, пожирая слишком много рыбы, он вынудил улететь в другие края. Последователи Мартина знали, кто даровал ему это могущество. Они верили, что к Мартину прикоснулся Сам Христос.
«Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твоё и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах…» [335] Так ответил Иисус богатому юноше, спросившему, что ему следует сделать, чтобы иметь жизнь вечную. Юноша был очень опечален – и пошёл на попятную. Мартин был не таков. Даже став епископом, он продолжал неукоснительно следовать совету Спасителя и не переехал во дворец, жить в котором ему полагалось по должности, отказавшись покидать Мармутье и свою небольшую хижину. О том, что он и в самом деле копил для себя сокровище на небесах, свидетельствовали звуки псалмов, наполнявшие воздух на закате, а также чудесные исцеления больных и увечных, которые ему удавалось совершать ещё при жизни. Память о делах его хранили бережно, как драгоценности: о том, как своим прикосновением он ставил на ноги парализованных; как своим поцелуем он исцелял прокажённых; даже о том, как он вернул к жизни повесившегося самоубийцу. Эти истории представляли опасность для богатых, и чем чаще их рассказывали, тем она становилась серьёзнее. Направлять верующих могли не только проповеди, но и подобные легенды. Мартин, в отличие от Григория Нисского, не был великим учёным. Его учеников восхищали не слова его, а дела. Григорий вслед за красноречивым Оригеном провозглашал, что Бог – «помощник умалённых, заступник немощных, покровитель упавших духом, спаситель безнадёжных» [336], а гений Мартина проявлялся в запоминающихся поступках. Его подлинным – и самым значительным – наследием стали легенды, которые люди рассказывали о нём.
Одна из этих легенд особенно примечательна. Дело было в середине зимы, в те дни, когда Мартин был ещё молод и ещё не ушёл из армии. Зима в тот год выдалась особенно суровой. У ворот Амьена, города на севере Галлии, стоял озябший нищий в жалких лохмотьях. Тепло одетые горожане, пробиравшиеся сквозь сугробы, проходили мимо и ничем ему не помогли. А потом пришёл Мартин. На нём была военная экипировка, при нём было оружие, но денег у него не было. Тогда Мартин снял с себя тяжёлый солдатский плащ, собственным мечом разрубил его на две части и протянул одну из них нищему. Ни одна из легенд о Мартине не пользовалась такой любовью и популярностью, как эта. Неудивительно, ведь в ней слышится отзвук притчи, рассказанной Самим Иисусом. Действие притчи, содержащейся в Евангелии от Луки, разворачивается на дороге к востоку от Иерусалима. Один иудей стал жертвой нападения разбойников и лежал на дороге при смерти. Два путника – священник и храмовый служитель – прошли мимо своего соотечественника. А потом появился самаритянин, и он сжалился над несчастным, привёз его в гостиницу и заплатил содержателю, чтобы там о нём позаботились. Иудеев, слушавших Иисуса, эта история поразила до глубины души, потому что самаритян они считали достойными презрения. Но поражены были и жители далёкой Галлии. В городах римской эпохи древняя межплеменная вражда принимала новые формы. Если богачи и считали своим долгом помочь обездоленным, помощь эта распространялась лишь на обездоленных жителей их родного города. Мартин, однако, не был уроженцем Амьена. Он родился у восточного подножия Альп, а вырос в Италии, то есть вообще не был галлом. Ни одно законное предписание и ни одна проповедь не могли иметь силы, сравнимой с силой этого жеста сочувствия по отношению к озябшему чужаку, стоявшему в галльском снегу. Этот жест символизировал принципы, которых Мартин придерживался всю свою жизнь. Он верил, что благотворительность – это обязанность имущих по отношению к неимущим, которая не знает границ. Рассказывали, что следующей ночью Мартин увидел во сне Христа, одетого в половину плаща, которую Мартин отдал нищему. «Воистину ясно помнил Господь то, о чём говорил раньше: „Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне“…» [337]
Слава Мартина была исключительно громкой, а его тело – исключительно ценным сокровищем для Тура, жители которого утащили его прямо со смертного одра. Ведь чудеса, которые Мартин творил при жизни, продолжали происходить и после его смерти. Он являлся во снах больным и убогим, вправляя сломанные конечности и возвращая немым способность говорить. За это Мартина глубоко почитали в народе, что вызывало у знатных семей Тура тревогу. Монахи Мармутье устанавливали памятные знаки на местах, где он обычно молился, сидел, спал; но в самом Туре далеко не все вспоминали о нём с теплотой. Новый епископ построил над могилой Мартина небольшую часовню, но отнюдь не стремился привлечь к ней паломников. Верхушка церковной иерархии, состоявшая преимущественно из представителей городских элит, стыдилась Мартина – его неотёсанности, необразованности, а особенно – его настойчивого стремления уничтожить пропасть между бедными и богатыми. В их среде всё это категорически не приветствовалось. Почитатели Мартина утверждали, что он посрамил остальных епископов, служил им живым упрёком. Епископы, разумеется, придерживались иного мнения. У них сложилось более возвышенное представление о своих обязанностях: они считали себя хранителями естественного порядка вещей. Как они будут осуществлять контроль, если раздадут всё своё имущество бедным? Разве разрушение устоев общества порадует Бога? И откуда, если не будет богатых, возьмутся средства, необходимые для благотворительности?
В мире, где христианство стало верой не только бедных, но и состоятельных людей, эти вопросы возникали снова и снова.
Сокровище на Небесах
Вдали от провинциальных городков вроде Тура, на виллах, наполненных ароматами изысканных благовоний, украшенных разноцветным мрамором и убранством из драгоценных металлов, протекала блестящая жизнь самых богатых людей империи. Богатейшие семьи столетиями владели многочисленными поместьями во всех уголках римского мира. Главы этих семей по праву рождения и благодаря огромному состоянию становились членами закрытого клуба. Сенат существовал в Риме с древнейших времён. Его члены находились на вершине многослойного общества, разделённого множеством жёстких границ. Даже императоров сенаторы нередко презирали и за глаза называли выскочками. Во всей империи не было больших снобов, чем члены сената.
Можно ли было примирить образ жизни плутократов христианского мира с одним из незабываемых предостережений их Спасителя – о том, что легче верблюду пройти сквозь угольное ушко, чем богатому – в Царствие Небесное? В 394 г. на этот вопрос был предложен ответ, который потряс высшие слои римского общества: некоторых привёл в восторг, других – в ужас. Меропий Понтий Павлин был живым воплощением сенаторских привилегий. Он дружил с могущественными людьми, владел множеством имений в Италии, Галлии и Испании, был прекрасно воспитан и образован – и к тому же талантлив. В молодости он блистал и в Курии, здании в сердце столицы, где собирался сенат, и за пределами Рима, исполняя обязанности наместника. Тем не менее его терзали сомнения. Он почитал Мартина, чудесным образом излечившего его от глазной болезни, и пришёл к выводу, что ничто не ослепляет человека так, как блеск земных благ. Поддержанный женой Ферасией, Павлин впервые задумался о том, чтобы показать миру впечатляющий пример самоотречения. Когда долгожданный сын супругов умер спустя всего восемь дней после рождения, они наконец решились «приобрести Небо и Христа ценой бренного имущества» [338]. Павлин объявил, что всё их имущество будет продано, а вырученные деньги раздадут бедным. Кроме этого, он отказался от звания сенатора и от близости с женой. Покинув родную для Ферасии Испанию, они отправились в Италию, поклявшись провести остаток дней в бедности. Так Павлин «разрушил гибельные оковы плоти и крови» [339].
Всю оставшуюся жизнь Павлин прожил в простой хижине в городе Нола, что недалеко от Неаполитанского залива. В юности он исполнял здесь обязанности наместника, а теперь посвящал своё время молитве, бдениям и раздаче милостыни. Золото, прежде тратившееся на шелка или специи, теперь шло на одежду и хлеб для бедняков. Когда поглазеть на Павлина приезжали богатые путешественники «в мерцающих каретах, запряжённых лошадьми с богато украшенной сбруей, и сопровождаемые жёнами в раззолоченных экипажах» [340], он показывался им, порицая их расточительность самим своим видом. Вид его и в самом деле потрясал: он был бледен, потому что питался одними бобами, волосы у него были пострижены грубо, как у раба. Во времена, когда богачи регулярно мылись в банях и злоупотребляли дорогими духами, Павлин считал, что запах людей немытых – это «запах Христа» [341].
И всё же у обладателя огромного состояния, по крайней мере, был выбор, какой моде следовать – благоухать или смердеть. Поклявшись избавиться от всего своего имущества, Павлин не знал, что впереди его ждёт долгая жизнь. Безусловно, он никогда не отрекался от своей клятвы, но на что жил он в последующие десятилетия – нам неясно. Очевидно одно: когда речь шла о важных для него тратах, он не испытывал недостатка в средствах. Средства эти тратились не только на помощь бедным. Слабостью Павлина, роднившей его с римскими аристократами прежних эпох, были масштабные архитектурные проекты. Конечно, он давал деньги на строительство церквей, а не языческих храмов; но убранство в них было не менее впечатляющее и дорогостоящее. Павлин демонстративно отказался от привилегий сенатора, но в душе остался типичным патрицием: аристократом, щедро тратящим унаследованное состояние. Может быть, именно поэтому человек, ставший для многих примером того, как верблюд может пройти через игольное ушко, сам редко цитировал это знаменитое изречение. Ему больше нравился другой отрывок Евангелия. Среди притч Иисуса есть история о богаче, который отказался накормить пришедшего к воротам его дома нищего Лазаря. Позже оба умерли. Богач очутился в пламени и увидел высоко над собой, рядом с самим Авраамом, Лазаря. Тогда богач воззвал к Аврааму: «…пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем. Но Авраам сказал: чадо! вспомни, что ты получил уже доброе твоё в жизни твоей, а Лазарь – злое; ныне же он здесь утешается, а ты страдаешь…» [342]. Подобная судьба страшила Павлина – и он всеми силами стремился избежать её. За каждое проявление благотворительности, за каждую пожертвованную золотую монету он надеялся получить освежающую каплю воды, чтобы прохладить свой язык. Богатство, потраченное на нуждающихся, могло помочь потушить пламя загробного мира. Вот в чём Павлин находил утешение: «Не богатства, но люди, использующие их тем или иным образом, порицаемы Богом или любезны Ему…» [343]
Этот путь позволял богатым обрести душевный покой, но казалось, что в выигрыше в конечном счёте оказываются все. Бедные пользовались щедростью богатых, а богатые копили себе сокровище на небе, занимаясь благотворительностью. Чем больше придётся человеку отдать, тем большую награду он в итоге получит. Таким образом, несмотря на неудобные рассуждения о верблюдах и игольных ушках, традиционные приличия можно было соблюдать, как и прежде. Даже для христиан, трактующих Евангелия так буквально, как это делал Павлин, положение в обществе всё ещё имело какое-то значение. Впрочем, уверенности это придавало далеко не всем: ведь привычный порядок вещей трещал по швам. Его древние незыблемые устои находились в буквальном смысле на осадном положении. В 410 г., через полтора десятилетия после того, как Павлин отрёкся от своего богатства, мир потрясло зрелище куда большего унижения. Варвары-готы измором подчинили себе Рим, древнюю столицу империи, и увезли с собой украшавшее её золото. Заплатив огромный выкуп, сенаторы оказались обескровлены. Произошедшее шокировало весь средиземноморский мир. И всё же нашлись христиане, которые увидели во взятии Рима не повод для вселенского негодования, а лишь очередное проявление первобытной алчности. «Это вожделение наполняет моря пиратами, дороги – разбойниками, города и сёла – ворами, весь мир – грабителями» [344]. Это верно в отношении готского короля, но и в отношении сенаторов – тоже. Состояния сколачиваются за счёт вдов и сирот. Само существование богатства – результат заговора против бедняков. Сколько ни раздавай милостыню, этого греха не искупишь. Богачей ожидает пламя; перейти на сторону Авраама им никогда не удастся.
Подобные представления о замысле Божьем Павлину показались бы слишком мрачными, но придерживавшиеся их люди вчитывались в Евангелие не менее внимательно, чем он. Они неизменно ссылались на слова Спасителя. «Где же прочитал ты: „Горе вам, злые богатые“? <…> Он сказал: „Горе вам, богатые!“…» [345] Но в смутные времена, последовавшие за разграблением Рима, радикалы не ограничились цитированием Писания. Что учение Христа о богатстве и бедности значит для общества, в котором господствуют богатейшие? Можно ли каким-то образом уничтожить пропасть между богачами и нищими? В поисках ответов на эти вопросы они обратились к самому модному аскету эпохи – дородному и весьма смышлёному уроженцу Британских островов по имени Пелагий. Поселившись в Риме, Пелагий быстро стал любимцем высшего общества, но его учение привлекало и тех, кому путь на собрания знати был закрыт. Пелагий верил, что человек создан свободным. Жить в соответствии с Божьими заповедями или их нарушать – каждый решает для себя сам. Грех – всего лишь привычка, а значит, совершенство вполне достижимо. «Трудность хорошей жизни произошла в нас не от иного чего, как именно от продолжительной привычки к порокам» [346]. Пелагий сформулировал эту максиму, имея в виду жизнь отдельного христианина; но некоторые его последователи распространяли её на всю историю человечества. После изгнания из Эдема человечеством овладела гибельная привычка – алчность. Сильные грабили слабых и сосредоточили в своих руках источники богатств. Землёй, скотом, золотом завладели немногие. Мысль о том, что богатство может быть ниспосланным Богом благословением, не запятнанным угнетением, – нелепый самообман. Каждая монета, брошенная несчастному нищему, имеет преступное происхождение: её не было бы без кнутов, палок и раскалённого железа, которым выжигают клеймо. Но если, по учению Пелагия, отдельные грешники способны очиститься от греха и достичь совершенства, строго соблюдая Божьи заповеди, – значит, на это способно и всё человечество. Что это означает на практике, можно узнать из книги Деяний святых апостолов. Её автор – Лука; именно в ней описано видение, явленное Павлу по дороге в Дамаск; ко времени Пелагия она вошла в состав Нового Завета. И в ней в назидание всем сообщается, что у первого поколения христиан всё было общим. «И продавали имения и всякую собственность, и разделяли всем, смотря по нужде каждого» [347]. Значит, создание справедливого общества равных было прямо одобрено самим Писанием. Достаточно его создать – и исчезнет необходимость в благотворительности. И не будет различия между такими филантропами, как Павлин, и нищими, стекающимися в построенные им церкви. «Если бы все захотели от своего отказаться…» [348]
На практике, конечно, эта программа была такой же неосуществимой, как и предложение Григория Нисского отказаться от рабства. Напротив, после разграбления Рима западная половина империи стала полем битвы властителей, ещё больше, чем их предшественники, полагавшихся на право сильного. Связи, веками удерживавшие исполинскую державу от распада, начали рваться. Спустя век после великой демонстрации самоотречения, устроенной Павлином, от сложной инфраструктуры, обеспечивавшей богатейшим римлянам привычный им образ жизни, остались одни воспоминания. Вместо единого римского порядка на территории от Сахары до Северной Британии возникло множество враждующих королевств, созданных завоевавшими эти земли варварскими народами: вестготами, вандалами, франками… В этом новом мире те из знатных христиан, кому удалось избежать полного разорения, не склонны были стыдиться своей участи. Бедность, которую добровольно избрали Мартин и Павлин, представлялась им уже не примером для подражания, а, скорее, участью, которой следует любой ценой избегать. От епископов и святых они ожидали отнюдь не напоминаний о том, что любое богатство по природе своей – зло, а, наоборот, заверений в том, что их владения им дарованы Богом. И именно это представители Церкви в многочисленных варварских королевствах Запада могли им обеспечить.
В этом Церковь Запада опиралась на авторитет человека, который был епископом отдалённого африканского портового города ещё в те годы, когда вся империя говорила о Павлине, а весь Рим слушал Пелагия. И всё же его идеи оказались гораздо более влиятельными. Для Августина Гиппонского именно различия тех, кого сумела объединить христианская вера, сотворившая из чуждых друг другу членов общества единый народ, ярче всего свидетельствовали о её славе. «Ибо дивятся, что во имя Распятия собрался и соединился весь род человеческий, от царей до одетых в лохмотья» [349]. Августин по себе знал, что значит прийти ко Христу. Он принял христианство только на четвёртом десятке. Возможно, он так и не стал бы христианином, если бы не услышал однажды, словно в наваждении, доносящийся из соседнего сада детский голос, твердящий: «Возьми, читай» – и не начал читать послания Павла. Августин прожил бурную жизнь. Уроженец глухой провинции, он сделал блестящую карьеру и оказался при дворе императора; переезжал из одного города в другой: из Карфагена – в Рим, из Рима – в Милан; перепробовал всевозможные культы и философские учения; знакомился с женщинами в церквях. Такой человек имел шанс убедиться, насколько непохожими друг на друга могут быть люди. И всё же, вернувшись из Италии в родную Африку и став вскоре епископом Гиппона, Августин мечтал о христианстве воистину кафолическом – то есть вселенском. «Ныне да будет всё в Церкви!» [350] Однако это стремление для Августина, в отличие от наиболее радикальных последователей Пелагия, вовсе не означало, что все различия между представителями разных слоёв общества, богатыми и бедными, необходимо устранить, а всё имущество сделать общим. Как раз наоборот. Епископ Гиппона смотрел на человечество слишком пессимистически для того, чтобы верить, что наступит время, когда необходимость в благотворительности исчезнет. Сказано в Евангелии: «…нищих всегда имеете с собою…» [351]. Сам Христос предупреждал, что и богатству, и бедности суждено существовать на свете до конца времён.
Недоверие Августина к идеям общественного переустройства отчасти основывалось на его личном опыте. В Гиппоне, как и во всей Африке, продолжал существовать церковный раскол, зачастую принимавший самые грубые формы. На дорогах за городскими стенами всегда следовало ожидать нападений; жертву могли даже облить едкой кислотой. Августин понимал, что ему, как епископу кафолической церкви, постоянно угрожает опасность. Но он видел в радикальных донатистах не просто противников своей епископской власти, а врагов порядка как такового. Нападая на богатые виллы, они хватали хозяев, «людей благородных и прекрасно образованных, <…> привязывали к жерновам и ударами кнута принуждали ходить по кругу, словно презренных вьючных животных» [352]. Августина никто бы не убедил, что сердца бедняков чище, чем сердца богачей. Все пали одинаково низко. Различия в общественном положении меркнут на фоне греховности, одинаково свойственной всему роду человеческому. А это значит, что богач, раздавший, подобно Павлину, всё своё состояние, может быть уверен в своём спасении не более, чем нищая вдова, в присутствии Иисуса пожертвовавшая в сокровищницу Храма всё, что имела, – две медные монетки. И ещё это значит, что любая мечта о создании на земле общества, не знающего ни крайнего богатства, ни крайней бедности, – это всего лишь мечта.
В учении Пелагия, утверждавшего, что христиане способны жить без греха, Августин видел не просто пустые фантазии, а губительную ересь. Он полагал, что всем, разделяющим это убеждение, грозят вечные муки: ведь в падшем мире у людей нет никакой возможности достичь совершенства. Иудейские книжники не уделяли должного внимания доктрине, некогда сформулированной мудрецом Иисусом, сыном Сираха: непослушание Евы в Эдеме сделало и всех её потомков причастными первородному греху. Августин возродил эту концепцию. Каждый день требует покаяния: не только молитв о прощении, но и раздачи милостыни. Это и есть путь к искуплению губительных последствий первородного греха, открытый всем, кто в состоянии на него вступить, – от беднейшей вдовы до богатейшего сенатора. Положение в обществе и богатство – не обязательно зло, если использовать их в благих целях. Таким образом, требования радикальных сторонников Пелагия, призывавших сделать всё имущество общим, можно было смело отвергнуть, объявив их обманчивым заблуждением. «Избавься от гордыни – и не повредит тебе богатство»[353]. На протяжении веков после падения римской власти на Западе эти слова Августина находили отклик в сердцах многих слушателей. Представители местной знати и завоеватели-варвары разглядели в них указание на то, как среди руин рухнувшего имперского порядка утвердить свою власть на новых и надёжных основаниях. Дни вилл, украшенных мрамором, навсегда ушли в прошлое, но на смену роскоши пришёл другой показатель могущества, гораздо больше достойный божьего благословения: способность сильных оградить от опасности тех, кто от них зависел, готовность предоставить им не просто материальную помощь, но вооружённую защиту. Могущество, используемое для защиты немощных, могло рассчитывать на благосклонность небес.
Ярчайшим свидетельством произошедших перемен стал город Тур. Прошло больше века со дня смерти Мартина, и паломники стекались уже не к его келье в монастыре Мармутье, а к его могиле. Все возражения против его почитания остались в прошлом. Амбициозные епископы возвели на месте, где он был похоронен, грандиозный комплекс из нескольких церквей и башен. Над самой могилой высился позолоченный купол [354]. Монумент, господствовавший над городскими окраинами, стал грозным символом власти. Мартин, в жизни сторонившийся соблазнов земной власти, после смерти стал образцом могущественного властителя. Как и прежде, он помогал больным, страдающим и нищим, совершая многочисленные чудеса благотворительности: хронисты заботливо сохраняли рассказы об исцелённых детях и спасённых от разорения вдовах. Но как всякий властитель во времена, наступившие после крушения римского порядка, Мартин знал, в какой заботе его подопечные особенно нуждаются. Даже самым алчным королям его могущество внушало невольное уважение. Хлодвиг, вождь франков, на излёте V в. установивший контроль над большей частью Галлии, демонстративно молился Мартину о помощи в предстоящей битве, а когда одержал победу, отплатил святому щедрыми дарами. Наследники Хлодвига – правители государства, которое позднее назовут Франкией, – сторонились Тура: помня о том, каким путём их род пришёл к власти, они предпочитали не бахвалиться своим могуществом в обители покровителя династии. Позднее один из них завладел тем самым плащом, который Мартин некогда разрезал надвое, чтобы укрыть амьенского нищего. Так кусок ткани, именовавшийся по-латински capella, стал символом величия франков. Священников, которым было поручено его хранить, стали называть капелланами; плащ сопровождал короля в военных походах, свидетельствуя о том, что святость превратилась в важнейший источник власти. После смерти Мартина его могущество не только не уменьшилось, но, напротив, укрепилось. Во дни Павла благочестивые люди именовались святыми при жизни; теперь так называли людей, уже ушедших и воссоединившихся со Спасителем. Их любили, умоляли, боялись больше, чем какого бы то ни было цезаря. Во мраке жестоких и скудных времён их слава становилась прибежищем как для королей, так и для невольников, как для честолюбивых, так и для скромных, как для воинов, так и для прокажённых.
Казалось, что даже в павшем мире нет уголка столь мрачного, чтобы его не могло осветить сияние небес.