Доминион. История об одной революционной идее, полностью изменившей западное мировоззрение — страница 9 из 25

Монте-Гаргано, 492 г.


Рассказ о том, что произошло на горе, казался невероятным. Говорили, что бык, отбившийся от стада, обнаружил вход в пещеру; что его хозяин, рассерженный своеволием животного, пустил в него отравленную стрелу; и что внезапный порыв ветра изменил направление полёта стрелы, и она «того, кем была пущена, сейчас же, обращённая, поразила». Рассказ крестьян, ставших свидетелями чудесного происшествия, привлёк внимание местного епископа. Стремясь постичь смысл произошедшего, он постился три дня, после чего ему явилась прекрасная фигура, облачённая в доспехи из света. Гость обратился к епископу: «Знай, что произошедшее – знак. Я – хранитель этого места. Я присматриваю за ним» [355].

Гаргано, гористый полуостров на юго-востоке Италии, выступающий в Адриатическое море, с древности славился чудесными явлениями. В прежние времена паломники поднимались на вершину горы, приносили в жертву чёрного барана, а ночь проводили у подножия. Рядом находилась могила прорицателя, который, согласно Гомеру, разъяснял грекам волю Аполлона и научил их, как умилостивить сребролукого бога, когда тот в гневе осыпал их стрелами, насылая чуму. Однако времена изменились. В 391 г. император-христианин запретил жертвоприношения, положив конец присутствию златокудрого Аполлона в Италии. Павлин посвятил изгнанию этого божества восторженные стихи. Храмы Аполлона были закрыты, его статуи свергнуты с пьедесталов, а алтари – уничтожены. К 495 г. он уже перестал являться во снах людям, спавшим на склонах Монте-Гаргано.

Впрочем, культ Аполлона пришёл в упадок задолго до обращения Константина в христианство. Перемены, побуждавшие императоров-гонителей преследовать христиан, оказали разрушительное воздействие и на древние языческие культы. Войны и проблемы с деньгами привели к тому, что храмы в буквальном смысле разваливались на части. Некоторые превратились в руины; другие стали казармами или военными складами. Запустение, свидетелем которого был Юлиан, стало следствием кризиса не столько веры, сколько городских общин, традиционно заботившихся о храмах. Впрочем, некоторые епископы были рады представившейся возможности положить конец агонии древних культов. Кровожадные языческие божества, требовавшие регулярных жертв, и обагрённые алтари по-прежнему ужасали христиан. И перед гневом последних, праведным и воинственным, не устояли даже наиболее почитаемые идолы. В 391 г. ярость александрийской толпы, во все времена склонной к стихийным бунтам, обратилась на Серапеон, и он был стёрт с лица земли; а через четыре десятилетия было запрещено поклонение Афине в Парфеноне. Со временем этот храм был превращён в христианскую церковь. Христианские писатели восторженно восхваляли подобные перемены. И всё же судьбы этих монументов – исключения, подтверждающие правило. Как бы красочно ни описывали авторы житий уничтожение одного языческого храма за другим или превращение древних святилищ в места поклонения Христу, в реальности дела обстояли иначе. Лишившись материальной поддержки, без которой невозможно было сохранять здания в исправном состоянии и совершать ритуалы, большинство храмов оказались попросту заброшены. В конце концов, ниспровергнуть каменные громады не так-то просто. Куда легче оставить их на произвол судьбы, а там сорняки, дикие звери и птичий помёт сделают своё дело [356].

К концу V столетия лишь в глухих деревнях оставались приверженцы «порочных обычаев язычества» [357], по-прежнему зажигавшие свечи у источников и перекрёстков и делавшие подношения ветхим идолам. Епископы, жившие в городах, называли таких людей латинским словом pagani, то есть не просто «сельскими жителями», а «деревенщинами». Впрочем, вскоре это слово приобрело более широкое значение. Со времён Юлиана оно всё чаще использовалось по отношению ко всем людям – включая и крестьян, и сенаторов, – которые не являлись ни христианами, ни иудеями. Это слово сделало из пёстрого множества тех, кто не поклонялся Богу Израиля – от атеистически настроенных философов до поселян, изготавливавших неказистые амулеты, – одну огромную, но безликую массу. Язычество (paganismus) – это, как и иудаизм, изобретение христианских мыслителей, созданное как зеркальное отражение самой Церкви.

Впрочем, не только Церкви. В идолах и ритуалах язычников христиане видели вечную тьму, угрожавшую всему мирозданию. Как некогда Ориген, живший среди дымящихся алтарей Александрии, ужасался кровожадности существ, которые требовали постоянных жертвоприношений, так Августин теперь, когда приносить жертвы было уже запрещено, призывал страшиться древних богов, «тартарского ига этих нечистых властей» [358]. В таких местах, как Гаргано, опасность ощущалась особенно остро. Здесь боги когда-то любили являться людям во снах; здесь была глушь, подходившая на роль их убежища. Конечно, христиане не думали, что достаточно просто закрыть древние храмы. Тёмные силы лукавы и упрямы. Подтверждение тому, что они рыскают в поисках христиан, забывших о своём долге перед Богом, и выискивают любую возможность, чтобы склонить человека ко греху, можно было усмотреть в словах Самого Христа. Ведь Он Сам говорил о Своих деяниях: «се, изгоняю бесов» [359]. И противостояние это разворачивалось не только в мире смертных. Борьба с демонами велась и на земле, и на небесах.

Поэтому епископ Гаргано испытал сильное облегчение, узнав, что посетившая его сияющая фигура – не Аполлон, а главнокомандующий небесных сил Бога. Со времён Авраама ангелы служили вестниками: так буквально переводится с греческого название этих существ. Большинство из них – даже ангел, явившийся Аврааму, когда тот готовился принести в жертву Исаака, даже ангел, принёсший накануне Исхода смерть первенцам Египта, – не имели имён. Теми, кто они есть, их делала служба Богу. В Ветхом Завете неоднократно описываются видения Небес: Серафимов – шестикрылых ангелов, парящих над Престолом Господа и поющих Ему хвалы – и бесчисленных небесных сил по правую и по левую руку от Него. Для христиан, пытавшихся представить себе, как выглядят ангелы, естественно было уподоблять их императорским чиновникам в алых туниках и драгоценных медальонах – так же, как автор Книги Иова изображал Небеса похожими на двор персидского царя. И всё же не все ангелы оставались безымянными. В Новом Завете содержатся имена двух из них: Гавриила, возвестившего Марии, что ей предстоит родить Христа, и Михаила, о котором сказано просто, что он – «Архангел» [360]: величайший из всех Божьих слуг. Наделённый харизмой небесного властелина, он особо почитался представителями разных культур. Для иудеев он был «князь великий» [361], который стережёт мёртвых и оберегает Израиль; даже язычники изображали его на своих амулетах и призывали в своих заклинаниях. В Пессинунте ему какое-то время поклонялись в том же святилище, что и Кибеле. Христиане, которым Павел заповедовал ни в коем случае не поклоняться ангелам, долгое время отказывались открыто почитать Михаила; но на землях, оставшихся под контролем Римской империи, его слава распространялась всё шире и шире. Говорили, что он явился в Галатии; затем – в построенной Константином церкви близ Константинополя, великолепной столицы, основанной этим императором в 330 г. и ставшей вторым Римом. Однако на Западе Михаила не видели ни разу – до того момента, когда он спустился на Монте-Гаргано и объявил себя хранителем этой земли.

Вскоре последовали новые чудеса. За ночь в пещере, обнаруженной отбившимся от стада быком, возникла целая церковь с таинственным отпечатком ноги архангела на мраморе. Жителям Гаргано повезло обрести небесного защитника. В следующем столетии в Италии начали разрушаться устои цивилизованной жизни: полуостров оказался охвачен войной, а затем – чумой. Заболоченные, заросшие сорняками земли опустошали солдаты враждующих армий. Исчезли с лица земли целые деревни, целые города. И даже на склонах Монте-Гаргано, защищённых от разбойничьих набегов плотным чёрным туманом и не тронутых мором, люди понимали: покровительство Михаила имеет свои пределы. Им достаточно было обратить взоры к небесам и узреть «огненные острия, блистающие тою самою кровью рода человеческого, которая после пролита была» [362], чтобы осознать: нет такого места, где можно было бы спрятаться от вселенской борьбы добра со злом. Сколь ни могуществен Михаил, ему и его небесным силам противостоят противники, не знающие пощады. У демонов есть собственный предводитель, противник, достойный архангела. Его отличительными признаками стали зловоние, рога быка [363] и чёрная как ночь кожа, но он не был порождением мрака. Когда-то, в самом начале, когда Бог полагал основания земли, когда все утренние звёзды ликовали, а все ангелы восклицали от радости [364], он, как и Михаил, был князем света.

С тех пор как была написана Книга Иова, прошло много веков. После завоеваний Александра воспоминания о Великом царе и его соглядатаях неизбежно начали блёкнуть. Постепенно многие иудеи стали воспринимать слово «Сатана» не как название должности одного из царедворцев у Престола Божьего, а как имя собственное. И всё же не все следы персидского влияния стёрлись. Характерное для взглядов Дария представление о мире как о поле битвы между добром и злом, светом и тьмой широко распространилось среди иудеев. Образ Сатаны – «Противоречащего», по-гречески «Диавола» – будоражил воображение приверженцев различных иудейских сект. Христиане первого поколения, пытаясь понять, почему же их Спаситель стал человеком и чего же именно он достиг, пострадав на Кресте, пришли к выводу, что ответить на эти вопросы можно, вспомнив о Сатане и его роли. Как объяснял один из них, Христос воспринял плоть и кровь, «дабы смертью лишить силы имеющего державу смерти, то есть диавола» [365]. Неудивительно, что христианские учёные последующих столетий тщательно искали в текстах Писания подробности, позволяющие восстановить историю Сатаны. Традиционная версия была составлена из них Оригеном: он писал, что сначала Диавол был Люцифером, утренней звездой (денницей), сыном зари, но вознамерился занять Престол Божий и был низвергнут с небес, словно молния, «в глубины преисподней» [366]. Христиане наградили зло индивидуальностью, изобразив его ярче, чем удалось персам и иудейским книжникам. Никогда прежде его образ не казался столь поразительным и жутким, столь могущественным и харизматичным.

«О двух различных и несходных обществах ангелов, которые вполне прилично разумеются под именами света и тьмы» [367], писал Августин, прекрасно понимая, что его слова граничат с известной ересью: исконно персидской верой в существование двух равновеликих начал, доброго и злого. В юности он и сам придерживался подобных взглядов, но, приняв христианство, решительно отверг их. Христианин, конечно, мог верить лишь в Единого и Всемогущего Бога. Поэтому Августин утверждал теперь, что зла как такового не существует. Оно – лишь искажение добра: ведь во всём смертном и бренном – без исключения – можно разглядеть проблеск – хотя бы слабейший – вечного и небесного. «…Тот град, в котором нам обещано царствование, так же отличается от этого, как небо от земли, как радость временная от жизни вечной, как прочная слава от пустой похвалы, как общество ангелов от общества смертных, как свет Сотворившего солнце и луну от света луны и солнца…» [368] Демоны, искушавшие смертных образами горделивого величия, военными трубами и знамёнами, которые так нравятся всевозможным царям и императорам, в действительности предлагали им лишь обман, всего лишь дым. Значит, и сами ангелы тьмы были лишь тенями ангелов света.

И всё же в воображении многих христиан Сатана представал чем-то большим, нежели всего лишь отсутствием добра. Чем ярче становился его образ, тем он казался самостоятельнее. А картину возглавляемой им громадной империи греха тяжело было примирить с представлениями о безраздельной власти всемогущего и всеблагого Бога. Если Христос победил смерть, почему по-прежнему столь велико могущество Сатаны? И если силы самих Небес до сих пор противостоят ему, как могут смертные устоять под его страшным натиском? Есть ли надежда на окончательную победу над дьяволом?

Ответы на эти вопросы существовали, но найти их оказалось отнюдь не просто. Впрочем, христиан это не удивляло; они знали, что не могут безучастно смотреть на то, как Сатана пытается присвоить мир себе. Им самим предстояло бороться с дьяволом, ведь на кону стояла судьба мироздания. Подобные представления отбрасывали мрачные тени далеко в будущее.

Война на Небесах

В ноябре 589 г. Тибр вышел из берегов. Амбары затопило; несколько церквей снесло потоком; на берег выбросило множество змей, самая крупная из которых казалась «большим, как бревно, драконом» [369]. А двумя месяцами позже в Рим вернулась чума. Среди первых её жертв оказался папа; его смерть испугала горожан. Хотя номинальным правителем Рима был император, живший в далёком Константинополе, ответственность за защиту города была фактически возложена на епископа. Поэтому горожане, несмотря на губительный мор и регулярные набеги варваров, не замедлили избрать нового папу. В своём выборе они оказались единодушны; в несчастный век всеобщего упадка жители Рима проголосовали за благородство. Весной 590 г. в великолепной базилике, возведённой Константином над могилой святого Петра, папой был провозглашён представитель римской аристократии.

Предки Григория – как отмечают его восторженные почитатели из Франкии – были сенаторами. Это, конечно, преувеличение, но заслуживающее понимания: в новом папе и впрямь было нечто от ушедшей в прошлое эпохи величия Рима. В наследство ему достался дворец на Целийском холме, в центре города, и несколько поместий на Сицилии; он служил городским префектом – эта должность существовала в Риме со времён Ромула – и шесть лет прожил в Константинополе, среди новой имперской знати. Впрочем, Григорий не питал иллюзий относительно Рима и реальных масштабов постигшего город упадка. В городе, который в лучшие годы мог похвастаться миллионным населением, жителей осталось не более двадцати тысяч. Колонны, воздвигнутые Августом, были увиты сорняками, фронтоны возведённых в честь Константина зданий – покрыты чёрной грязью. Огромное пространство, которое должно было служить центром мира и на протяжении веков застраивалось дворцами, триумфальными арками, ипподромами и амфитеатрами, ныне превратилось в безжизненную пустошь, в царство заброшенных руин. Даже сената более не существовало. По завершении таинства новый папа вышел из храма на улицы объятого чумой города, поднял взор к небу и объявил, что видит дождь из стрел, пущенных из незримого лука. Позднее он выражал опасение, что жизнь исчезнет из города вовсе. «Так как сената нет, народ изгиб; и несмотря на то, среди немногих, которые остались, ежедневно умножаются скорби и воздыхания: то Рим горит уже после опустошения» [370].

Григорий, однако, не предавался унынию. Он никогда не сомневался в возможности спасения от чумы через искупление. «Ибо благой и милосердный Бог хочет, чтобы мы своими молитвами добивались у него прощения…» [371] И толпы, внимавшие исходившим из уст папы словам надежды, готовы были внимать. Привязанность римского народа к древним «религиям» (religiones) – обрядам и ритуалам, вокруг которых веками выстраивалась жизнь города, – осталась в прошлом. А ведь всего за сто лет до Григория один из его предшественников с ужасом взирал на юношей в одних набедренных повязках, бегавших по всему Риму и стегавших женщин по груди ремнями из козьих шкур, – это был обряд, совершавшийся в феврале ежегодно со времён Ромула. Ещё пятьюдесятью годами ранее другой папа ужасался тому, что его паства приветствует рассвет, кланяясь солнцу. Но те времена миновали. На смену языческим ритмам жизни города пришли христианские – ежедневные, еженедельные, ежегодные. Само слово «религия» (religio) поменяло значение: теперь так именовался образ жизни монахов. Григорий не просто призывал к покаянию других – он сам превратил свой дворец на Целии в монастырь и жил в нём жизнью монаха, принёс обеты бедности и целомудрия, став живым воплощением этого понимания «религии». Поэтому римский народ внял призывам своего папы. День за днём римляне ходили по улицам, вознося к небесам молитвы и распевая псалмы. Чума не щадила участников этих процессий, некоторые падали замертво – всего восемьдесят человек. Но на третий день небеса вняли мольбам: дождь из стрел наконец прекратился. Смерть отступила. Римский народ был спасён от истребления.

Язычники, выросшие на поэмах Гомера, вполне могли приписать вспышку чумы мстительности оскорблённого Аполлона. Христиане до такого не опускались. Григорий не сомневался, что одна из причин страданий, ставших приметой времён, в которые ему довелось жить, – человеческая греховность. Бог, присутствие которого можно уловить в каждом дуновении ветра, в каждом проплывающем облаке, всегда рядом – и никому не под силу избежать суда Его. Чтобы в очередной раз в этом убедиться, Григорию достаточно было вспомнить о собственных грехах: «…грешу ежедневно…» [372]. Но это не означает, что спасение для грешного человечества недостижимо. Христос умер на Кресте не напрасно. Надежда у людей оставалась. Пытаясь осмыслить бедствия, обрушившиеся на Италию, Григорий обратился прежде всего к Книге Иова. Её герой, ни в чём не повинный, был отдан в руки Сатаны и доведён до вопиющего убожества, но переносил страдания исключительно стойко. Григорий верил, что нашёл в этой Книге ключ к пониманию страшных бедствий своего времени: в мире вновь орудовал Сатана. Как когда-то Иов был низвергнут во прах, так теперь праведники страдали от бед вместе с грешниками. «Города повержены, крепости разорены, церкви разрушены, нет на нашей земле ни единого земледельца. Нас, немногих, пока ещё остающихся здесь, среди несчастий, вызванных постоянными ударами свыше, непрестанно разит меч человеческий» [373]. Перечислив эти кары, Григорий не замедлил добавить, что, по его убеждению, они предвещали. «Значит, видим бедствия мира, о которых давно уже слышали, что они начнутся. <…> Во времена погибели всего…» [374]

Долгое время большая часть человечества не ведала, что земной порядок обречён на гибель, а миру смертных суждено навеки соединиться с божественным. Большинство людей полагали, что время циклично. Даже стоики, учившие, что Вселенная неизбежно погибнет в огне, не сомневались, что из этого огня возникнет новая Вселенная, как происходило прежде и не раз произойдёт в будущем. Философам, впрочем, незачем было надеяться на какие-то перемены. И при Александре и его полководцах, и в годы римского владычества их ценили, одаривали, превозносили. Люди, довольные текущим положением дел, могли невозмутимо ожидать, что так будет продолжаться и дальше. Но не всех устраивало восприятие времени как бесконечного цикла. Персы после завоеваний Александра пришли к выводу, что конец времён неизбежен, что в конце концов Аурамазда раз и навсегда восторжествует над Ложью. В 66 г. жажда практически такой же развязки вдохновила евреев поднять восстание против Рима. А за несколько десятилетий до этого Сам Иисус говорил, что приблизилось Царство Небесное. Ещё первые христиане ожидали Второго пришествия Спасителя, воскресения мёртвых, суда над всем человечеством и установления вечного царства справедливости на земле – как на Небесах. За шесть столетий эти чаяния не ослабли. О скорбях мира и о его неизбежной гибели Григорий рассуждал с ужасом – но и с надеждой.

«Так будет при кончине века: изыдут Ангелы, и отделят злых из среды праведных, и ввергнут их в печь огненную: там будет плач и скрежет зубов» [375]. Это слова Самого Христа. В Евангелиях можно обнаружить множество подобных пророчеств о Судном дне: о том, как всё человечество, включая умерших, будет разделено на две части – как отделяют хорошие плоды от скверных, зёрна от плевел, овец от козлов. Не меньшее впечатление производят и перечисления знамений, которые должны возвестить о приближении рокового часа. Григорию казалось, что именно эти знаки он видит вокруг себя: войны, землетрясения, голод, мор, всевозможные ужасы и чудесные явления в небе. Однако более подробные описания в Евангелиях отсутствуют. Христиане, жаждавшие взглянуть в глаза ужасу последних времён, могли обратиться к другой книге Писания, предлагающей «апокалипсис» – «снятие покрова». В «Откровении Иоанна Богослова» (Иоанна, автора этой книги, ещё Ириней уверенно отождествлял с любимым учеником Христа) грядущий суд показан во всех подробностях. В этой книге, словно в кошмарном сне, нет явного сюжета, но одно за другим описаны навязчивые видения, напоминающие галлюцинации. Она повествует о войне на Небесах, в которой ангелам Михаила будет противостоять «древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную» [376]; о том, как Сатана будет низвергнут и скован на тысячу лет; о тысячелетнем царстве мучеников, которые воскреснут из мёртвых и воссядут на престолах рядом со Христом; о блуднице по имени Вавилон, опьянённой кровью святых и сидящей на звере багряном; о грандиозной битве, полем которой станет место, «называемое по-еврейски Армагеддон» [377]. И о том, как через тысячу лет Сатана будет освобождён, обольстит народы четырёх углов земли, а затем навеки будет сброшен в озеро огненное и серное; как мёртвые, малые и великие, встанут перед престолом Христа и будут судимы каждый по делам своим; и некоторые будут записаны в книге жизни, а тех, чьих имён в ней не окажется, сбросят в озеро огненное. О новом небе и новой земле, о святом городе – Новом Иерусалиме, который сойдёт с небес от Бога. О том, как Небеса соединятся с землёй.

В этом Откровении содержится образ будущего, оказавший на мир огромное влияние – гораздо более впечатляющее, чем любое пророчество древних оракулов. Ни одна из загадок Аполлона не побуждала людей изменить представления о времени. А ведь именно это совершилось во всём римском мире, когда объединились Ветхий и Новый Заветы. Августин писал, что люди, лишённые христианского понимания истории, «блуждая в этих круговращениях, не находят ни входа, ни выхода» [378]. Время подобно полёту стрелы, это прямая линия: от начала Книги Бытия до последних строк Книги Откровения, от Сотворения мира до Страшного суда. Конечно, Григорий был не одинок в своих попытках объяснить происходящие в мире события на основе этого знания о конечности времени. В Галатии епископ по имени Феодор, носивший двадцатикилограммовые металлические вериги и не евший ничего, кроме листьев салата, предвещал неминуемое явление Зверя; в Туре другой Григорий писал, что видит, «как в наше время сбываются предсказания Господа о начале бедствий» [379]. Всюду на Западе и на Востоке чувствовалась одна и та же тревога и одна и та же надежда. Приближались последние времена. Время истекало.

И всё же во всём этом ощущалась некая сдержанность. Епископы прилагали все усилия, чтобы подготовить паству к Судному дню, но всячески воздерживались от попыток рассчитать точную дату его наступления. Они намеренно не искали в перипетиях своего времени прямых соответствий событиям, описанным в Откровении. Догадки о том, кто понимается под Зверем, а кто – под вавилонской блудницей, решительно отвергались. Церковь издавна опасалась последствий влияния, которое апокалиптические видения Иоанна могли оказать на людей, обладавших бурным воображением. Ориген как философ отказывался понимать слова о тысячелетнем царстве святых буквально. Того же мнения придерживался и Августин: «тысячью лет он назвал все остальные годы этого века, так что совершенным числом обозначается полнота времени» [380]. На греческом Востоке проводились соборы, вообще не признававшие Апокалипсис каноничной частью Нового Завета. На латинском Западе, однако, так далеко заходили немногие: здесь Откровение Иоанна слишком прочно вошло в канон. Но и иерархи Западной Церкви содрогались при мысли о том, как люди невежественные и впечатлительные могут интерпретировать содержащиеся в нём пророчества. Покров снят; но вглядываться в открывшееся чересчур пристально слишком опасно. Последний час, как выразился Григорий, «Господь наш благоволил сокрыть от нас» [381].

Это, конечно, не означало, что христиане не должны готовиться к последнему часу. Как раз наоборот; ведь видение конца времён – это в то же время видение того, что ждёт после смерти каждого. Оттого оно не могло не потрясать. «Много званых, а мало избранных» [382]. Об этом предупреждал Сам Христос. Новый Иерусалим и озеро огненное – две стороны одной медали. Первых христиан, составлявших меньшинство в мире, полном враждебных язычников, эта мысль обычно успокаивала. Умерших, восставших из могил, в которых они лежали годами, веками, тысячелетиями, ждёт одно из двух; воскресение плоти предполагает вечное блаженство или вечные мучения. При жизни одним было отказано в правосудии, другие его избежали; но Христос восстановит справедливость. Лишь мученики, принявшие смерть во имя Христа, будут избавлены от этой участи. Лишь их, объятых сиянием славы, сразу после их смерти златокрылые ангелы относят прямо в чертоги Бога. Все остальные, и святые, и грешники, должны дожидаться Судного дня.

На Западе, однако, утвердились несколько иные представления о загробной жизни. Здесь грозный образ последних времён, телесного воскресения и Страшного суда постепенно как бы размылся, причём гораздо сильнее, чем на греческом Востоке. По иронии судьбы, значительную роль в этом процессе сыграли идеи одного из афинских философов. «Когда к человеку подступает смерть, то смертная его часть, по-видимому, умирает, а бессмертная отходит целой и невредимой, сторонясь смерти» [383]. Это слова Платона, современника Аристофана и учителя Аристотеля. Ни один философ не оказал более глубокого влияния на величайших мыслителей Западной Церкви в годы её становления. Августин, в юности считавший себя платоником, даже через много лет после обращения в христианство высоко отзывался о Платоне, утверждая, что из язычников «никто не приблизился к нам более» [384], чем этот мыслитель. Представления о бессмертной нематериальной душе Августин почерпнул не из Писания, а из трудов величайшего философа Афин. В дальнейшем именно влияние Платона на Западную Церковь оказалось решающим. Критики Августина настаивали, что подлинно нематериален лишь Бог, что даже ангелы сотворены из тонкого эфирного огня, – но их точка зрения была отвергнута. Постепенно ушло в прошлое и раннехристианское учение о мученичестве как о единственной дороге, ведущей прямо на Небеса. Уверенность в том, что даже самые благочестивые святые после смерти, подобно Лазарю, присоединяются к Аврааму и вместе с ним ожидают Судного дня, постепенно исчезла. И они, учил Августин, попадают сразу на Небеса. Но даже святым, перед тем как оказаться рядом с Михаилом в сонме ангелов, надлежало предстать перед судом. Григорий Турский включил в похвальное слово святому покровителю рассказ о том, как к умирающему Мартину явился дьявол, потребовав отчитаться о прожитой жизни. Задержка, конечно, оказалась недолгой: очень скоро Мартин присоединился к другим святым в раю. Этот эпизод лишь приумножил его славу; однако, описывая его, Григорий Турский не смог скрыть собственное беспокойство. Если даже Мартина в момент смерти допрашивал Сатана, то что ожидает грешников? Этот вопрос Григория сам по себе свидетельствовал о начале новой эпохи: отныне не только мученики, не только святые, но все смертные могли ожидать, что предстанут перед судом сразу после того, как умрут.

Так христиане Запада вступили на собственный, особый путь, но путь этот оказался парадоксальным: чем своеобразнее становились их представления о загробном мире, тем сильнее проявлялось в этих представлениях влияние Востока. В очередной раз сочетание иудейского Писания и греческой философии произвело мощный эффект. В бывших римских провинциях, среди заброшенных вилл и разрушающихся базилик, ничто не напоминало о далёком прошлом так сильно, как страх смерти. Что ожидает душу, покинувшую бренную оболочку? Если не ангелы, если не дорога на Небеса, то демоны чёрного цвета, которых персы с древних времён ассоциировали со слугами Лжи; Сатана, вооружившийся счётной книгой, словно сборщик налогов во времена исчезнувшей империи; горящая огнём яма, в которой грешников ожидают муки наподобие тех, что описаны не в Священном Писании, а в стихах языческих поэтов Афин и Рима. Этот образ был составлен из множества древних элементов; но христианам прежних веков он бы не показался знакомым. То, что сулил он мёртвым, было поистине революционным; но революционным оказалось его значение и для живых.

Мощные молитвы

Те, в ком было достаточно любви к Богу, могли узреть ангелов и в местах гораздо более диких, чем Гаргано, но для этого приходилось преодолевать опасности. На краю света, там, где вздымались пустынные волны океана, простиравшегося до горизонта, монахи, ставшие передовым отрядом Христа, несли караул, непрерывно читая молитвы и тем самым противостоя воинству Сатаны. Ходили легенды, что моряки, которым удалось зайти за горизонт, видели там и огненные горы, и горящий снег, сыпавшийся на грешников, и райские поля, полные плодов и драгоценных камней. Истинность этих слухов никто не мог подтвердить; но доподлинно было известно, что группе монахов, рассекавших коварные волны Атлантики, встретилась крутая скала – на местном наречии sceillec – и богомольцы высадились у её подножия и с тех пор обитали в здешних пещерах. Голод и холод, от которых короли защищались, возводя великолепные залы для пиров, обитатели Скеллига ценили, считая, что при помощи этих средств можно ощутить сияющее присутствие Бога. Монахи, часами стоявшие на коленях под проливным дождём и на голодный желудок занимавшиеся трудом, который подошёл бы рабам, надеялись таким образом преодолеть границы павшего мира. Почитателям этих подвижников казалось, что благодаря их усилиям завеса, отделявшая небесное от земного, становилась практически прозрачной: «…могло показаться, что в человеческом облике вели они жизнь ангельскую» [385]. Из святых христианского Запада такая суровость и столь явная святость была свойственна только святым Ирландии.

Обращение жителей этого острова в христианство само по себе было чудом. Ирландия никогда не находилась под властью Рима; в середине V в. весть о Христе принёс сюда беглый раб. Патрик, уроженец Британии, в юности попал в плен к пиратам и был продан в рабство на соседнем острове. Христиане Ирландии почитали его не только как крестителя этой земли, но и как человека, подавшего им пример святости. Когда он пас овец, когда бежал из рабства на корабле, когда вернулся в Ирландию, чтобы проповедовать Слово Божье, он неизменно слышал голоса ангелов и во всём следовал их повелениям; в проповедях же он уверенно возвещал о приближении конца света. И через сто лет после смерти Патрика монахи и монахини Ирландии следовали его примеру. Они не подчинялись никому, кроме Бога – своего Отца, иначе – «аббата». Монастыри, как и круглые каменные форты, рассеянные по острову, гордились своей независимостью. Приблизить человека к небесному могла лишь власть «строгая, священная, постоянная, возвышенная, справедливая и достойная восхищения» [386]. От монаха требовалось в совершенстве овладеть замысловатым книжным латинским языком и ремеслом дровосека, с одинаковым рвением изучать труды прославленных христианских писателей и трудиться в поле. Как и Патрик, монахи Ирландии верили, что грядёт конец времён; как и Патрик, они считали необходимым, покинув семьи и родную землю, полагаться только на Бога. Не все устремлялись к одинокой скале посреди бурных вод Атлантики; некоторые отправлялись за море в Британию и проповедовали Евангелие королям варварских народов, погрязших во мраке язычества и до сих пор поклонявшихся идолам: пиктов, саксов, англов. Другие отправлялись на юг, в земли франков.

Колумбан – по-латински это имя значит «голубок» – оказался во Франкии в 590 г., тогда же, когда Григорий был избран папой римским. Ирландский монах, прибывший с самого края земли, не мог, в отличие от римского аристократа, похвастаться привилегированным положением или благородным происхождением. Но достаточно было одной его харизмы, чтобы латинский Запад вступил на новый и судьбоносный путь. Колумбан, привыкший к суровому образу жизни ирландских монашеских общин, восхищал и даже пугал франков своей исключительной святостью. В отличие от местных монахов он сознательно селился в опустошённых местах: сначала в заброшенном римском укреплении на востоке Франкии, в Вогезских горах, где всё давно заросло деревьями и кустарниками; затем на руинах города, сожжённого варварами за полтора столетия до его прибытия. Здесь он основал монастырь Люксёй, который должен был стать вратами в Небеса. Колумбан и его немногочисленные соратники очистили землю от зарослей, осушили болота, а из обломков каменной кладки возвели стены; франкам казалось, что эти люди наделены сверхъестественной силой духа. Голод они утоляли древесной корой; устав от непрерывного физического труда, принимались за учёные занятия, молитвы и покаяние. Такой образ жизни отнюдь не отпугнул потенциальных последователей: напротив, вскоре к Колумбану устремились целые толпы. Тот, кто поселился в стенах монастыря и подчинился власти Колумбана, знал, что живёт среди ангелов. Дисциплина была нужна не только для того, чтобы избавить новичков от гордыни и уничтожить их самомнение, но и затем, чтобы подарить им, несмотря на все их грехи, надежду на рай. Из Ирландии Колумбан привёз новое учение: если грехи регулярно исповедовать, с их грузом можно справиться. На согрешившего налагалась епитимья, предполагавшая определённый, подобранный для конкретного случая способ покаяния; исполнив предписанное, можно было вновь рассчитывать на благосклонность Бога. Меры, на которые пошёл Колумбан, были карательными, но вместе с тем и целительными. Людям, жившим в страхе Судного дня и счётной книги дьявола, он даровал драгоценное утешение: человеческие слабости могут быть прощены.

«И поскольку в мире мы – странники и пришельцы, да будем всегда помышлять о конце пути, то есть о конце жизни; ибо в конце пути ждёт нас наше отечество» [387]. Кто не странствует, не живёт в мире как изгнанник, тот предпочитает небесным наградам земные. Колумбан проповедовал эти взгляды как человек, в буквальном смысле повернувшийся спиной к семье и родной земле. Восхищавшиеся им франки видели в нём живое воплощение могущества того, что в его время именовалось «религией» (religio) – жизни, целиком посвящённой Богу. Почти во всём, что он делал, ощущалось нечто сверхъестественное. Ходили легенды о его чудесах: как он запрещал медведям воровать фрукты, и те его слушались, а белки садились ему на плечи; как достаточно оказалось его слюны, чтобы излечить жертву страшного несчастного случая; как молитвами он исцелял больных и продлевал жизнь умирающим. Став любимцем королей, распознавших в нём человека, наделённого властью, Колумбан, однако, не собирался играть по правилам. В 610 г. он отказался благословить четырёх принцев, прижитых местным королём от разных наложниц. Вместо этого он их проклял – и в тот миг на небесах раздался страшный удар грома. Даже у солдат не получилось заставить Колумбана пойти на попятную. Они привели его на морской берег и усадили на корабль, отправлявшийся в Ирландию; но по молитвам святого ужасный ветер трижды отбрасывал судно обратно в прибрежный ил. В конце концов стражники освободили его, испугавшись его могущества больше, чем власти своего короля. Перейдя Альпы, Колумбан оказался в Италии; вскоре ему стало известно, что четырёх принцев, как он и предрекал, постигла жалкая участь. И всё же Колумбан не вернулся; продолжая странствовать, он постоянно селился в самых глухих местах, среди волков и язычников, но вдали от мирских искушений – и всюду основывал монастыри. В 615 г. в последнем из них, возведённом в речной теснине Боббио, в восьмидесяти километрах к югу от Милана, пожилой изгнанник скончался.

Впрочем, жизнь грешника, далёкого от Небес, – сама по себе изгнание. И всё же жителей Франкии и Италии поразили странствия Колумбана вдали от дома, казавшиеся им радикальным примером покаяния; для них это было что-то специфическое, ирландское – но оно пробуждало воспоминания о далёком прошлом латинского Запада. Августин, посещая один за другим великие города – Рим, Карфаген, Милан, – рассуждал о граде Божьем, как странник, не отягощённый мирскими заботами. «Вышний град, где победа – истина, где достоинство – святость, где мир – блаженство, где жизнь – вечность…» [388] Именно его надеялись найти просители, которые пробирались сквозь окружавшие Люксёй леса к одному из поселений, основанных Колумбаном. Сами стены монастыря, которые святой возводил собственными руками, стали символом триумфа града Божьего над градом человеческим. Они создавались из того, что осталось от бань и храмов, из обломков колонн, фронтонов и статуй. На службу «религии» были поставлены частицы того, что Августин двумя веками ранее назвал порядком «века». Он использовал многозначное латинское слово saeculum. Изначально оно обозначало продолжительность человеческой жизни – одно поколение или максимальное количество лет, которое мог прожить человек: сто. Постепенно так стали называть время, в пределах которого живы воспоминания. Со времён основания Рима и до времён Константина в честь завершения «века» (saeculum) устраивались так называемые секулярные игры: «зрелище, которое люди никогда до этого не видели и вряд ли ещё когда-либо увидят» [389]. Поэтому именно словом saeculum Августин описал то, что он противопоставил вечности и неизменности Града Божьего. То, что уносится течением земного бытия, удерживается лишь воспоминаниями смертных и изменяется так же быстро, как сменяются поколения, Августин назвал saecularia – «секулярное» [390].

В миссии Колумбана концепция сосуществования этих двух измерений – религиозного и секулярного – нашла живое, наглядное выражение. Предания о его учениках, распространившиеся уже после смерти святого, свидетельствовали: жизнь по его уставу в самом деле открывала врата в небеса. Когда Колумбан ещё был аббатом, умирающий брат-монах сказал ему, что видит ангела, который стоит у смертного одра и умоляет, чтобы святой перестал молиться и тем самым его задерживать. В женском монастыре, основанном ученицей Колумбана, одна из монахинь, тоже находясь при смерти, потребовала потушить свечу в своей келье: «Разве вы не видите, какое сияние приближается? Разве не слышите хоровое пение?» [391] Подобные легенды, возникали всюду, где существовали монастыри, основанные самим Колумбаном или его последователями; и благодаря этим легендам монастыри обретали мощь, могущество, превосходившее даже славу величайших базилик. Их обитатели были живым воплощением «религии» (religio), они сами становились своего рода «религиями» (religiones). Стены монастырей, рвы и палисады, ограждавшие их земли, были границами между мирами; за ними земное оставалось позади, а небесное приближалось.

Неудивительно, что со временем взмахи золотых крыльев самого могущественного ангела услышали и на родине Колумбана. Вероятнее всего, именно ирландские монахи, обучавшиеся в Боббио, привезли на родной остров культ святого Михаила. Слава архангела-воина воссияла всюду на Западе, от Италии до Ирландии. Наконец, он стал покровителем и самой далёкой скалы, до которой монахи могли добраться, не рискуя исчезнуть за горизонтом. Скеллиг отныне именовался Скеллиг-Майкл. Казалось, что даже в уголках земли, бесконечно далёких от центров земной власти, можно ощутить присутствие ангела – возможно, даже услышать его голос.

Время покажет, что призывы переродиться, покаяться и очиститься от греха найдут отклик в сердцах многих слушателей.

VII. Исход